К книге
Большевики и коммунисты. Советская Россия, Коминтерн и КПГ в борьбе за германскую революцию 1918–1923 гг.Глава 2 От январского восстания 1919 г. до мартовской акции 1921 г.. КПГ до и после Второго конгресса Коминтерна
59%
Глава 2 От январского восстания 1919 г. до мартовской акции 1921 г.. КПГ до и после Второго конгресса Коминтерна
26

Восстановление авторитета КПГ после череды поражений и расколов было важным итогом усилий и эмиссаров Коминтерна в Берлине, и прежде всего самих немецких коммунистов. Правление КПГ приобретало вкус к самостоятельной выработке политической линии, крепло мнение о том, что партия и в финансовом плане должна стоять на собственных ногах. Однако в Москве видели ситуацию иначе. Центральный аппарат Коминтерна изначально строился как бюрократическое учреждение, масштаб которого определялся количеством контрольных функций[648]. Это неизбежно вело к латентному конфликту руководителей национальных секций и московского центра, который видел себя в образе «генерального штаба мировой революции».

Одним из главных камней преткновения был вопрос о компетенциях, которые ИККИ собирался передать своему Западноевропейскому секретариату. Его создание было запланировано еще в 1919 г., первоначально ему отводилась роль филиала Амстердамского бюро Коминтерна[649]. Несмотря на то что в столице Веймарской Германии и без дипломатических отношений между странами находилось немало представителей различных ведомств Советской России[650], а также вынужденных бежать из своих стран коммунистических функционеров, наладить работу секретариата никак не удавалось. С одной стороны, высшим арбитром во всех спорах в компартиях региона оставался Карл Радек, сидевший в берлинской тюрьме, с другой – каждый из эмиссаров, прибывших по поручению Коминтерна в столицу Германии, пытался создать собственную структуру, считая, что только так удастся соблюсти необходимую конспирацию.

Идея коминтерновского филиала в Берлине никак не радовала Правление КПГ, причем в этом были едины представители как его правого, так и левого крыла. В силу того, что ЗЕС на рубеже 1920-х г г. существовал лишь только на бумаге, исследователи организационной структуры Коминтерна не смогли разыскать имен его первых руководителей и сотрудников[651]. Часто его главой называют Якова Рейха, но официального назначения на этот пост он не получал. После приезда в Германию Е. Д. Стасовой, работавшей под именем Герты Штурм, подпольные нити, ведущие из Берлина в Москву, сосредоточились в ее руках. Для молодых левых активистов, таких как Рут Фишер, даже временная работа под маркой ЗЕС становилась основой для головокружительной карьеры в Коминтерне[652].

В ходе его Второго конгресса, открывшегося 19 июля 1920 г. торжественным заседанием в Петрограде, германский вопрос не стоял отдельным пунктом повестки дня, однако немецкие сюжеты незримо присутствовали во всех дискуссиях. В наибольшей степени интересы КПГ затрагивали пункты, связанные с парламентской и профсоюзной работой коммунистов, что было связано с подтверждением ее гейдельбергской линии на исключение левого крыла. Вопрос о расширении массовой базы партии, отсылавший к ее ошибкам и нерешительности во время капповского путча, касался линий разграничения с НСДПГ.

Независимцы были не одиноки в своем стремлении воссоединить левое крыло международного социалистического движения, не возвращаясь во Второй Интернационал. Взгляды левых социалистов были обращены в том числе и на Москву. Заслуги большевиков в ходе российской революции не вызывали никаких сомнений, а негативные стороны партийной диктатуры рассматривались как временное явление, порожденное ожесточением Гражданской войны. В первой половине 1920 г. в Советскую Россию прибыли делегации британских лейбористов и итальянских социалистов, чтобы воочию увидеть строительство нового мира. «Страшилки» в комментариях бульварной прессы, не имевшей в Москве собственных корреспондентов, сменились попытками дать объективный анализ невиданного социального эксперимента. Лидеры РКП(б) предлагали свое видение перспектив революции на встречах с известными учеными и писателями, среди которых были Герберт Уэллс, Артур Рэнсом, Бертран Рассел, если называть только англичан[653].

Такое внимание со стороны левой интеллигенции и социалистов Европы давало большевикам и их зарубежным соратникам шанс расширить собственное влияние на общественное мнение своих стран, и в то же время воспринималось как скрытая угроза. Опытные лидеры социал-демократии могли не только использовать в своих целях «свет с Востока»[654], но и, прикрываясь левой фразой, проникнуть в ряды молодых и неопытных компартий. Работы Ленина показывают, что он всерьез воспринимал эту угрозу, очевидно, помня, как сам в годы эмиграции воспринимался социал-демократическими лидерами в качестве enfante terrible Второго Интернационала. Она требовала немедленного и жесткого ответа.

Не первым по порядку, но первым по значению пунктом повестки дня Второго конгресса стал вопрос об условиях вхождения социалистических партий в Коминтерн[655]. Причины и последствия принятия знаменитого «21 условия» подробно освещались в историографии и не требуют дополнительного разбора. Их общий вектор очевиден: уверенные в том, что на их стороне логика исторического процесса, большевики руководствовались принципом «лучше меньше, да лучше». Модус работы над этим документом выразил Зиновьев: «…мы тщетно ломали голову, нельзя ли еще десять условий придумать, чтобы было труднее проскользнуть к нам реформистам. Каюсь, вся наша изобретательность ничего больше придумать не могла»[656].

Действительно, условия выглядели как ультиматум о капитуляции врагу, признавшему собственное поражение. Они несли на себе явные отзвуки милитаризации мышления большевиков в условиях Гражданской войны, их фанатичной уверенности в собственной правоте. Отсюда жесткие и гипертрофированные оценки, которые давались этому документу в западной историографии. «Настояв на 21 условии, большевики предприняли нечто совершенно новое, о чем еще никто не думал, – создание централизованной всемирной партии, и они попытались распространить собственную тоталитарно-централистскую модель на отдельные коммунистические партии, прежде всего на германскую, которую они считали потенциально самой важной»[657]. В этих словах известного немецкого историка и политолога Рихарда Левенталя слышны отзвуки идеологического противостояния холодной войны, но невозможно отрицать и наличия в них рационального зерна.

Не менее острыми на язык были и мемуаристы из числа коминтерновских «ренегатов». «Порожденный манией величия документ исходил из того, что исторически сложившиеся партии по указке из Москвы изменят свой облик подобно тому, как меняется неодушевленный материал в проекте инженера»[658]. Критические голоса раздавались и среди правоверных коммунистов. Член Правления КПГ Пауль Фрелих справедливо отмечал, что условия переводили идейно-политическое размежевание революционеров и реформистов в организационную плоскость. В свою очередь, левое крыло НСДПГ, настроенное на слияние с компартией, «оказалось не в состоянии сделать центром размежевания политические и тактические моменты. Вся борьба происходила вне зависимости от требований момента, т. е. от реальной жизни. Нет никаких сомнений в том, что без 21 условия итог борьбы для Коминтерна был бы гораздо более успешным»[659].

Жесткость формулировок этого документа была порождена остротой противостояния большевиков и их социалистических оппонентов в России – эсеров и меньшевиков. Ее не имело смысла переносить за рубеж, как не было смысла перечислять в нем «заведомых оппортунистов», в число которые попали такие известные теоретики марксизма, как Карл Каутский и Рудольф Гильфердинг. Личные счеты между Лениным и Каутским, многократно выросшие после появления книги последнего «Диктатура пролетариата», ни для кого из делегатов, приехавших на конгресс, не являлись секретом. Вряд ли лидеры РКП(б) чувствовали угрозу своему собственному доминированию в Коминтерне. Однако потеря контроля над международным объединением своих сторонников в их понимании была равнозначна потере смысла самой российской революции.

Перед левыми социалистами европейских стран, где еще не возникли компартии, была поставлена четкая альтернатива: стать коммунистами или вернуться в ряды социал-демократии. В Германии, где уже существовала компартия, альтернатива выглядела иначе: независимцам предстояло либо войти в ее ряды, либо остаться третьей силой рабочего движения. И дело было не только в жесткой позиции Москвы. В ходе работы Второго конгресса любое упоминание о социалистах как претендентах на вхождение в Коминтерн вызывало бурю недовольства иностранных делегатов[660]. Свой доклад вождь РКП(б) построил как полемику с сопредседателем НСДПГ Артуром Криспином, который с трибуны конгресса изложил доводы правого крыла партии, не готового без оглядки идти на слияние с КПГ.

Еще до приезда в Россию Криспин опубликовал брошюру, отдельные места которой неоднократно цитировались в ходе дискуссии. В ней он писал: «Сами москвичи преградили нам путь в Москву своими решениями и своими действиями против независимых. На основании этих резолюций мы сможем попасть в Кремль лишь тогда, когда слепо подчинимся коммунистам и растворимся в международной коммунистическо-синдикалистской организации»[661]. Пребывание в Москве ничуть не изменило его настроя. Хотя Криспин и вошел в комиссию по доработке условий, он уклонился от окончательного голосования, чтобы сохранить лицо перед своими однопартийцами и в то же время не захлопывать дверь, ведущую на Восток.

Форум коммунистов стал поводом не только для знакомства и разговоров о высоком предназначении создаваемого движения, но и для решения вполне обыденных вопросов. На первом месте стояли финансовые субсидии. Эдуард Фукс жаловался Ленину, что затягивание работы конгресса не позволяет немецким делегатам вернуться домой с деньгами, а это грозит остановкой выхода партийной прессы[662]. В ходе частных бесед с Лениным и другими лидерами РКП(б) иностранные гости высказывали свои жалобы и вносили практические предложения. Немецкие делегаты конгресса вновь и вновь выражали свои претензии по поводу представителей ИККИ в Берлине, несогласованная деятельность которых создавала организационную неразбериху и серьезные проблемы в коммуникации компартии с Москвой.

Судя по последовавшим решениям, критика была услышана. Хотя это противоречило его аппаратным интересам, Исполком нового созыва на своем первом заседании 8 августа 1920 г. принял резолюцию о роспуске Амстердамского бюро и Берлинского ЗЕС, мотивировав это тем, что они имеют тенденцию противопоставлять себя ИККИ[663]. Впрочем, Зиновьев как «хозяин» Коминтерна, ценивший секретную линию связи с Берлином и не скрывавший своих симпатий к левому крылу молодых компартий[664], фактически саботировал принятое решение.

Через день после заседания ИККИ он сообщил Якову Рейху, что объем его компетенций не изменился: «не стесняйтесь в средствах» для расширения издательской деятельности. В вопросе об отношении к КРПГ «линия Радека и Леви отвергнута нашим Цека и Исполкомом Коминтерна. Постарайтесь во что бы то ни стало прислать от них новую толковую делегацию из рабочих. Если мы поведем правильную тактику, мы сможем лучшую часть их рабочих перевести к нам, а „вождей“, дураков и националистов выгоним». Кроме того, «у нас состоялось соглашение с левыми независимцами. Мы дали им денег на некоторые дела»[665].

Интрига развивалась и с противоположной стороны. В Москве Радек показал Паулю Леви письма Рейха, в которых тот давал нелицеприятные оценки руководителям КПГ. Вернувшись в Берлин, Леви поставил вопрос о недопустимости слежки и дискредитации Правления[666]. В свою очередь о том, что делегация КПГ вернулась из Москвы обиженной холодным приемом и настроена «антирусски», доносили представители ИККИ в Берлине[667]. Рейх добавлял к этому, что немцы намереваются взять издательское дело (а значит, и значительную часть финансовых субсидий) в свои руки, чтобы в будущем работать без посредников[668].

Разочарование немецких коммунистов итогами конгресса было зафиксировано и руководителем «русского реферата» МИДа Германии Аго фон Мальцаном. Его информатором стала сама Клара Цеткин, сообщившая, что паломники в Москву «испытали там в материальном плане серьезное разочарование и недоедание». Похоже, чиновник услышал только то, что хотел услышать, и явно недооценил иронии своей собеседницы, которая пообещала ему «не применять коммунистический принцип социализации женщин в границах Германии»[669].

29 августа 1920 г. Пауль Леви выступил перед берлинскими рабочими в цирке Буша с докладом об итогах Второго конгресса Коминтерна, который традиционно был выдержан в восторженных тонах. Однако в узком кругу тональность его рассказов о впечатлениях, полученных в Москве, была совершенно иной. Его отчет на Правлении КПГ был наполнен «ненавистью и глубоким пессимизмом… мы все были настолько шокированы, что даже не стали открывать дебаты»[670]. Леви среди прочего говорил о том, что Москва превратилась в Мекку, куда все правоверные обязаны ехать на поклон. «Русские вожди опьянены своими победами», никто из них, кроме Радека, не имеет ни малейшего представления о немецких делах, а сам Радек не решается перечить догматизму Ленина, утверждал председатель КПГ[671]. Пессимизм берлинских товарищей не был секретом для их наставников, уверенных в том, что финансовая и кадровая помощь Москвы сыграет решающую роль во время очередного приступа мировой революции. Секретарь ЦК РКП(б) Е. А. Преображенский зафиксировал в своем дневнике общее мнение, звучавшее в ходе сентябрьского пленума: «Немцы, не исключая Леви, жалуются на московских диктаторов, а сами зовут их в Берлин. Пусть независимые расколются без участия „агентов Ленина“»[672].

Тлеющий конфликт между руководством КПГ и РКП(б) был погашен на время обычным способом: «…присылка денег изменила настроение ЦК», сообщал Рейх в Москву 7 октября 1920 г.[673] Приезд Зиновьева в Германию на съезд НСДПГ также сопровождался активными контактами, позволившими уладить имевшиеся споры и недоразумения. Стороны договорились, что параллельное информирование Москвы сохранится, Яков Рейх и далее сможет присутствовать на заседаниях Правления КПГ[674]. Такой компромисс не был чистой победой Зиновьева. Немецкая компартия также получила собственный канал связи с Кремлем – в сентябре 1920 г. в Советскую Россию отправилась Клара Цеткин. Официальной целью ее визита было создание женского коммунистического движения под эгидой Москвы (Цеткин не смогла приехать на сам конгресс, поскольку в это время в Берлине проходили первые заседания рейхстага).

Зарубежные социалисты, вошедшие в элиту довоенного рабочего движения и после раскола 1914 г. перешедшие на позиции коммунистов, были в Москве на вес золота. Цеткин, хорошо знавшая Ленина, была приглашена к нему в гости, после чего их добрые личные отношения еще больше укрепились. Она не стеснялась использовать их для того, чтобы выступить в роли просветителя и донести до вождя российских коммунистов свое видение ситуации в немецкой компартии. Канал связи действовал и в обратном направлении – Цеткин регулярно сообщала Паулю Леви о настроениях лидеров РКП(б), их заблуждениях и надеждах, обращенных на Запад. 2 октября 1920 г. она подробно описывала «ошибочные представления русских» о том, будто немецкую партию раздирает борьба двух течений – радикального, пытающегося вернуть коммунистов на путь наступательных действий, и оппортунистического, которое тормозит их под предлогом борьбы с путчизмом[675]. Поскольку сама Цеткин явно принадлежала ко второму течению, она обещала сделать все для того, чтобы развеять подобные иллюзии Москвы.

Отношения КПГ и ИККИ до и после Второго конгресса являлись наглядным примером того, что робкие попытки компартий сохранить самостоятельность хотя бы в принятии оперативных решений и избавиться от мелочного контроля Центра были обречены на неудачу. На заседаниях конгресса Леви неоднократно выступал с предложениями и замечаниями, которые не вписывались в помпезный сценарий, подготовленный большевиками. Впоследствии Зиновьев не удержался от соблазна объявить, что раскусил ренегатскую сущность лидера КПГ уже летом 1920 г., когда тот являлся, «в сущности говоря, не осознавшим себя меньшевиком»[676].

Выстраивая вертикаль власти и подчинения, Исполком пытался замаскировать ее формальными декларациями о равноправии всех секций Коминтерна, в которые чем дальше, тем меньше верили зарубежные рабочие. Показательными были тон и стилистика обращения ИККИ к членам НСДПГ, призванного опровергнуть тезис о «русской диктатуре» в коммунистическом движении: «Все те бешеные вопли и совершенно неприличные жалобы на мнимое засилье русских коммунистов, которые несутся теперь со страниц газет правых независимых, являются простым проявлением самого низменного национализма и попыткой разжечь самые грубые шовинистические инстинкты отсталых масс»[677].

Наличие такой диктатуры признавали и сами лидеры РКП(б). В начале октября 1920 г. Троцкий обратил внимание членов Политбюро на то, что подобные «домыслы буржуазной прессы» находят благодатную почву в общественном мнении европейских стран. «Организационная гегемония русской партии, иногда довольно неуклюжая и выпячивающаяся, используется с большой энергией и несомненным успехом социал-патриотами и каутскианцами. В этом отношении нам необходимо радикально изменить курс: не подчеркивать идейной гегемонии (которая бесспорна), а тем более устранить все приемы и методы, которые истолковываются как организационное закрепление диктатуры РКП в международном масштабе»[678]. В несколько ином ключе излагал ту же самую проблему в письме к Рейху Зиновьев: «Я просто не знаю, какие еще меры принять, чтобы покончить с тем, что каждого русского или полурусского в Германии принимали за нашего представителя. В конце концов, придется прямо сделать соответствующе публичное заявление»[679].

Иностранные члены ИККИ, работавшие в Москве, чувствовали себя свадебными генералами, изолированными от принятия принципиальных решений. Австриец Карл Штейнгард жаловался на заседании Исполкома 14 января 1921 г.: «Мы, подобно заключенным в крепости, зависим решительно во всем, что только нам требуется, и беда, если у нас не налажены хорошие личные отношения – тогда мы делаемся отрезанными от мира, мы ничего не видим, ничего не слышим, никуда не можем двинуться за неимением средств сообщения, и теряем здесь время даром…»[680]

O декоративном характере Коминтерна говорили и вчерашние союзники, и однопартийцы большевиков, в начале 1920-х гг. оказавшиеся вне закона. Меньшевики настаивали на том, что именно они остаются последовательными интернационалистами, в то время как Ленин и его соратники, получив государственную власть, встали на путь «красного империализма». Такая позиция приводила к весьма радикальным выводам, хотя они и не выходили за рамки подпольной публицистики. Павел Аксельрод в письме Мартову утверждал, что оптимальным вариантом свержения режима большевиков была бы «международная социалистическая интервенция… для восстановления завоеваний мартовской революции»[681]. Условием такой интервенции будет освобождение европейских рабочих от прокоммунистических иллюзий, поэтому на первых порах следует сосредоточиться на разоблачении варварского характера большевистской диктатуры за пределами России. Аксельрод был вынужден признать, что «красные Аракчеевы оказывают значительное влияние на революционно настроенные массы Западной Европы и тем самым выдвигают претензию на исключительное влияние, диктаторское руководство международным революционным движением»[682].

Вопрос о подлинном и мнимом интернационализме получил особую остроту летом 1920 г., когда Красная армия, развивая наступление на Западном фронте, вошла на территорию Польши. Несмотря на неоднократные просьбы делегатов, руководство РКП(б) не допустило дискуссии на Втором конгрессе об использовании вооруженных сил одного государства для «советизации» другого[683]. У Ленина на этот счет не было никаких сомнений. Он телеграфировал Сталину 23 июля 1920 г., что «положение в Коминтерне превосходное. Зиновьев, Бухарин, а также и я, думаем, что следовало бы поощрить революцию тотчас в Италии. Мое личное мнение, что для этого надо советизировать Венгрию, а может быть, также Чехию и Румынию»[684].

Советскую внешнюю политику в отношении Германии во многом определял польский вопрос – обе страны объединяло стремление вернуть собственные территории, отошедшие к Польше по Версальскому миру. Весной 1920 г. генерал Сект подчеркивал необходимость сотрудничества с Россией как «единственной великой державой, с которой у нас нет осложнений», отметив при этом, что «препятствием на пути такого сотрудничества стоит III Интернационал»[685]. Польский поход Красной армии и являлся попыткой свести воедино государственные интересы и догмы мировой революции. Бухарин, который позже сформулирует тезис о праве на «красную интервенцию», заявил на заседании ИККИ 24 ноября 1920 г.: «Каждый из нас скажет Вам на совесть, что наступление на Польшу было предпринято исключительно из международных соображений»[686].

В то время как участники Второго конгресса черпали информацию о ходе военных действий только из советских газет, пленум ЦК РКП(б) обсуждал вопрос о помощи Красной армии со стороны зарубежных, прежде всего немецких коммунистов. Секретарь ЦК Преображенский вел краткую запись дискуссии, согласно которой он поставил перед собравшимися вопрос: «Могут ли представители Коминтерна, съехавшиеся на конгресс, дать формальные гарантии поддержки Советской России в новой войне. Ильич укоризненно и с иронией перебил меня: „Могут ли быть какие бы то ни было формальные гарантии“. Зиновьев ответил, что представители других стран могут принять по нашему указанию все что угодно»[687].

Несмотря на все высокомерие, эта фраза не грешила против истины. В своем выступлении на конгрессе Пауль Леви снабдил Коминтерн запоминающимся девизом, перефразировав слова адмирала Нельсона: «Россия рассчитывает, что каждый исполнит свой долг»[688]. Действительно, безоговорочная верность идее и практике большевистской России стала решающим критерием, который отделял коммунистов от прочих левых сил. Реакцию германского общественного мнения на продвижение Красной армии на запад можно описать словами «ужас и восхищение». Национал-большевистские круги в Германии открыто восхищались ее успехами[689]. Даже сторонники СДПГ в рабочем движении совмещали искреннюю симпатию к Советской России с крайней неприязнью к немецким коммунистам[690].

Радек охлаждал пыл немецких обывателей, подсчитывавших выгоды и риски военного конфликта на востоке: «В августе Красная армия стояла у границ Германии, но Советская Россия не собиралась начинать войну с ней, так как была уверена в способности немецких рабочих своими силами свергнуть собственную буржуазию. Было ясно, что в случае исчезновения белой Польши германская буржуазия попытается продаться Антанте и помочь ей нанести поражение Советской России, чтобы таким образом получить отпущение собственных грехов»[691].

В момент приближения красноармейских частей к Варшаве лидеров РКП(б) охватила настоящая эйфория. Во многом выдавая желаемое за действительное, Ленин утверждал, что «с приближением наших войск к Варшаве вся Германия закипела»[692]. Реввоенсовет Западного фронта в своем стратегическом планировании делал ставку на то, что сопротивление Польши «может быть сломлено переворотом в Германии»[693]. Ввиду успехов на польском фронте Сталин рекомендовал Ленину сменить политику лавирования по отношению к Антанте политикой наступления, готовить коммунистические восстания в Италии, Венгрии, Чехии. «Триста тысяч люмпенов в Германии, если бы они даже в самом деле существовали в природе, конечно, не меняют и не могут менять дела. Короче: нужно сняться с якоря и пуститься в путь, пока империализм не успел еще мало-мальски наладить свою разлаженную телегу…»[694]

Подобный настрой разделяли и зарубежные делегаты Второго конгресса. Выступая перед членами немецкой секции РКП(б), австриец Карл Штейнгард говорил о «короткой международной перспективе»: «Чем ближе победоносная русская Красная Армия подходит к границам Западной Европы, тем скорее ее отдельные страны получат возможность практического воплощения великого революционного движения… Я был бы счастлив увидеть вас в роли стратегов Красной Армии Германской Австрии. Позвольте вас заверить, что австрийские рабочие окружат вас, революционных борцов из Советской России, своей глубочайшей любовью, ибо наш сегодняшний лозунг звучит: „За советы!“»[695].

В самом начале наступления на Варшаву КПГ выдвинула аналогичный лозунг: «За союз Советской Германии, Советской Польши и Советской России!»[696]. 11 июля 1920 г. Рейх сообщал из Берлина, что местное бюро Коминтерна обратилось к рабочим Германии в связи с польскими событиями, в результате чего транспортники в ряде городов и портов (Данциг) заблокировали движение военного снаряжения к Польше[697]. Для координации действий на железных дорогах были образованы контрольные комиссии, куда вошли представители всех рабочих партий и профсоюзов. 8 августа крупнейший из них – АДГБ – принял решение о бойкоте транспортными рабочими поставок вооружения Польше, которое было поддержано тремя рабочими партиями.

В тот же день на страницах газеты «Роте Фане» появился призыв к образованию политических рабочих Советов. Это дало повод оппонентам обвинить коммунистов в преследовании своих узкопартийных интересов. В результате представителей КПГ удалили из берлинской контрольной комиссии в день начала ее работы (21 августа 1920 г.). Соглашение о контроле над транспортом было принято уже без участия КПГ. Его практическое выполнение зависело от активности транспортников на местах, где коммунисты продолжали активно сотрудничать с социал-демократами. Так, в Эрфурте рабочие задержали поезд с более чем полумиллионом патронов, предназначавшихся для польской армии. Они были выгружены и уничтожены.

Поражение Красной армии под Варшавой сняло с повестки дня радикальные лозунги, но сохранило общий настрой коммунистов: «…мы охраняем нейтралитет Германии только для того, чтобы помочь Советской России»[698]. Сплести воедино государственные и интернациональные интересы не получалось, пришлось выстраивать их иерархию. Виктор Копп писал 1 сентября 1920 г. Чичерину о том, что немецким рабочим будет трудно понять нашу борьбу за улучшение отношений с германским правительством. По сравнению с 1918 г. ситуация в корне изменилась. «В оценке влияния нашей дружбы с Германией на ее внутреннюю политику необходимо избегать аналогий с послебрестским периодом»[699].

У активистов КПГ появилось новое поле деятельности. Интернированные советские бойцы вместе с военнопленными Первой мировой войны находились под опекой русской секции немецкой компартии, издававшей газету «Ротер Аларм» («Красный набат»)[700]. На объединительном съезде КПГ и НСДПГ в декабре 1920 г. была принята специальная резолюция с требованием их скорейшего возвращения на родину. Внося ее на голосование, Эрнст Рейтер подчеркнул «то огромное влияние, которое оказывает борьба русской Красной Армии на прогресс пролетарской социалистической революции во всем мире»[701].

Неудачный для Советской России исход польской кампании негативно сказался на привлекательности идей мировой пролетарской революции. «Чудо на Висле» стало кошмаром для скороспелых коммунистов из сопредельных с Россией стран, которые считали, что им следует «только ночь простоять, да день продержаться», пока на помощь не подоспеет победоносная Красная армия. Они отказывались верить в то, что «период, в который возможен был кавалерийский прорыв, миновал… Момент нашего подхода к Варшаве вызвал надежды на возможность нового прорыва. Эти надежды на известное время повлияли на нашу тактику, но не кристаллизовались ни в какие решения»[702].

Радек, которому принадлежали эти строки, имел все основания умолчать, почему так произошло. Иностранных коммунистов попросту держали в неведении, считая неразумными детьми, которым еще рано доверять ответственные решения. Такое отношение вызывало у них не столько разочарование, сколько прилив активности, желание доказать свою дееспособность. Другого пути, кроме наступления во что бы то ни стало, они не знали. Первым звоночком, свидетельствовавшим о том, что в Москве понимают, куда приведет такой энтузиазм, стала «Детская болезнь „левизны“».

Поражение в войне с Польшей отодвинуло на второй план идею подталкивания мировой революции красноармейским штыком, однако не сдало ее в архив. Троцкий внимательно прочитал донесение Коппа от 6 ноября 1920 г., когда Германия и Польша находились в шаге от военного конфликта вокруг Верхней Силезии, где по решению Парижской конференции должен был пройти плебисцит о принадлежности региона той или иной стране. Глава Реввоенсовета подчеркнул выводы Коппа: «С точки зрения революции в Германии я считаю этот конфликт, даже в том случае, если он начнется под знаменем германского национализма, толчком, который сдвинет с мертвой точки германскую революцию. Немецким коммунистам нет никакого смысла выступить против этой войны в момент ее объявления. Я считал бы самой правильной тактикой – воспользоваться этой войной для вооружения рабочих, и только во втором фазисе ее, когда она осложнится интервенцией Франции, поставить себе, как непосредственную цель, низвержение буржуазного правительства и захват власти»[703].

Копп призывал Троцкого готовить Красную армию к тому, чтобы в нужный момент вмешаться в ход событий и новым наступлением добить буржуазную Польшу. Его приверженность настроениям «бури и натиска» была одной из причин того, что германский МИД в 1921 г. отказался признать его кандидатуру в качестве полпреда Советской России. Им стал Н. Н. Крестинский, являвшийся одним из «левых коммунистов» во время Брестских переговоров, а затем одной из ключевых фигур в секретариате ЦК РКП(б). Его назначение в Берлин стало сюрпризом только для непосвященных в кухню внутрипартийной борьбы – верный соратник Троцкого, Крестинский лишился своих «секретарских» постов по итогам дискуссии о профсоюзах. Он стал одним из первых партийных лидеров в истории ВКП(б), отправленных в «дипломатическую ссылку». Прибыв в Берлин, Крестинский сразу же погрузился в работу на новом поприще, не уделяя особого внимания германским коммунистам. Их финансирование и политический контроль оставались в руках Елены Стасовой и Якова Рейха.

Еще одной важной фигурой на оси Москва – Берлин оставался Николай Бухарин, также являвшийся в свое время «левым коммунистом». Однако он сохранил свои позиции в ближайшем окружении Ленина и в начале июня 1918 г. отправился в Берлин для участия в подготовке Дополнительного договора, уточнявшего и развивавшего положения Брестского мира. Одновременно с заседаниями в двусторонней политической комиссии Бухарин поддерживал контакты со спартаковцами, рассказывая им о положении дел в Советской России[704]. Вернувшись в Москву, он докладывал своим соратникам о том, что немецкий рабочий класс изможден годами войны, и без создания боевой партии по типу РКП(б) победа пролетарской революции в Германии невозможна[705].

В последующем Бухарин не потерял интереса к делам мировой революции, зарезервировав за собой образ «революционного романтика»[706]. Свидетельством этому была его работа в Малом бюро, а затем в Президиуме ИККИ, выступления и встречи с зарубежными делегациями в ходе первых конгрессов Коминтерна. После поражения Красной армии под Варшавой он выступил в коминтерновской прессе со статьей, оправдывающей революционное наступление. Ссылаясь на опыт Великой французской революции, он обосновывал неизбежность перехода победившего класса «от обороны к наступлению против своих врагов». «Штыки революционных армий прорвали тогда подгнившую феодально-крепостническую оболочку Европы»[707].

Бухарин констатировал принципиальную разницу «между буржуазной и пролетарской экспансией», перенимая стилистику Ленина в полемике с Каутским: «Кто этой разницы не понимает, тот не понимает ровно ничего, тот безнадежен, того исправит только могила»[708]. Точно так же, как Пилсудский принимал помощь Англии и Франции, рабочие западных стран будут благодарно принимать помощь Красной армии. Бухарин формулировал жесткую директиву: «Раз „вмешательство“ уже началось (началась внешняя „советизация“), коммунистические партии обязаны ее поддерживать со всей энергией. Иначе – простая измена и дезертирство с поста»[709]. Можно не сомневаться в том, что создатель термина «красная интервенция» полгода спустя изложил на бумаге те мысли, которые лидеры РКП(б) излагали своим зарубежным единомышленникам в кулуарах Второго конгресса.

Бухарин отличался крайними формулировками, но не был одинок в своих оценках. Председатель ИККИ проявил чудеса словесной эквилибристики, обосновывая диалектику между революционной обороной и наступлением. «Начавшись, как война в стратегическом отношении для Советской России оборонительная, она затем превратилась в войну со стратегической точки зрения наступательную – все время оставаясь в более глубоком, историческом смысле слова оборонительной [выделено Зиновьевым. – А. В.] войной российского пролетариата против польской и всемирной буржуазии»[710].

Подобные мысли попадали на благодатную почву. Сторонники левого крыла в компартиях видели в них опровержение тезиса о «детской болезни», считали, что ее скорейшее преодоление зависит от того, сможет ли активное меньшинство выступить в роли катализатора («искры») новых революционных боев. К началу 1921 г. радикальные идеологи КПГ оформили свои взгляды в «теорию наступления», утверждая, что никаких объективных причин для стабилизации буржуазного господства не существует.

На первых порах с ними никто не решался спорить. Лишь на XI съезде РКП(б) Зиновьев был вынужден признать, что во второй половине 1920 г. революционная волна отступила и европейская социал-демократия начала возвращать себе утраченные позиции: «Мы имеем некоторый новый „расцвет“ меньшевизма в международном масштабе»[711]. Исполком Коминтерна и его партии рано или поздно должны были отреагировать на изменившиеся условия политической деятельности в послевоенной Европе, которые отодвинули на второй план изначальную установку на «последний и решительный бой».

Предыдущая главаГлава 26 из 44Следующая глава