В которой главный герой неделю мучается необъяснимой тоской и не сразу понимает её причину; за миской пельменей объясняет своему коту, что у него остался один неоплаченный долг — желчному старику с Банковой.
За шкафом действительно была кнопка. Дядя Жора нажал, и тяжёлый дубовый шкаф беззвучно, на масляных подшипниках, отъехал в сторону, открыв узкий бетонный лаз. Внутри тускло горела лампочка. Иван Иваныч был тут хозяин до мозга костей — даже свет в тайном ходе предусмотрел.
— Вход за собой, — напомнил Иван Иваныч. — Кнопка с той стороны такая же. Шкаф вернётся на место. Витюша, когда войдёт, ничего не заподозрит. Подумает, ты сам куда-то спрятался в комнате.
Дядя Жора пригнулся, шагнул в лаз. Иван Иваныч плыл рядом — тут он мог идти прямо, не пригибаясь, поскольку голова его и не цепляла бетон.
Шкаф закрылся за спиной с тихим, почти ласковым щелчком. Дядя Жора пошёл вперёд. Ход был узкий, метров полтора в высоту, бетонный, чистый — Иван Иваныч содержал свои аварийные выходы в идеальном порядке. Шёл он минут пять, считая в уме оставшиеся минуты: четырнадцать с половиной, четырнадцать, тринадцать.
В конце лаза была железная дверца. Простая, на засове изнутри. Иван Иваныч подсказал — там же лежит и рюкзак, в специальной нише. Дядя Жора нащупал нишу, выгреб рюкзак — простой брезентовый, тяжеленький. Внутри, как и обещано, бутылка воды, фонарик, пара тёплых свитеров и — отдельно — пачка наличных гривен, на первые расходы. «На такси, на гостиницу, на еду», — пояснил Иван Иваныч. — Я ж не зверь, я для себя готовил».
Дядя Жора кивнул, отжал засов, толкнул дверцу. В лицо ему дохнул сырой осенний лес.
— Ну, — сказал Иван Иваныч за его спиной. — Дальше — твоё. Я с тобой не пойду. Я тут, кажется, отвисел своё. Мне теперь полегчает.
Дядя Жора обернулся. Иван Иваныч стоял в проёме лаза. Сквозь него хорошо просвечивала бетонная стена. Он почему-то смотрел не на Дядю Жору, а куда-то поверх его плеча, в темноту леса, и на лице у него было такое выражение, какое бывает у человека, который наконец дождался поезда, на который опаздывал тридцать лет.
— Спасибо, — сказал Иван Иваныч просто. — Уважил.
И растаял. Тоже — кубиком в чае. Без эффектов. Только воздух в лазу мгновение был холоднее обычного, а потом стал как стал.
Дядя Жора шагнул в лес и прикрыл за собой дверцу.
* * *
До рощи метров сто пятьдесят он прошёл за две минуты. Лес был знакомый — обычный сосновый, какие тут везде. Под ногами хрустели иголки. Где-то далеко, за деревьями, светились огни дачи. До взрыва оставалось — Дядя Жора посчитал — минут шесть.
Он отбежал в глубь рощи метров на триста, нашёл подходящую ложбинку между двух сосен, упал в неё на брезентовый рюкзак, сжался. Лежал и считал секунды. И думал — спокойно, тяжело — обо всём сразу: о Тамаре, о Лизке, о ещё неотданной ему сдаче в пятьсот гривен — нет, сдача уже отдана, — об Иване Иваныче, об Аркаше, о маленькой моргающей точке, которая сейчас вот-вот.
Грохнуло.
Сильно. Низко. Земля под Дядей Жорой коротко вздрогнула. Сквозь сосны прошёл рыжий световой удар, потом потянуло гарью. Из-за деревьев вверх поднялся столб тёмного дыма и в нём — настоящие, не лживые, рваные оранжевые языки пламени.
Через минуту по всему лесу раскатилось карканье ворон. Через две — где-то далеко завыли первые сирены. Через десять — район, где недавно стояла кирпичная дача с башенками, был уже сплошным заревом, мигалками, рёвом моторов, и Дядя Жора, всё ещё лежащий в ложбинке, постарался лежать тихо, не шевелясь, как партизан.
Он лежал так, по его прикидкам, не меньше часа. За это время огонь, судя по звукам, охватил дом полностью; пожарные приехали; кто-то истошно кричал в матюгальник; собаки, видно, тоже сгорели — лая он больше не слышал; подъехала ещё машина, и ещё.
«Ну, — подумал он, — пора и мне. К утру я тут промёрзну до костей».
Он встал, отряхнулся. Перекинул через плечо рюкзак. И, придерживаясь оси леса так, чтобы дача оставалась слева, а звёзды над головой — справа, пошёл в сторону Киева.
Шёл он пешком.
Машину тормозить не стал — побоялся. В карманах у него лежали три пачки по десять тысяч долларов — всего, стало быть, тридцать тысяч, в нагрудном — ключ от иностранного банка, в кармане куртки — пачка наличных гривен, а на дороге, неподалёку от его маршрута, дымилась громко горящая дача авторитетного человека. Любой остановившийся водитель в такой ситуации, мог запомнить, и хорошо запомнить, всякого попутчика в кепке.
Поэтому Дядя Жора шёл. Пятнадцать километров — это, по его прикидкам, часа три неторопливой ходьбы. К утру дойдёт.
Дорогу ему освещала холодная сентябрьская луна. Под ногами шуршали первые опавшие листья — кленовые, мелкие, ещё зелёные у корешка. Где-то далеко гудела трасса; ближе — где-то совсем рядом — иногда вскрикивала ночная птица. Дядю Жору никто не трогал. Он шёл и думал. Он много думал в эту ночь — о людях, о деньгах, о том, что в человеке самое его, а что чужое; и о том, что зря он всю жизнь думал, будто бандиты — это особая порода, отдельная от прочих. Не отдельная. Просто та же порода, что и он сам, только без тормозов. У них и план у одного из них был, как у инженера, аккуратный — он по-человечески им любовался, как любуются хорошим колосом или хорошо сваренной розеткой. И челюсть в подвале, и шкаф с кнопкой, и латунный ключик. Точная работа. Дяде Жоре, человеку, у которого вся жизнь прошла в починке чужих линий, точная работа всегда внушала уважение.
«Только убивать-то нельзя, — сказал он сам себе шёпотом, на середине третьего километра. — Никакой план не вернёт сегодняшних. Никакой».
И это была чистая правда, и теперь её никто не искажал.
***
В Киев он вошёл около половины пятого утра, со стороны Жулян, и первым делом сунулся в придорожное круглосуточное кафе — взять чаю. В кармане у него лежали ещё мятые гривны, бумажные, аркашины почти; он расплатился ими, не трогая долларов. Чай был крепкий, очень сладкий, и Дядя Жора пил его, глядя на спящий за окном проспект, и думал, что сегодня, видимо, на работу он не пойдёт. И завтра тоже. И, может, послезавтра.
На Борщаговку добрался к семи. Дома было тихо — Лизка, услышав ключ, выскочил в прихожую с упрёком в каждом усе. Дядя Жора накормил его, разделся, сел на пол прямо в коридоре, прислонился спиной к стене.
И только тогда у него начали трястись руки.
Он сидел и дрожал минут двадцать — мелко, постыдно, без всяких высоких чувств, как дрожит всякий, до кого с опозданием на полдня доходит, что он мог не вернуться. Что он там, в кабинете у Витюши, мог сорваться, ляпнуть лишнее, и его положили бы прямо в кресле, и Лизка остался бы один. Не Тамара, не Глухово, не швейцарский ключ — Лизка, рыжая морда, который сейчас тёрся об ногу, требуя ещё ложечку каши.
Он встал. Налил коту ещё. Потом подошёл к телефону.
И позвонил в Глухово.
* * *
Тамара взяла трубку сразу — она всегда брала сразу, у неё была эта дурная привычка не давать телефону прозвонить и три раза.
— Алё, — сказала она.
— Тома, — сказал Дядя Жора. — Это я.
Долгое молчание. Шуршание в трубке. Где-то на заднем плане кудахтали куры — наверное, в сенцах.
— Ну, — сухо сказала Тамара. — Что.
— Тома, — сказал Дядя Жора и сел на табуретку у телефона, потому что почувствовал, что устал. — Ты меня дослушай. Не перебивай. Я тебе всё скажу как есть. По правде. И ты услышишь по правде. Я знаю.
Он сделал паузу. И начал.
— Никакой любовницы у меня нет. И не было. Ты у меня одна. Я тогда, в июле, говорил правду — но был у меня в жизни такой период короткий, что меня неверно слышали. Меня и в банке неверно поняли, и в милиции, и тебя. Сейчас — кончилось. Сейчас меня слышат правильно. Ты у меня одна, Тома. Я тебя люблю, как тридцать лет назад. Я по тебе скучаю. Я Лизку без тебя плохо кормлю, он жалуется. — Голос у него самого предательски дрогнул. — Возвращайся, Тома. Возвращайся, как сможешь. Я тебе шубу куплю. Хорошую. Какую захочешь. Не на последние, не думай. — Он усмехнулся. — Тут, представляешь, премию мне дали. На работе. Сейчас не время рассказывать.
Опять молчание. Длинное.
— Жора, — сказала Тамара наконец, и голос у неё был совсем другой — не острый, а тёплый, измученный, родной. — Жора. Дурак ты. Я ведь верила. Я ведь только злилась. Я и в тот день — после того, как ты сказал, что у тебя другая, — я ведь не сразу поверила. День, два не верила. Думала — врёт, перепил, сейчас придёт прощения просить. А ты не пришёл. И я обиделась. И уехала. А мать тут как привязалась — урожай, картошка, варенье, банки. Тут работы по горло. Я сначала со зла осталась, а теперь и не уехать — она одна не справится, и Глухово этот наш проклятый, тут пока всё закатаешь...
— Когда закончится — приезжай, — сказал Дядя Жора. — Не торопись. Урожай — дело святое. Шуба подождёт.
— А ты как — справляешься?
— Я справляюсь, — Дядя Жора закрыл глаза. — Я, Тома, очень справляюсь. Поверь.
Они поговорили ещё немного — о пустяках, о банках, о том, что Лизка совсем разжирел без хозяйки, о том, что соседка по подъезду тётя Валя про какие-то корки от тыквы выспрашивает. И Дядя Жора, повесив трубку, ещё долго сидел у телефона. И в груди у него было очень тихо.
Но в этой тишине постепенно начинало что-то поднывать.
Какое-то — он сначала и не понял, что — мелкое, занудное, ноющее. Не больно, нет. Но и не отпускает. Как заноза под ногтем.
***
Дядя Жора не понял в этот день. Не понял и на следующий, хотя в этот день он сжёг в плите пустой документ на чужое имя и два чужих паспорта (карточки и доллары спрятал в комоде, под бельём, как Аркаша свою заначку — и подумал, грустно, что в этом мире всякий по-своему прячет деньги от жены, даже если жены пока нет в доме). Не понял на третий, когда по телевизору в выпуске «Подробностей» показали репортаж — «трагический пожар в престижном посёлке Конча-Заспа, владелец дачи, известный предприниматель, погиб вместе с тремя сотрудниками охраны, ведётся следствие, рассматриваются версии бытового возгорания и преднамеренного поджога», и крупно дали кадр обугленного фундамента, и Дядя Жора, на минуту замерший с чашкой чая, отметил только, что подвал — где челюсть лежала — действительно полностью прогорел, как и было задумано.
Не понял он и на четвёртый день, когда по дороге в магазин его жалобно подёргала за рукав ещё какая-то старушка-дух, прося напомнить дочке про сберкнижку (Дядя Жора пообещал, отделался). И на пятый, когда какой-то полупрозрачный паренёк в ватнике, у новой пиццерии, что открылась на углу, попросил передать другу в Бровары, что он на него зла не держит за драку.
Только на шестой день, к вечеру, сидя на кухне над миской пельменей и слушая, как Лизка мрачно поскрёбывает свою опустевшую миску, он понял.
* * *
— Лизка, — сказал он, отодвигая тарелку с недоеденными пельменями (ел он эту неделю всё хуже, понемножку), — слышь, Лизка. А я, кажется, понял.
Кот поднял голову от миски и посмотрел на него жёлтыми глазами.
— Ты знаешь, что мне всю неделю покоя не даёт? — Дядя Жора подпёр щёку рукой и поглядел в тёмное кухонное окно, за которым над кирпичной стеной соседнего дома висел всё тот же луна-фонарь. — Не Иван Иваныч. С Иваном Иванычем мы, видимо, рассчитались — он своё получил, я своё. Не Витюша и не его кодла — на этих мне, прости Господи, наплевать с борщаговской хрущёвки. Не Тамара — Тамара вернётся, как картошку отстирает с пальцев. Не швейцарский ключик — он лежит себе в комоде, под бельём, не просит есть.
Он помолчал. Кот терпеливо ждал.
На кухне у Дяди Жоры всё было привычное и тихое: жёлтенькая клеёнка на столе, в углах протёртая до ниток; холодильник «Норд», украшенный магнитиками («Крым 1989», «Бердянск», тот самый синий дельфин из Скадовска); полка с круглой жестяной банкой из-под индийского чая, в которой Тамара держала специи; старый рижский радиоприёмник «Селга» на подоконнике, который Дядя Жора так и не выкинул, потому что Тамара любила слушать на нём «Маяк»; календарь с котом за сентябрь — мордастый, в шарфе. И в этой простой бытовой кухне Дядя Жора сидел напротив своего рыжего одноухого — одно ухо ему когда-то порвал бойцовский в подъезде — кота и пытался выговорить вслух то, что в нём ныло шестой день.
— Это, Лизка, — сказал он, — старик.
Кот моргнул.
— Тот, желчный. С Банковой. — Дядя Жора задумчиво ковырнул вилкой пельмень. — Понимаешь, я тогда от него удрал. Не дослушал. Он же мне там кричал — всякую чушь, конечно: телефон ему, прогресс ему, я ретроград... Но я ж его не услышал, по сути. Я испугался и убежал. Дверь за собой захлопнул. А он там остался. С его-то ста годами молчания. С его химерами. Один. И, главное, Лизка, у меня же теперь это самое. Как мне там, у того щитка, голос сказал: «Кто видит — тот в ответе. Кто услышал — тот обязан слушать». Слышишь — обязан. Я ж его услышал. Один раз. И сбежал. А он там висит, и каждый день ждёт, когда я зайду. И не дождётся.
Лизка слушал внимательно. Кажется, ему было важно.
— Я ж как Аркашу не услышал бы — не отдал бы заначку. Он бы сидел на той лавке ещё сто лет. И Анну ту, что под машину, — не услышал бы, не отнёс бы маме её слова. И Ивана Иваныча. — Дядя Жора потёр висок. — Они все ко мне приходили со своим. И я каждому, как умел, отвечал. А этому — нет. От этого я первый сбежал. Который, между прочим, был первый из всех. Первый меня и увидел.
Кот аккуратно потёрся щекой об его руку.
— Незакрытый гештальт, Лизка, — медленно проговорил Дядя Жора, удивляясь умному слову, которое сам не понимал, откуда взялось. Кажется, по телевизору слышал, в передаче про любовные отношения, в каком-то ток-шоу. — Вот это вот оно. Незакрытый гештальт у меня с этим Городецким. Он сидит, ждёт. Сто лет ждал, и сейчас ждёт. А я тут, понимаешь, картошку чищу, пельмени ем. Несправедливо.
Он помолчал, глядя в окно на луну.
— Раз я электрик, — сказал он негромко, — значит, я электрик. Надо ехать.
Кот недовольно мявкнул — будто понимая, что хозяин снова куда-то соберётся уходить.
— Ну а что делать, — Дядя Жора потрепал его за ушами. — Ты ж сам только что согласился. Не отпирайся.
* * *
И вот тут, на кухне, у Дяди Жоры, который всю жизнь не любил красивых слов и подозрительно к ним относился, в голове само собой выстроилось что-то такое — медленное, мужицкое, не для произнесения вслух, а исключительно для собственного внутреннего расчёта, — что-то такое, что сам Дядя Жора, если бы его попросили это сформулировать, формулировать бы не стал, потому что считал, что мужик о таком не разговаривает. Но в эту минуту, на табуретке, под жёлтым кухонным светом, перед миской недоеденных пельменей и перед рыжей кошачьей мордой, эта мысль у него в груди легла спокойно и крепко, как ложится большой ключ от чужого банка в правильный нагрудный карман.
Мысль была — он у себя в голове назвал её «совесть электрика», — мысль была такая. На свете есть много разных профессий, и каждая из них держится на своём собственном незаконном уговоре. Терапевт обязан принять больного, даже если больной злой, грязный и шумный. Парикмахер обязан подровнять волосы, даже если ему лично эта голова не нравится. А электрик — Дядя Жора всю жизнь это про себя знал — электрик обязан довести до конца цепь. Не бросить её посередине. Не уйти, оставив один контакт под напряжением. Иначе оно рано или поздно или коротко замкнёт, или подгорит, или загорится, или, в самом крайнем случае, ёкнет того, кто следующий за ту фазу возьмётся.
И вот теперь у него на Банковой осталась — он это понимал с холодной электрической ясностью — нерасшитая цепь. Один её конец сидел в углу квартиры профессора Городецкого, прозрачный и жёлчный, и каждый день ждал, когда из-под напряжения его уже наконец, по-человечески, аккуратно выключат. А второй её конец был тут, на Борщаговке, у Жоры в груди, и тихонько ныл — как ноют незаизолированные контакты у плохого хозяина, в которые вот-вот пойдёт лишний ток.
«Я не дострадал, — подумал Дядя Жора, и сам удивился слову. — Это не я ушёл. Это я недоушёл».
Лизка, оценив паузу, аккуратно перевалился к Жоре на колени и потяжелел сразу до своих восьми с половиной килограммов. Мурлыкал он коротко, по-короткому, не уверенно, — как мурлычут коты, чувствующие, что хозяин куда-то опять собирается, и заранее немножко обижающиеся.
— Не дуйся, рыжая, — Дядя Жора почесал ему под подбородком. — Я ж не насовсем. Я съезжу один разок и вернусь. Это, считай, по работе. Профилактика.
Кот зажмурился. Принял.
* * *
Назавтра он начал готовиться.
Достал из угла на антресоли свою лучшую сумку с инструментом — ту, что использовал на крупных работах. Перебрал в ней всё: индикатор, тестер, набор отвёрток, ножи-стрипперы, изоленту, припас новых фарфоровых пробок — он давно копил их по мелочам, у барахольщиков на Бессарабке, на всякий случай, и теперь их у него было штук пятнадцать. Купил в хозтоварном пару метров приличного, медного провода в матерчатой оплётке — да, такой ещё продавали кое-где, в специализированных магазинах для реставраторов, по дикой цене, но он не пожалел; раз уж лезть в реликвии, то так, чтоб реликвии остались реликвиями, а не позором.
Купил коробку «Шахмат» — конфет, что Тамара любила, в подарок, не себе, ясно, кому. И большой пакет хорошего, не отечественного, чая, с надписями на иностранном языке, который ему помогла выбрать продавщица в специализированном гастрономе на Лесном проспекте. Поскольку чай профессор у него тогда предлагал свой, индийский со слоном; так Дядя Жора решил вернуть профессору добром.
И отдельно, в нагрудный карман пиджака — того, единственного, парадного, который надевал только на похороны и редкие свадьбы, — положил он кое-что ещё. Маленькую визитную карточку, посоветовавшись с Николаем, оформил себе в той же подсобке у газетчика. Это была карточка не его. Это была карточка маленького магазина электроники в центре, где, как сказал Николай, продают современные мобильные телефоны. Двух-трёх моделей. Не самые дорогие, но настоящие, с кнопками, с антеннкой и даже у некоторых с маленьким экранчиком. И камера была — Николай подтвердил, бывает с камерой. На случай если совсем сторонникам прогресса. Сам он, конечно, такой брать не собирался, но визитку магазина положил в карман: вдруг старик потребует адрес.
— Ну вот, — сказал Дядя Жора Лизке, складывая всё на стол в прихожей. — Завтра поеду. Дослушаю.
Кот сидел рядом на полу, аккуратно обернув хвост, и наблюдал за приготовлениями с тем философским выражением, с каким коты вообще наблюдают за человеческими сборами в долгий путь.
— А ты, — Дядя Жора потрепал его, — ты дома сиди. Тебя в это, в Банковую, я с собой не возьму. Тебе и тут хорошо. Тут луна знакомая, тут миска, тут Тамара скоро вернётся.
Лизка медленно моргнул — одним глазом, потом другим. С пониманием.
* * *
Дядя Жора, в общем, мог бы поехать и в тот же вечер. Но не поехал. Что-то ему говорило, что к старику с Банковой надо приходить не с разгона, не на нервах, а с правильно собранной сумкой, в правильно подобранном пиджаке, с правильно купленным чаем и с правильно подобранной коробкой конфет — и обязательно днём, а не вечером, потому что вечером, по его старому электрическому опыту, всякий сложный разговор сворачивает не туда, особенно если собеседник у тебя желчный и прозрачный.
Поэтому остаток дня он провёл медленно. Купил Лизке нормального корма на четыре дня вперёд, на всякий случай — мало ли, вдруг с Банковой опять придётся в милицию, в банк или ещё куда-нибудь, чего у него с этим даром стало регулярно. Поставил Тамаре варенье из малины в холодильник, чтоб, когда приедет, сразу обнаружила. Протёр кухонную клеёнку. Сменил перегоревшую лампочку в туалете. Аккуратно сложил под подушкой паспорт, чтоб в случае чего был под рукой.
Лёг он спать рано — что для борщаговского электрика конца сентября было редкостью.
Лежал в темноте на своей половине кровати. Тамарина половина по-прежнему пустовала, ровно, как пустует место, на котором ждут. Лизка устроился на подушке рядом, у самого Жориного уха, и грел его горячим боком. На кухне тихо гудел «Норд». За окном горел тот же жёлтый фонарь, что и тысячу ночей до этого. И в этой ровной, привычной, борщаговской тишине Дядя Жора впервые за неделю почувствовал в груди отчётливое успокоение.
Не радость. Радоваться было нечему. Но — то ровное, мужицкое успокоение, которое приходит к человеку, у которого долго стояла одна неоплаченная квитанция за коммунальное, и который, наконец, утром собирается с деньгами и идёт её закрывать. Висит — ноет. Решил пойти — отпустило.
— Завтра, — пробормотал Дядя Жора в темноту, и Лизка над его ухом ответил неопределённым, но одобрительным «мрррр». — Завтра, рыжий. Куда от него денешься.
И с этой мыслью — впервые за неделю, прошедшую с Конча-Заспы, — он крепко заснул.
* * *
А где-то далеко, на Банковой, в старом доме с каменными зверями, желчный дух архитектора Владислава Городецкого сидел у окна, смотрел прозрачными глазами на ночные огни и бормотал сам себе, что вот, мол, скоро, скоро — а как именно скоро и что скоро, он сказать пока не мог. Но что-то ему подсказывало, что бесполезный его электрик с диском, без телефона, всё-таки вернётся. Сто лет он, Владислав Городецкий, ждал. Ещё одну неделю как-нибудь подождёт.
И каменные химеры на карнизах согласно поскрипывали в темноте.