К книге
София возвращалась домойЧасть 4 О мой Господь, спаси меня от несправедливых людей! Туркестан, 1916–1918
71%
Часть 4 О мой Господь, спаси меня от несправедливых людей! Туркестан, 1916–1918
5

Серая лента дороги, бегущая по обдуваемой зимним ветром горной степи, резко уходила в сторону и, проплутав по обросшим диким миндалем и терном склонам, ныряла в густой и темный хвойный лес. Там и сям среди стройных шеренг вековых елей, тянущихся свечками-верхушками ввысь, мелькали мощные, в пару человеческих обхватов, красноватые стволы зарафшанской арчи – хранительницы подводных родников. Подковы коня мерно стучали по заскорузлому дну довольно просторной – в ширину груженой арбы – горной тропы. Судя по тому, что она не полностью зарастала травой, пользовались ей довольно часто.

Справа нависали неприступные снежные пики Заилийского Алатау. Оттуда, сотрясая горы чудовищным гулом и наполняя воздух стылой ледяной крошкой, черными драконами сходили в долину смертоносные сели, уничтожая всякое живое на своем пути. Вдали, у подола синего ущелья, лениво плескался Иссык, отражая в озерном зеркале ход прозрачных марлевых облаков. Продрогшее солнце торопливо лило сквозь них яркий и немилосердно холодный свет, спеша как можно раньше уйти за горизонт.

Лес отзывался на дробный топот копыт глухим молчанием, изредка, будто нехотя, прерывая его трелью бледной завирушки. Спустя версту ее заменял заполошный переливчатый крик альпийской галки, свидетельствующий о том, что где-то рядом человеческое жилье: гнездившаяся небольшими колониями в расселинах и уступах отвесных скал пугливая птица зимой старалась держаться поближе к людям, чтобы разжиться пропитанием.

Внимательный путешественник умел по крику галки да по сварливому перханью вороны определить место поселения. Однако с Алимбай-аулом этот номер не проходил: взору всадника он открывался внезапно, будто играющий в прятки нетерпеливый ребенок, выскакивающий из своего укрытия с радостным воплем – а вот и не нашли меня, а вот и не нашли! Лес обрывался неожиданно, на полувздохе: ряды растущих плечом к плечу елей как по команде расступались, и дорога, ухнув вниз и свернув направо, на полном скаку въезжала на речную террасу, где удобно расположилась большая, в двести глинобитных домов, казахская деревня. С востока ее обступали увенчанные ледниками и хребтами тянь-шаньские предгорья, с запада – пастбища и сухая степь. Вдоль полноводной реки росли молодые, но вполне уже набравшиеся сил и дающие неплохой урожай яблоневые сады. Раньше здесь располагалось жайляу – летнее пастбище, куда кочевники пригоняли на откорм свой скот. Место для этого было безупречным: прохладный воздух, ласковая река, широкие, богатые сочными травами луга. Раскинув юрты и расставив загородки для скота, люди вели свою обычную, наполненную заботами и радостями жизнь: пасли табуны, взбивали айран, пекли лепешки, вялили мясо, играли свадьбы и проводили поэтические соревнования айтысы. Рассевшись в тени, вспоминали дела минувших дней старики, кто-нибудь из них, касаясь струн домбры искривленными пальцами, тянул ветхий, словно ниточка пыльной паутины, кюй[50]. Старухи не сводили глаз с проворных невесток, успевающих за день больше, чем можно себе вообразить: и навести порядок в юртах, и раздуть огонь в очагах, и подоить кобылиц, и замесить тесто для лепешек, и заквасить на верблюжьем молоке шубат[51], и взболтать в бурдюках кумыс, и натопить жира, и наготовить в казанах мяса с луком и солью, и проследить за детьми. Мужчины пасли скот, перегоняя его с одного пастбища на другое, старательно обходя заболоченные места. Заботились о животных: обрабатывали раны золой и медом, обрезали копыта у лошадей, обмазывая трещины дегтем. Чутко патрулировали территорию: заметив волчьи следы – договаривались проверить загородки и выставить дозоры. Охотились на горных коз и куропаток, обучали детей верховой езде, стрельбе, обращению с оружием. Мастерили кормушки, навесы, запасались зимним кормом, заботились о молодняке… Нанизывая на ленту времени одно лето за другим, один год за последующим, старое поколение за новым, кочевники творили историю своего удивительного, наполненного вольным ветром и ровной степью края.

Казалось, ничто в мире не в состоянии остановить это движение и летнее пристанище всегда будет наполнено детским смехом, звоном бубенчиков, шорохом войлочного полотна в дверном проеме юрты, треском костра и шуршанием бусин четок-тасбиха. Однако жайляу однажды осиротел. Причиной стали невообразимо суровые холода, пришедшие с той стороны Тянь-Шаньского хребта. Если в первые зимы кочевники как-то сумели выстоять, то последующие привели к массовому падежу скота, что и согнало людей в более милосердные края. И летнее пристанище окончательно опустело.

Спустя десятилетия в горах случилось сильное землетрясение, разбудившее ледники. Чудовищный сель, сошедший в ущелье, перерубил караванную дорогу, идущую в Кашгар. Караван-сарай, где останавливались на ночевку торговцы, превратился в могильный курган – никому не удалось выбраться из-под ледяного месива грязи и камней. На скорую расчистку пути надеяться было бессмысленно, потому идущие следом караваны, поднявшись по склону вверх, прошли через хвойный лес и вышли на речную террасу. Место для нового перевала оказалось превосходным – простор, вода, утесы, защищающие от ветров. Очень скоро там появились первые глинобитные сооружения и загоны для вьючных животных. С течением лет тонкая цепочка караванов, стекающихся к Великому шелковому пути через ущелье, почти иссякла, но место перевала не исчезло, и к тому времени, когда Российская империя принялась спешно осваивать восточные границы Туркестана, превратилось в шумный, населенный преимущественно казахами, киргизами и дунганами аул, обитатели которого занимались скотоводством и ввозом из Китая шелка, фарфора и чая. Основная торговля шла с городом Верным. Возведенный русскими в 1854 году как военное укрепление, к началу XX века он вырос до центра Семиреченской области Туркестанского генерал-губернаторства. Туда и возили алимбай-аульцы свой товар, тот, что доставляли из Китая, и тот, что производили сами: соленое мясо, кумыс, жир, шкуры, ячмень, картофель, яблоки и скот.

* * *

Среди плоскокровельных саманных жилищ дом Нуралибек-бая выделялся несвойственной для этих мест бревенчатой кладкой и двухскатной, в резных карнизах крышей. Строителям, русским плотникам, приглашенным баем из Верного, пришлось здорово поломать головы, чтобы справиться с поставленной перед ними задачей. Для фундамента они использовали утрамбованную с камнями глину, дом сложили из бруса тянь-шаньской ели, украсили окна нарядными наличниками, установили крыльцо с навесом, с деревянными, в искусной восточной резьбе перилами. В горнице сложили русскую печь, облицевав ее изразцами с геометрическим рисунком, сделанными на заказ в Ташкенте. Печью пользовались только для обогрева, для готовки в хозяйственной части установили тандырную нишу, там же сделали закут для прислуги. Обстановка в доме была не вычурной, но говорящей о немалом достатке бая: на гладко выструганных полах лежали валяные ковры – текеметы (всем известно, что они не только сохраняют тепло, но и отгоняют каракуртов, змей и скорпионов, не переносящих запаха верблюжьей шерсти); стояли кованые сундуки, набитые доверху серебряной утварью и разнообразной посудой: там были и бирюзовая риштанская керамика, и тончайший китайский фарфор, и отличающаяся теплой палитрой цветов гиджвунская поливная посуда. Топчаны украшали дорогие вышитые подушки и золототканые бухарские покрывала, на почетной же стене висел туркменский черно-красный ковер с традиционным узором племени Сарык. Ковры эти были знамениты тем, что использовались в похоронных ритуалах и поминальных обрядах. Особый тип их узора – симметричные ряды крупных медальонов в светлой окаемке – нес сакральный смысл и олицетворял врата между мирами. Выбор такого ковра был неслучаен – строительство дома началось после того, как Нуралибек-бай похоронил свою третью жену, Дарью, семиреченскую казачку, которую он привел в дом наложницей и на которой, влюбившись до умопомрачения, вопреки воле родных, женился, как только она понесла. До родов Дарья, получившая после принятия мусульманства имя Гаухар, не дожила – умерла от тяжелой кровопотери, случившейся на шестом месяце беременности. В память о ней Нуралибек и построил в своем родном ауле бревенчатый, стилизованный под русскую избу дом, на порог которого никого не пускал.

Ухаживала за домом пожилая бездетная дунганская пара: муж, Салим, отвечал за ремонт, уход за лошадьми и садом, жена, Айше, – за чистоту и готовку. Нуралибек приезжал туда при первой же возможности и проводил несколько дней в уединении, в воспоминаниях о своей Гаухар. Выбирался в деревню лишь затем, чтобы сходить на вечернюю молитву в мечеть. После молитвы, перекинувшись парой слов с мужиками, торопился к себе. От приглашения в гости вежливо отказывался, лишь пару раз делал исключение для старейшин – из уважения к их возрасту. В деревне не особо расстраивались, Нуралибек слыл человеком жестким и даже жестоким, и молва ходила о нем всякая, иногда совсем страшная, потому алимбайцы, сохраняя внешние приличия, старались держаться от него на осторожном расстоянии.

Спустя время в доме стали происходить странные события. Айше, пряча лицо в платок и не смея поднять на хозяина глаза, рассказала, запинаясь, что предметы, оставленные в одном месте, обнаруживаются в другом, свежее, только что надоенное кобылье молоко мгновенно прокисает, в очаге может погаснуть жаркий огонь, а ночами слышен шелест одежды и звук быстрых шагов. И легкий перезвон – будто где-то вдалеке звенят колокольчики.

Салим, мнущий в руках шапку, согнувшись в почтительном полупоклоне, подтвердил слова жены:

– Бай-ага, я тоже слышал шаги: пол по ночам скрипит, будто под чьими-то ногами. Забрали недавно из табуна лошадей, так они чуть с ума не сошли – фыркали, топали копытами, пытались убежать, рвя привязи. Ничего их не успокаивало – ни молитва, ни арша[52], которым жена окурила хлев… А недавно вообще дивное случилось: не смог я свои четки найти, хотя точно помнил, что, укладываясь спать, оставил их в изголовье. Проснулся – нет их, будто жин[53] прибрал. Искал по всему дому, но все без толку. А на следующее утро нашел их у себя в изголовье!

Салим вытащил из кармана халата четки, продемонстрировал хозяину, будто подкрепляя свой рассказ вещественным доказательством. Нуралибек собирался уже ответить, но перевел взгляд на четки и осекся. Салим же, не замечая этого, продолжил:

– Бай-ага, простите, если вмешиваюсь не в свое дело, но все говорит о том, что в доме завелся дух. Может, шамана-баксы пригласим, чтобы он его изгнал?..

– Из чего сделаны твои четки? Из финиковых косточек?

Старик, удивленный вопросом Нуралибека, на секунду замешкался, но быстро пришел в себя и протянул ему четки.

– Все верно, ага, из финиковых косточек. Это четки моего покойного отца. Когда он ушел по тропе предков на небеса…

Нуралибек, бесцеремонно оборвав слугу жестом, обратился к его жене:

– Айше!

Она подняла на хозяина глаза. Обычно робкое выражение ее лица сменилось на непроницаемое, взгляд был сосредоточен и тверд. Нуралибек запнулся об этот взгляд, помолчал.

– Айше, – повторил он, сбавив тон. – Ты говорила про звон колокольчиков. Это может быть перезвон браслетов?

Пожилая женщина прикрыла веки. Напряженное выражение ее лица сменилось спокойным, она улыбнулась и кивнула, соглашаясь с еще не высказанным предположением Нуралибека.

– Вы правы, бай-ага, это был перезвон браслетов.

Салим растерянно переводил взгляд со своей жены на хозяина, не понимая, что происходит.

Нуралибек прерывисто вздохнул.

– Не нужно вызывать шамана-баксы, Салим. Это моя Гаухар приходила. Она очень любила финики, в беременность только их и ела. Вот и забрала твои четки из финиковых косточек. Поигралась – и вернула. И браслеты она любила носить, даже на ночь не снимала. Не бойтесь ее – она плохого вам не сделает. Видно, по мне скучает, вот и приходит.

Отложив возвращение в Верный, Нуралибек решил дождаться Гаухар. Но она к нему не пришла, хотя он не смыкал глаз несколько ночей, боясь пропустить ее появление. Расстроенный Нуралибек постепенно наливался обидой, свирепел. Уехал, когда совсем поджимало время, с тяжелым сердцем, злой на весь свет. Накричал на Салима, подошедшего к нему с каким-то вопросом, пихнул в грудь кулаком. Тот отлетел, повалился спиной на сундук, ударился головой. Старая шапка из овечьего меха, которую он носил, не снимая даже в жару, слетела на пол. Нуралибек наступил на нее сапогом, потоптался, отшвырнул в угол.

Влез в седло, не удосужившись даже затянуть подпругу до конца.

– Козгал![54] – крикнул, ударив пятками по бокам гнедого. Восприимчивый к хозяйскому переменчивому взрывному характеру жеребец дернулся, всхлипнул, но повиновался. Нуралибек хлестнул его несколько раз по крупу кнутом, отлично зная, что умный конь этого не выносит – он удивительным образом умел чувствовать всадника и по легкому наклону корпуса знал, что от него требуется: набрать или убавить скорость, в какую сторону повернуть.

Алимбай-аул давно уже остался позади. Нуралибек летел через лес, навалившись на переднюю луку седла. Лицо его, искаженное обидой и злостью, было страшнее грозовой тучи. Полы чапана[55] развевались, задевая мерзлые лапы елей. Взгляд узких, цвета холодной стали глаз был направлен не вперед, а внутрь, туда, где тяжело ворочалась, обжигая душу, одинокая мысль: «Не захотела меня видеть. Не пришла».

* * *

Отец Нуралибека, Турар-бей, заработал немалое состояние, ведя дела с бухарскими и уйгурскими торговцами, с которыми в свое время наладил крепкие деловые отношения. Мать, Айгуль, ласковая и тихая, словно робкий лунный свет, любила сына всей душой. Умерла от тяжелой лихорадки, когда он был совсем маленьким. Он был ее единственным ребенком – других Всевышний не дал, да она и не просила, предчувствуя, что еще одну такую большую любовь, какую она испытывает к сыну, ее сердце не вместит. Воспитанием Нуралибека занялась Тохтажан, старшая жена отца, женщина властная и несгибаемая. Происходила она из старинного казахского семейства Конырат, одного из аристократических родов, принимающих деятельное участие в жизни Среднего жуза[56]. Калым за нее был уплачен большой – сто пятьдесят голов скота, – и бейбише[57] Тохтажан не забывала упоминать об этом в разговорах, подчеркивая разницу между ней и двумя другими женами Турар-бая – таджичкой Айгуль и киргизкой Салихой. Ее побаивались и уважали – она была самой красивой среди женщин гарема и единственной, кто был обучен письму и счету и мог влиять на решения Турар-бая. Бог наградил ее плодородием, но отказал в возможности иметь сыновей: родив своему мужу пять дочерей, она не смогла выносить ни одного мальчика, теряя их на поздних сроках беременности. Всю свою нерастраченную по сыновьям материнскую любовь она обрушила на пасынка, пытаясь воспитать из него достойного казаха и бая. Пока другие мальчики играли в асык ату[58] и гоняли со взрослыми табуны, Нуралибек обучался грамоте. После окончания начальной школы, где мулла выявил у него недюжинные математические способности, по настоянию Тохтажан его отправили в Ташкент – за религиозным образованием в медресе Кукельдаш. Выучив наизусть Коран и тафсир[59] и неплохо освоив арабский и персидский языки, Нуралибек потерял интерес к учебе и, не спросив у отца совета, бросил медресе. Взбешенный Турар-бай запретил ему появляться дома, однако Тохтажан, не сомневающаяся в том, что пасынок добьется многого, нашла способ передать ему денег. Чутье ее не обмануло – спустя годы Нуралибек вернулся в отчий дом богатым человеком. Для умения читать, вести учетные книги, понимать договоры и грамотно общаться на рынке полученного образования оказалось более чем достаточно. Удачно вложив сбережения бейбише в несколько торговых сделок, он обзавелся собственными верблюдами. Ездил по оживленному Кульджинскому тракту в Синьцзян, отвозя туда шкуры, мясо, войлок, жир, рога и кости. Обратно караван возвращался, груженный шелком, чаем, сахаром и посудой.

К тридцати годам Нуралибек превратился во влиятельного купца с обширными связями среди чиновников по обе стороны границы, владельца нескольких чайных и магазинов. Он построил дом в Верном, куда с почетом перевез дряхлого отца с его двумя женами. Отвел Тохтажан самую роскошную комнату и преподнес шкатулку с дорогими украшениями. Растроганная до слез бейбише впервые в жизни прикоснулась к нему – погладила по плечу и прижалась сухими губами к его лбу: «Я в тебе не ошиблась, бала»[60].

Ведущие с Нуралибеком дела купцы не заподозрили бы за ним способности любить или страдать: в торговле он был непомерно расчетливым и неуступчивым и всегда добивался своего. Не прощал долгов и сам взаймы не брал. С выплатами был аккуратен и обязателен – никто не смог бы обвинить его в нарушении договоренностей или обмане. Трудился на износ, не щадя ни себя, ни других. Будучи отличным переговорщиком, легко отыскивал деловых партнеров по обе стороны границы. Мог найти подход и подмаслить любого царского чиновника, подкупая золотом и другими услугами, обеспечивая тем самым себе покровительство в городской думе. В политику не лез, заняв нейтральную позицию в бесконечном противостоянии между местным населением и русскими, наступательно осваивавшими окраины империи и наводящими везде свои порядки. Там и сям возникающие восстания не поддерживал, но и не хулил, и в разговорах с местными чиновниками упрямо обходил эту тему стороной. Тем, может, и не нравилось его упорное нежелание взять чью-либо сторону, но рычагов давления на него не было – Нуралибек давно себя обезопасил, втянув самых влиятельных из них в свои темные дела. Ни для кого из верненцев не было секретом, что львиную долю своего состояния он заработал на торговле опиумом. У него были свои огромные плантации мака, где батрачили крестьяне-переселенцы. Они отвечали за весь процесс получения товара: высаживали семена и ухаживали за цветами, получали сырец, сушили его, прессовали в брикеты. Часть опиума в военные годы приобреталась царским правительством – на медицинские нужды, но львиная доля отправлялась контрабандой в Синьцзян. Китайские скупщики платили за запрещенный у себя товар значительно больше, чем государственные закупочные конторы: если российская казна раскошеливалась за фунт опиума на пятнадцать рублей, то китайцы предлагали сорок пять. После Среднеазиатского восстания 1916 года[61], приведшего к чудовищному кровопролитию, и последовавшей через год Февральской революции контроль метрополии над окраинами ослаб, граница империи превратилась в решето, и сотнями мелких троп потянулись в Китай караваны, перевозящие опиум. Его вшивали в седла и мешки с зерном, прятали на днищах телег и в тюках с шерстью, но чаще перевозили впрессованным в овечьи кишки, которые отлично защищали товар от влаги и, обладая естественным специфическим запахом, маскировали сильный запах опиума. Деньги к Нуралибеку потекли полноводной рекой.

К отречению Николая Второго он отнесся с осторожным расчетом: царские военные, полицейские, таможня теряли контроль, что позволяло местным торговцам вести свои дела, не оглядываясь на них. С другой стороны, нужно было усиливать охрану и налаживать связь с казачьими старшинами и временными комитетами, чтобы обеспечить лояльное к себе отношение. «Хоть белый царь, хоть другие – лишь бы мои товары и дальше шли в Китай и никто не лез в мои чайные дома», – думал Нуралибек.

Чайные дома являлись еще одним серьезным источником его дохода. Расположенные в ближайших к Верному аулах, они приносили хорошие деньги за счет оборудованных в их подполах опиумных курилен, завсегдатаями которых являлись погонщики, караванщики, беглые солдаты, наемники, разоренные крестьяне, батраки. Снаружи чайные дома выглядели как обычные деревенские постройки: глинобитные стены, низкие потолки, крохотные окна, прикрывающиеся деревянными ставнями. У дверей – тюки с кирпичным чаем[62] и босой мальчик с самоваром. Но за основной залой, где посетители пили чай, находился тайный, ведущий в курильню проход. Чтобы проникнуть туда, нужно было пройти за тяжелую, пахнущую жиром и углем, трепанную бесконечными касаниями штору. За ней узкий коридор, уйдя чуть в сторону, сворачивал вниз и, шаркая задниками тапок по выдолбленным ступеням, спускался под землю. Там, в небольшом, слабо освещенном масляной лампой подполе, пахло терпко-сладким смолистым дымом, гарью, потом и обреченностью. Земляной исхоженный пол покрывали драные войлочные покрывала. На узких топчанах лежали люди, очертания тел которых скрадывал опиумный дым. Тишину изредка прерывало чье-то невнятное бормотание или кашель. Мерцали крохотные светильники, на которых подогревались трубки. Стояли пара жестяных чайников с остывшим чаем. В крохотном угловом закуте лежали несколько молельных ковриков, но ими редко пользовались – посетители курилен приходили туда не за Богом и ничего от него не ждали.

Однако, невзирая на свои темные дела, установленный веками уклад предков Нуралибек уважал и старался его придерживаться: не пил и не курил, не воровал, по возможности помогал беднякам. Когда Кеминское землетрясение, затронувшее Верный, оставило без крова несколько тысяч человек, он был одним из тех щедрых дарителей, кто обеспечил пострадавших одеждой, обувью и припасами. Если кто-нибудь при нем об этом упоминал, он морщился и прерывал собеседника – с детства не выносил похвалы. Однако и критику не воспринимал, считая, что никто лучше него самого не знает, как устроить его жизнь. Так и заявлял: «Я сам себе бай, приказчик и слуга!»

* * *

Тохтажан подобрала ему первую жену из того же казахского рода, к которому принадлежала сама. Хотела похожую на нее саму, но попала впросак. Ажаргуль оказалась тихой и слабовольной девушкой, бесцветной и пресной, словно талый снег. Полностью подчинив свою жизнь законам шариата, она упрямо игнорировала чувственную составляющую брака, чем раздражала дерзкого и непокорного Нуралибека. Промаявшись с ней несколько месяцев, он привел в дом пару наложниц, а спустя год женился на Рано, дочери уйгурского скототорговца. Рано полностью соответствовала значению своего имени[63]. Красоты она была бесспорной: черноглазая, с изящными чертами лица, с легкими и длинными волосами, которые она не заплетала в косы, а укладывала кольцом на затылке, украсив усыпанными жемчугом гребнями слоновой кости. У Нуралибека перехватило дыхание, когда он впервые увидел ее голой – тело ее своими плавными изгибами смахивало на домбру, а талию можно было обхватить ладонями. Рано оказалась полной противоположностью Ажаргуль: горячая, земная, сделанная из свободного ветра и топота конских копыт, она сочетала в себе именно те качества, которые присущи людям степи, – неукротимый нрав, стойкость, стремление к переменам и талант наслаждаться каждой секундой жизни. Выросшая на воле, она не уступала своему мужу в мастерстве верховой езды, метко стреляла из лука и ружья и обыгрывала его в тенге илу – умении на полном скаку поднять с земли монету. Появившись в его доме, она полностью подчинила его уклад себе, игнорируя ограничения: могла появиться в мужской части, наведывалась в хозяйственные постройки – стойла, сушки для фруктов, амбар, – держала слуг в ежовых рукавицах, требуя безоговорочного подчинения и угодливости. Будучи непомерно ревнивой, перевела в ранг служанок наложниц, повеселив этим Нуралибека, который любил ее и одновременно побаивался – обладая звериным чутьем и природной смекалкой, она понимала и предчувствовала больше, чем он, и нередко по итогу споров оказывалась права. Он не признавал за собой поражения, но, не в состоянии смириться с ее правотой, наливался обидой.

Память у кочевников всегда была выдающейся – за невозможностью вести записи они вынуждены были запоминать огромный объем информации: родословную, законы, обычаи, маршруты, цены, песни, сказки. Рано и в этом оказалась исключительной: она могла заглянуть в любую страницу книги учета и с одного раза запомнить все цифры. Пыталась набиться мужу в советчицы, но Нуралибек ее решительно отодвигал – твое место в гареме.

– Это мы еще посмотрим, где мое место, – сверкала она глазами. Ночью исцарапывала его до крови и томила долгими жаркими ласками, не давая проникнуть в себя. Иногда он овладевал ей силой, и тогда она на него дулась, в другие разы игнорировал, и она виду не подавала, что задета этим. По первости его захватывала эта игра, но постепенно он стал уставать – хотелось покоя и тишины. Потому Нуралибек даже обрадовался, когда забеременевшую Рано стали мучить чудовищные приступы тошноты: по крайней мере, на время она прекратит его терзать. Томимый чувством вины, он навещал ее, преподносил дорогие подарки, она закрывала ладонями свое изможденное лицо – уходи, не хочу, чтобы ты видел меня такой. В положенный срок она родила ему мальчиков-близнецов, как две капли воды похожих на нее – черноглазых и светлобровых, – а потом, едва оправившись от родов, понесла снова. После вторых родов она стремительно обабилась, превратившись в недовольную, вечно зудящую, злую донельзя, расплывающуюся на глазах квашню. Эти перемены свидетельствовали о серьезном сбое в здоровье, и Нуралибек не жалел средств, чтобы ей помочь. Однако ни один из приглашенных знахарей и шаманов не смог облегчить ее состояния. Он даже готов был пойти против местных обычаев и привести домой русского врача, но наткнулся на глухое сопротивление Рано, наотрез отказывающейся лечиться у неверного. Со временем ей стало лучше – помогли кровопускания, травяные настои и втирания, но водянистая тяжесть тела так и не прошла. Не вернулась и былая красота – когда-то нежное, сияющее лицо превратилось в покрытый рубцами и темными пятнами пористый блин. Она тяжело переносила перемены в своей внешности, скрывала нижнюю часть лица под шелковой вуалью-полуникабом. Скандалила, закатывала истерики и строила козни, изводя прислугу и бессловесную Ажаргуль придирками. Нуралибека она опасалась, потому вела себя при нем пристойно и даже не стала возражать, когда он привел в дом новую наложницу, четырнадцатилетнюю Дарью, которую выкупил у обнищавшей матери. Она и стала самой большой его любовью и самой страшной утратой. Со дня ее смерти прошло почти семь лет, но Нуралибек, познавший истинную силу и предназначение любви в том возрасте, когда опыт и разум позволяют отличить настоящее от наносного, горевал о ней как в тот день, когда узнал о ее смерти. Гаухар была единственным счастьем его жизни, и другому, он не сомневался, случиться уже было не суждено.

* * *

Из долгой вереницы дней – рваных, с разрозненными, плохо смыкающимися краями, и таких шумных, что закладывало слух, – больше всего запомнился запах: сначала машинного масла, угля и тухлой рыбы в грузовом отсеке, куда их, двенадцать напуганных до смерти и заплаканных девушек, загнали сразу после погрузки на паром. Смешавшись с кислой вонью рвоты, вызванной ужасом, духотой и качкой, он витал в тесном закуте, где их заперли, и донимал всю ночь, пока паром, отчалив от бакинского порта, плыл к другому берегу Каспийского моря. Спутанное сознание мучили галлюцинации, тело терзала жажда – казалось, девушки не пили несколько дней. Скорее всего, в чай, который им подали после ужина, добавили снотворное или какой-то дурманящий настой. Именно потому никто не помнил, как их перевезли с вокзала, в одном из подвальных помещений которого их держали, в порт. Ощущение реальности стало возвращаться постепенно, когда, вклинившись в чаячью разноголосицу и отдавая колебанием в груди, над водой разнесся низкий гудок парома, оповещающий об отправлении судна. Оцепеневшие девушки наконец-то зашевелились и, оглянувшись по сторонам, с ужасом обнаружили, что сидят на выстеленном соломой грязном полу, привязанные друг к другу. Кто-то заплакал и принялся звать на помощь, кто-то попытался распустить зубами узел на запястьях, но сделал только хуже – девушек привязали друг к другу с таким расчетом, чтобы попытка расслабить один узел еще больше стягивала остальные. На шум явился охранник – вооруженный до зубов бородатый детина в бурке – и на плохом русском, сбиваясь на тюркский, пригрозил выколоть глаза и выбросить за борт тех, кто продолжит шуметь.

Кивнув в угол, где стояло ведро с водой, прикрытое медным подносом с кое-какой едой, он велел им подкрепиться – «другой еда до завтра не будет!» – и, заперев на замок дверь, вышел. Однако девушки, боясь, что в еду могли что-то добавить, прикасаться к ней не стали и, несмотря на чудовищное чувство голода и жажды, решили продержаться до берега. Где тот берег и как долго до него плыть, они понятия не имели. Единственное, что им сообщили, – что теперь их судьбой распоряжаются перекупщики и скоро они будут доставлены туда, откуда их заберут в новые семьи.

– В какие семьи? – резко вскинув голову, спросила одна из них, синеглазая и темноволосая.

Мужчина в форме железнодорожного пристава, сообщивший им эту новость, поворачивать головы в ее сторону не стал, лишь ответил куда-то в воздух:

– В гарем.

Девушка бросилась к нему. Невзирая на наличие крепкой металлической решетки, установленной в проеме двери, мужчина, испуганный ее скоростью и напором, отшатнулся и попятился. Она же, вцепившись в решетку и принявшись в бешенстве ее трясти, раздирая нежные пальцы в кровь, стала кричать – вы подлец, слышите, вы обманщик и подлец!

Он поморщился, отступил еще на шаг.

– Угомонись, София, мы и не таких усмиряли. И молись, чтобы тебя взяли в наложницы, а не в служанки. Жены баев знаешь какие недобрые? Ненавидят друг друга, а злость срывают на прислуге. Будешь вести себя как сейчас – они шкуру с тебя заживо сдерут и собакам скормят!

Потом был запах обожженной пыли и колючего песка, которыми злой декабрьский ветер швырялся в лица прохожих. Город-порт Красноводск, куда прибыл паром, считался главными воротами Туркестана – отсюда брала начало железная дорога, уходящая в сторону Бухары и Ташкента. Как только замотанные в покрывала девушки, боязливо ступая по шаткому трапу, спустились на берег, их посадили в кибитку и отвезли в уединенный дом, где их должны были подготовить к встрече с покупателями. Жилище, куда их привезли, снаружи почти ничем не отличалось от остальных: плоская кровля, заколоченные ставни, глиняные стены, подпираемые разросшимися кустами тамариска. Пожалуй, единственным отличием был непривычно высокий забор и охрана, дежурящая у ворот.

Внутри дом был разделен на две части. В первой, достаточно тесной, собирались покупатели, приехавшие за «товаром». Вторая же часть состояла из крохотных комнат, где содержались заложницы, и небольшого внутреннего двора, куда им позволялось ненадолго выходить, чтобы подышать свежим воздухом. Комнаты для девушек были обставлены скромно и выглядели совсем одинаково: побеленные известью, там и сям облупленные стены, прокопченные потолки, земляной пол с потертым, но чисто выметенным войлочным ковром. Выглядывающее во двор единственное крохотное окно, расположенное высоко, на уровне глаз, было забрано решеткой и затянуто грязным муслином. Спальное место представляло собой деревянный топчан, застеленный набитым соломой и тряпьем матрасом и истрепанным шерстяным одеялом. За изъеденной жуком ширмой прятались ночной горшок, медный таз, кувшин с водой для умывания и кусочек мыла. В деревянном сундуке лежала сменная одежда: халат, нижнее платье, пара платков. Там же находились несколько мешочков с золой, предназначения которых девушки не знали. Потом им объяснили, что этими мешочками нужно пользоваться в женские дни, подкладывая под себя – зола безвредна для организма и отлично впитывает жидкость.

Прислуживали пленницам две немолодые, замотанные в темные платки женщины, одна из которых умела писать и читать, а также вполне сносно говорила на фарси и русском. Если вторая, Вусала, следила за чистотой, выдавала одежду и приносила еду – достаточно скудную и всегда однообразную: горсть плова, кусочек жареной рыбы или баранины, чай, сухофрукты, изредка – немного халвы, – то первая отвечала за поведение девушек. Собрав новоприбывшую группу в одной из комнат, она велела звать себя Турсун-биби. Сверилась со списком и, придирчиво рассмотрев девушек, отобрала пять из них, остальных же велела отослать в другую комнату – с ними решим позже. Оставшихся она «обрадовала» известием, что теперь они находятся в привилегированном положении, потому что попадут в богатые дома. Некоторых из них сразу же станут показывать покупателям, однако других придется попридержать, потому что везли их определенным заказчикам.

– Тебя, – пошушукавшись с перекупщиком, ткнула она корявым пальцем в тоненькую и пугливую черкешенку Мадину, – и тебя. – Она перевела взгляд на Софию и умолкла, изучая ее лицо.

София поежилась под ее острым, будто лезвие ножа, взглядом и, не выдержав его натиска, отвела глаза, но сразу же, рассердившись на себя, воззрилась на смотрительницу. Та криво усмехнулась и откинулась на спинку скамьи, на которой сидела. Девушки стояли перед ней полукругом, сложив по ее требованию за спиной руки. Состояние их было ужасным – заплаканные, отчаявшиеся, измученные, с бледно-восковыми лицами из-за качки в море и из-за долгого пребывания в замкнутом пространстве: некоторым из них пришлось провести в подвале вокзала несколько недель. Попали они туда разными путями: кого-то похитили, кого-то выкупили у нищих родственников, а кого-то завлекли обманом. Именно это и случилось с Софией, когда она, примчавшись на вокзал, принялась разыскивать знакомого железнодорожного пристава. Антон Петрович выслушал ее просьбу и сразу же вызвался помочь с билетом. Предложив до отправки поезда подождать в комнате персонала, он собственноручно принес ей из буфета бутерброд и стакан горячего шоколада. София, растроганная его заботой, поблагодарила и сразу же принялась за еду. Очнулась уже в каменной комнате с решетчатой дверью, в окружении перепуганных до смерти девушек. Самой младшей из них, Мадине, едва исполнилось двенадцать. Самой старшей была Елизавета, семнадцатилетняя дочь купца-старовера, которую похитили с базара, где она помогала отцу и брату продавать овощи. Она плакала, даже когда спала, тяжко вздыхая и шмыгая носом. Сейчас она стояла перед смотрительницей, боясь поднять на нее глаза, и стирала катящиеся по щекам слезы тыльной стороной ладони.

– Не люблю новеньких, они словно узел с непонятным содержимым. Пока не развяжется – не поймешь, что там внутри, – продолжила Турсун-биби, обводя взглядом группку. Низенькая и сгорбленная, с морщинистым, смахивающим на пересушенную гранатовую шкурку лицом, с мелкими колючими глазами, она напоминала опасного дикого зверька, настороженного и готового к атаке. Закончив изучать девушек, она достала из-за пояса крохотный кисет, выудила щепоть табака и убрала его под язык. Когда заговорила вновь, речь ее была расслабленной, а неприязненные нотки в голосе исчезли.

– Так вот, – вернулась она к тому, с чего начала, – тебе и тебе, – она указала на Мадину и Софию, – придется пробыть здесь подольше, за вами едут издалека. Остальным нужно готовиться: скоро вас покажут покупателям. Предупреждаю сразу: все, что от вас требуется, – покорность, это самое востребованное качество на рынке. Станете показывать характер – вашей судьбе не позавидуют даже уличные попрошайки.

И, довольная собой, она разразилась неприятным каркающим смехом. Махнула охранникам, дежурящим у входа, – отведите их.

Это был последний раз, когда девушки были вместе. Запертые в своих комнатках, они не имели права даже переговариваться через стену. Во внутренний дворик с крохотным, выложенным кирпичом хаузом[64] их выводили с таким расчетом, чтобы они не встречались. Комнаты понемногу пустели, на место одних девушек приводили других – таких же напуганных и заплаканных. София наблюдала за происходящим, приподняв нижний край муслиновой тряпицы, занавешивающей мутное окно. Если встать на цыпочки и вытянуть шею, можно было увидеть, как по двору, тихо переговариваясь, ходит охрана или как неприметная, словно тень, Вусала разносит по комнатам еду и забирает на стирку грязную одежду. Дважды в день – утром и вечером – она меняла воду в кувшине для питья. Прилежно прибиралась, не забыв проверить уровень керосина в лампах, и при надобности подрезала чадящие фитили. Если кто-то из девушек заболевал, опекала ее – заваривала чаи на травах, втирала в грудь мазь от кашля, распаривала ноги в горячей, пахнущей пахтой маслянистой жиже. Все это она проделывала молча, лишь показывала жестами, что требуется от приболевшей: опустить ноги в таз или распахнуть на груди платье, чтобы она могла втереть лечебную мазь. Видя ее доброе отношение, пленницы пытались завести с ней разговор, чтобы хоть что-то разузнать о своем будущем, но она упорно отмалчивалась, игнорируя даже приветствия. Решив, что бедняжка немая, девушки бросали попытки заговорить с ней и, оставшись наедине со свалившимся на них горем, окончательно замыкались в себе.

Из всех запахов, преследующих Софию, самым мерзким был запах ожидания. Если в безвестности теплилась хотя бы крохотная искорка надежды, а отчаяние можно было разбавить слезами, то ожидание тяготило пуще самого гнетущего испытания. София не сомневалась, что именно так пахнут приговоренные к казни люди, отсчитывающие свои последние часы. Накануне их приезда, законопатив все щели в свободных комнатах, Вусала основательно окурила их от клопов верблюжьим кизяком и полынью, а потом еще обработала поверхности смесью керосина и уксуса. Этим запахом и отдавало ожидание Софии, а еще – прогорклым маслом чадящей лампы, клокастым, впивающимся в тело и оставляющим на нем отметины ноющей боли матрасом и содержимым ночного горшка. Изредка эта вонь заслоняла собой то выматывающее чувство вины, с которым София жила последний год, и тогда она даже мысленно благодарила ее. Никого она не винила, видя в происходящем заслуженное наказание. Порой ее даже разбирало едкое любопытство – что еще уготовила для нее злопамятная судьба, каким еще уродливым боком она собирается к ней повернуться? «В жизни бывают вещи и пострашней», – думала она, ворочаясь с боку на бок и кутаясь в кусачее, отдающее дымом и полынной горечью одеяло. Первой ночью, вопреки строжайшему запрету, она осторожно обстучала стены в надежде, что кто-то из девушек откликнется. Однако ответного стука не раздалось – соседки или не захотели отвечать, или спали. Она повторила попытку на следующий день и на последующий, а потом перестала. Состояние ее было горячечным, будто кто-то развел внутри огонь и не дает ему затихнуть. София почти не спала и не находила себе места. Измеряла шагами комнату, ведя нескончаемый с собой разговор. Часто вспоминала незнакомку, предупредившую ее, что на вокзале опасно и что ей не следует появляться там одной. Скорее всего, женщина знала, что там орудует шайка похитителей, продающих девушек в рабство, и именно об этом ее предупреждала! Но София сразу же выкинула ее слова из головы, потому что спешила в салон – к Анелии.

К Анелии. Боль от мысли о тех, кто остался на том берегу Каспия, поднималась ледяной волной из-под ребер, застревала в горле и, сжав его в кольцо, не давала дышать. «Не смей, – одергивала себя София, – не вспоминай о них. Это делает тебя слабой. Думай только о себе. Иначе никогда больше их не увидишь».

* * *

Чтобы спастись, нужно было быть покладистой. София старалась. Ежедневные визиты Турсун-биби, обучающей девушек подобающим манерам, выносила с покорностью, не перечила. На известие, что ей нужно будет принять ислам, она не моргнув глазом заявила, что надобности в этом нет – она мусульманка. В доказательство вытащила из подаренного Вилаятом крохотного кожаного мешочка, который всегда носила на шее, тоненький сверток рисовой бумаги с молитвой пророка Мусы. Турсун-биби вздернула брови – разве армяне не христиане? София возразила: моя семья – нет. И в подтверждение произнесла молитву, старательно выговаривая каждое слово: «О мой Господь, спаси меня от несправедливых людей!»

– Почему же в бумагах перекупщика ты указана как София? – сузила глаза смотрительница.

– Потому что… – протянула София, лихорадочно соображая, как выкрутиться. Но ей помогла сама Турсун-биби. Крякнув, она хлопнула себя по коленям и разразилась вороньим смехом:

– Идиоты, даже имя не могут правильно написать. Так ты, оказывается, Сафия, а не София!

Потом уже, когда смотрительница ушла, София плакала, накрывшись с головой одеялом, и шептала слова благодарности Араму Константиновичу, который, узнав историю ее чудесного спасения и изучив сверточек рисовой бумаги, предположил, что молитва, даже если принадлежит другой вере, приходит в жизнь человека не просто так, а с какой-то определенной целью. Он обещал навести справки и уточнить ее значение и сдержал свое слово. От него София узнала, что это дуа пророка Мусы и что он отождествляется с ветхозаветным пророком Моисеем. Разобрала смысл фразы «О мой Господь, спаси меня от несправедливых людей!», которую произнес Муса, покидая город, где, защищая одного человека, нечаянно убил другого. Она попросила Арама Константиновича выяснить правильное произношение молитвы и выучила ее наизусть. Ей казалось – это та малость, которую она может сделать в знак благодарности огузской семье, подарившей ей вторую жизнь. Сейчас же получалось, что крохотный оберег, переданный ей старым Вилаятом, продолжал ее защищать – теперь уже от насильственной перемены веры. София плакала и благодарила всех, кто до сих пор, не ведая того, держал свою ладонь над ее головой, защищая от злых людей.

Она отлично понимала, в каком тяжелом положении оказалась: одна ложь тянет за собой другую и может затащить в капкан, из которого потом сложно будет выбраться. Потому вытаскивала из памяти разговоры с Севяр, пытаясь выудить оттуда какие-то характерные для мусульман речевые обороты, чтобы вставлять их в свою речь. С ужасом думала, как станет выкручиваться, если смотрительнице взбредет в голову попросить ее прочитать молитву. К ее счастью, до этого дело не дошло – Турсун-биби волновали совсем другие вещи. Она отвечала за подобающий вид и поведение «товара», который готовила к продаже, потому ее заботила не богобоязненность девушек, а то, как они выглядят, сидят, отвечают на вопросы, двигаются, едят. Она учила их покорности и повиновению, объясняла тонкости поведения в быту и телесные хитрости, без которых не обойтись, если хочешь утвердиться в гареме – ведь всем известно: чем сильнее привязать мужчину ласками, тем мягче матрас, на котором спишь.

Когда-то Турсун-биби была такой же напуганной несчастной девушкой, которую отец отдал за долги в наложницы. Провела молодость в гареме, прислуживая женам каршинского сардара – человека авторитетного и богатого, обладающего обширными связями во всем Бухарском эмирате. Он держал в своем гареме множество женщин: четыре жены, с десяток туркменских наложниц, несколько аварок, одну грузинку, украденную, по слухам, из Елизаветполя, и двух молоденьких таджичек, совсем девочек. Выжила Турсун благодаря наблюдательности, смекалке и умению прислуживать. За короткое время она втесалась в доверие к любимой жене сардара и помогала ей строить козни против остальных. Это укрепило ее положение среди наложниц и обеспечило достаточно спокойную жизнь. После смерти хозяина гарем распустили, и Турсун решила вернуться в родную Хиву. Однако дверь родительского дома оказалась запертой – никто ее не ждал обратно. Продав единственное украшение, что ей позволили забрать из гарема, – перстень с сапфиром, – она перебралась в Ашхабад, а оттуда – в Красноводск. Смотрительницей она была строгой и требовательной, относилась к девушкам с недоверием, но не обижала. Могла предупредить о клиенте – не улыбайся ему, он этого не любит, вдруг еще ударит. Держала в голове собственный страх, и унижение, и ржаво-металлический лязг кандалов, в которых ее везли в дом сардара. У нее были изящные гибкие ступни, и при желании она могла, извернувшись, выскользнуть из оков. Но она этого не сделала, потому что знала – ее продали и возвращаться ей некуда. Со временем ее сердце очерствело и растеряло способность к сочувствию. Она давно уже забыла, что такое угрызения совести, и не видела в том, чем занимается, ничего предосудительного, относясь к себе как к части системы, где каждая деталь знает свое место. В некотором роде она даже ощущала себя спасительницей, потому что защищала девушек и отдавала в проверенные руки. Ее совсем не заботило, как с ними будут обращаться впоследствии, главное, что при ней они были в относительной безопасности.

Перед тем как приступить к обучению, она обязательно самолично осматривала «товар». В доме была оборудована небольшая баня, где одна из служанок помогала девушкам помыться перед процедурой осмотра. Она заводила их по очереди в жарко натопленное помещение, укладывала на топчан, растирала грубой мочалкой, намывала настоем мыльнянки, наносила на волосы смесь глины и смывала, тщательно вычесывая остатки. Затем девушку сопровождали в ее комнату, где она дожидалась прихода Турсун-биби. Велев сбросить халат, та внимательно рассматривала пленницу, больно щупала грудь и живот, дергала за волосы, чтобы удостовериться, что они здоровы и не выпадают. Проверяла, все ли зубы на месте и нет ли на теле видимых шрамов. Заставляла лечь на спину и, разведя несчастной ноги, изучала лоно, спрашивая, девственница ли она.

– Если окажется, что ты соврала, в лучшем случае тебя убьют, а в худшем – вернут. Чтобы возместить затраты, нам придется отдать тебя в дом терпимости. Знаешь, что это такое? Нет? Хорошо, если никогда не узнаешь. Так что лучше не ври, говори сразу – спала с мужчиной?

Девушки плакали, прикрыв себя ладошками между ног, и клялись, что девственны.

Тошнота подступала к горлу Софии каждый раз, когда она вспоминала цепкие пальцы Турсун-биби, которыми она грубо провела по низу ее живота и удовлетворенно выдохнула, обдав ее нестерпимой вонью – от постоянного употребления жевательного табака зубы ее покрылись темными пятнами, а дыхание отдавало гнилью.

– Ты посмотри, как все у тебя ладно устроено! Будто не срамное место, а половинки абрикоса.

София дернулась, высвобождаясь, и с кошачьей проворностью спрыгнула с топчана. В душе закипала злоба: ей хотелось вцепиться в лицо смотрительницы ногтями, исцарапать до мяса, а потом вышвырнуть ее пинками из комнаты. Но этого делать было нельзя, потому она лишь огрызнулась:

– Можно подумать, у других устроено не так!

Турсун-биби осклабилась:

– Знаешь, сколько девичьих тайных мест я осмотрела? Может, пять сотен, а может, и тысячу. Ты удивишься, как они при одинаковом, казалось бы, строении по-разному выглядят.

Она постояла, сложив на груди руки, и понаблюдала, как София заматывается в халат. Перевела взгляд в угол комнаты, где та предусмотрительно оставила свернутый в рулон молельный коврик. Одобрительно кивнула. И, убрав под язык новую порцию жевательного табака, наконец вышла, оставив за собой чувство растерянности и беспокойства.

* * *

О том, что заказчик в городе, София узнала за завтраком. Ей велели поторопиться – времени на подготовку было в обрез. Сначала ее отвели в баню, где после тщательного мытья натерли тело смесью масел – миндального и розового. Волосы промыли отваром шиповника и заплели в густую блестящую косу. Подвели глаза сурьмой и нанесли на щеки немного гранатового сока, чтобы придать им живое сияние. Легкое шелковое платье, в которое ее одели, было явно с чужого плеча, но Вусала его быстро подогнала, ловко орудуя иголкой. Поверх платья полагался короткий, отделанный мехом парчовый жилет. На ноги – мягкие туфельки с загнутыми носками. Украшения были простыми – стеклянные бусы и серебряное колечко, которое следовало носить на указательном пальце.

Закончив помогать с приготовлениями, Вусала отошла на пару шагов и, наклонив голову к плечу, полюбовалась Софией. Быстро обернулась к двери и, удостоверившись, что она закрыта, вытащила из кармана несколько жареных миндалин и сунула ей в руку. Растроганная София обняла ее и прижалась губами к ее теплой, пахнущей пряным щеке.

– Ты всегда была так добра к нам! Спасибо тебе.

Служанка запереливалась слезами. Не справившись с чувствами, она издала булькающий гортанный звук и сразу же умолкла, прижав к губам ладонь. В черных, цвета густой смолы, глазах заплескался страх.

Чудовищная догадка прокралась в сердце Софии.

– Вусала, открой рот, – попросила она.

Та испуганно замотала головой. Во дворе раздался недовольный голос Турсун-биби: «Сказано же было поторопиться!» Охранник спрятал в ножны кинжал, кончиком которого выковыривал грязь из-под ногтей, лязгнул задвижкой. Воспользовавшись этим, Вусала попыталась вырваться, но София крепко держала ее за руку.

– Открой рот, милая!

Служанка разжала губы. По дряблому подбородку сразу же потекла струйка слюны. Она попыталась ее утереть, но София не дала. С расширенными от ужаса глазами она наблюдала, как в глубине рта несчастной ворочается обрубок розовой плоти.

– Боже мой, – только и смогла прошептать она, – боже мой…

Вусала успела отпрянуть за секунду до того, как дверь с шумом распахнулась. В проеме возникла нескладная фигура Турсун-биби. Одета она была во все черное, зато на голову повязала ярко-алый, украшенный золотым шитьем переливчатый платок. София подумала, что смотрительница в нем похожа на приманивающий несмышленую насекомую мелочь ядовитый цветок – смертоносный и опасный. Бросив на Вусалу полный сострадания взгляд, девушка последовала за смотрительницей. Охранники, лязгая оружием, пристроились сзади. Сопроводив их до той части дома, где происходила торговля, они остановились, но уходить не стали. Отошли на несколько шагов и, сложив на груди руки, прислонились к стене.

– Жди здесь, – велела Турсун-биби и, приподняв край тяжелой шторы, прошла в комнату. София оглядела темный, пахнущий сыростью коридор, поежилась – под тонкое платье пробрался холод. Попыталась запахнуть на груди жилет, но широкий вырез не дал этого сделать. Она постучала по полу сначала одной туфелькой, потом другой, пытаясь согреть зябнущие ступни. Стражники искоса наблюдали за ней, но хранили молчание. Один из них был совсем юным, с жидкой, едва пробивающейся бородкой, которую он ежеминутно приглаживал неестественно узкой и длинной ладонью. София попыталась вспомнить, где она видела такие руки, но не смогла. Другой стражник был старше и, в отличие от молодого, не суетился: стоял словно каменное изваяние, смотрел исподлобья. Из-под сдвинутой на затылок тюбетейки свисала жиденькая, будто трепанная молью, косичка. Конец ее стягивала когда-то красная, а теперь засаленная до черноты лента. Софии нестерпимо захотелось спросить у него о чем-то таком, что ее совершенно не касается. Есть ли у него жена и дети? Сколько ему лет? Мучает ли его бессонница? Умеет ли он говорить по-персидски? Она улыбнулась, представив выражение лица охранника, к которому обратится с неожиданным вопросом. Она уже готова была это сделать, но штора отодвинулась, и рука смотрительницы вцепилась в ее локоть.

– Пошли!

Невзирая на полдень, в комнате царил полумрак, разгоняемый керосиновыми лампами. Пахло мускусом и амбровым маслом. Ставни на окнах были плотно задвинуты, лишь одну оставили полуоткрытой. Софию подвели к невысокому и плотному, одетому в шерстяной чапан мужчине. Тот окинул ее быстрым оценивающим взглядом, обошел кругом. О чем-то спрашивал Турсун-биби, та отвечала непривычно мелодичным голосом, растягивая слова, но не фамильярничая. Смотрела ему прямо в глаза, пару раз приложила руку к груди, будто поклялась в чем-то. Распустила косу Софии, чтобы продемонстрировать богатство ее волос и убедить в том, что в косу не вплетали прядей. Велела пройтись по комнате, а потом сесть. София сделала, как ее учили, – взгляда на покупателя не поднимала, ступала, чуть наклонив голову, когда села, поправила подол платья таким образом, чтобы полностью заслонить ноги, и сложила на коленях руки, прикрыв одной ладонью другую. Мужчина, обратившись к ней на ломаном персидском, велел подойти к окну с открытой ставней. Она поднялась с лавки, но подходить не стала, украдкой глянула на Турсун-биби, ожидая инструкций от нее. Смотрительница, обменявшись довольным взглядом с покупателем, кивнула – делай, как он говорит. София подошла к окну. Мужчина еще раз придирчиво рассмотрел Софию.

– Глаза точно синие?

Турсун-биби коснулась плеча Софии:

– Посмотри на нашего уважаемого покупателя, девочка.

Она подняла на мужчину взгляд. Тот удовлетворенно забулькал – синие!

Выпроводив Софию из комнаты, смотрительница тоже собралась уходить, уступая место тому, кто будет торговаться о цене. Но покупатель остановил ее и, выудив из поясного кармана три серебряные монеты, сунул ей в руку:

– Это тебе за старания. И за то, что убедила придержать ее для моего бая.

Турсун-биби зажала деньги в кулаке.

– Было непросто, но я рада, что угодила вам.

– Заберу ее завтра. Чтоб на рассвете была готова.

– Хорошо.

Обрадованная щедрым подарком покупателя, Турсун-биби вызвалась самолично сопроводить Софию в ее комнату. Предупредила, что поднимут ее на рассвете и что дорога будет долгой – из одного края Туркестана в другой.

– Тебе повезло с внешностью, девочка. Бай, к которому тебя повезут, хотел именно темноволосую и синеглазую. Редкое сочетание, которое непросто найти в наших краях. За тебя я не переживаю, все у тебя сложилось хорошо. Попадешь в богатый дом, ни в чем не будешь знать нужды. А если поведешь себя так, как учила я, сможешь женить его на себе. Тут главное…

– Почему Вусале отрезали язык? – перебила ее София.

Сбитая с толку ее неожиданным вопросом, Турсун-биби чуть не поперхнулась.

– Откуда ты это узнала? Кто тебе сказал? – принялась она за расспросы, но сразу же махнула рукой – радость от щедрых чаевых, которые она предполагала потратить на украшение, на которое давно зарилась, настроила ее на благодушный лад.

Убедившись, что никто их не слышит, она затараторила:

– Так и быть, расскажу, все равно завтра тебя уже здесь не будет. Гордая была твоя Вусала, гордая – и глупая. Сбежала из гарема, где ее унижали. Можно подумать, других наложниц не унижают! Всякое приходится терпеть – и побои, и грубость, и оговоры. Но она решила сделать по-своему. Ее поймали, держали без еды несколько дней, а потом отрезали язык и вышвырнули на улицу. Так и живет теперь – ни поесть толком, ни даже воды вдоволь попить. А была бы умной, как я вас учила…

Дальше слушать София не стала – она уже успела запомнить все советы Турсун-биби наизусть: «Слезы не помогут, слезы – это соль. Ты нужна своему хозяину чистая и покорная», «Держи язык за зубами. Когда почувствуешь, что запала в сердце, тогда и говори. А пока ты товар, за который уплачены деньги и который должен оправдать расход», «Все остальные мужчины хуже людей, и лишь твой господин – лев», «Терпи и улыбайся. Ты не знаешь, что такое худой хозяин, а я – знаю».

Пропуская слова смотрительницы мимо ушей, София думала о преданной и ласковой Вусале. О том, с какой готовностью она помогала пленницам, заботясь о них и ухаживая за приболевшими. Как она их любила и опекала. Свою войну за свободу Вусала давно проиграла, и единственное, в чем видела смысл своего существования, – насколько это возможно, облегчать пребывание в проклятом доме тех, у кого, возможно, эта война была впереди.

* * *

Долгая, протяженностью в месяц, дорога из Красноводска в Верный пахла плотно и мучительно, вызывая дурноту. В нем было намешано всякое: аммиачный дух верблюдов, мерное движение которых приводило к головокружению и потере ориентации в пространстве; перестук колес поездов, в пропахших машинным маслом и дегтем грузовых вагонах которых везли Софию и еще двух испуганных девушек, с кем ей так и не удалось завести разговор – обе были тюркоязычными и совсем не знали русского или персидского; пестрая, пропитанная насквозь дурманящим дынным ароматом Бухара, где Софии выправили документы; и настойчивый запах сушеной мяты и табака в ташкентской лавке, куда привели девушек, чтобы подобрать им сменную одежду.

– Надо юбку, рубаху. Что еще тут носят? – спрашивал проводник, щупая усыпанными перстнями пальцами рулоны бухарского атласа и пестрого русского ситца.

– Есть хан-атлас, ага, есть адрас[65] ручной выделки, – перечислял, разворачивая ткань, лавочник, не забывая почтительно кланяться.

– На заказ времени нет, нам что-нибудь из готового.

Выбрали девушкам одинаковые наряды: тонкие, в скромной вышивке нижние рубахи, подбитые хлопком теплые халаты и кокандские, с золотым кантом платки. На ноги – мягкие, с загнутыми носами замшевые кавуши, а к ним – кожаные носки ичиги. В Ташкенте Софию разлучили с ее спутницами. Остальной отрезок пути она ехала в усиленно охраняемом, вооруженном до зубов караване, в целях безопасности переодетая в мужское. Измученная ездой на верблюде, на котором ее постоянно укачивало, она попросилась на лошадь. Проводник, обеспокоенный тем, что она плохо ест и худеет на глазах, уступил ее просьбе. Софии стоило неимоверных усилий держаться в седле, но это было лучше, чем качка на спине верблюда, и остальную часть пути она проехала верхом, наблюдая бескрайнюю степь в проем намотанной на лицо шерстяной ткани, защищающей от навязчивой, забивающейся в ноздри и не дающей дышать песчаной пыли.

* * *

Нуралибек был совсем маленьким, когда услышал легенду о батыре Дамире и жене его Айнур. Сейчас уже было не вспомнить, кто именно ее рассказал, скорее всего, это была Салиха, младшая жена отца. Будучи большой выдумщицей и обладая несомненным артистическим даром, она умела рассказывать с такой убедительностью, что у слушателя не закрадывалось сомнений в правдивости ее истории. В легенде говорилось о справедливом и щедром батыре Дамире, который неустанно заботился о своем народе. За это люди его любили и почитали как родного. Но однажды батыра сразила тяжелая болезнь, и после долгих мучений он умер. Айнур, не представляющая жизни без своего возлюбленного, решила уйти за ним. Однако шаман, к которому она пришла с просьбой о снадобье, чтобы умереть без мучений, подсказал другую возможность воссоединиться с любимым. «Найди того, кто как две капли воды похож на твоего Дамира. Я проведу нужный обряд, и душа твоего покойного мужа, свернув с пути на небеса, прилетит сюда и поселится в новом теле, вытеснив его прежнюю душу. Так ты заполучишь обратно того, кого любишь больше себя».

Удалось ли Айнур вернуть мужа, Нуралибек не помнил, а спросить было не у кого – отец и его жены к тому времени сами ушли по дороге духов в долину предков. Но древняя легенда запала ему в сердце. Он прожил достаточно долгую жизнь, чтобы разувериться в чудесах и научиться полагаться только на себя. Однако неутихающая тоска по Гаухар, навевающая чувство не только душевной, но и физической обездоленности, доводила его до отчаяния. Ему до боли не хватало ее присутствия, запаха, смеха. Звука браслетов, отзывающихся тонким перезвоном на каждое ее движение, – он привозил их отовсюду, чтобы порадовать ее, и она радовалась, словно ребенок. Он до сих пор не мог поверить в то, с каким почтением и благоговением она вошла в его жизнь, как полюбила его – единственной и неповторимой любовью, – как тосковала по нему, когда он уезжал, изводя себя голодом и слезами, и каким наполнялась сиянием, когда встречалась с ним глазами. Любовь ее была безусловна и чиста и не терпела никаких пятен, и это понимали все, даже строптивая и непокорная Рано. Она все еще не смирилась с тем, что сердце Нуралибека отвернулось от нее, однако не решалась, как других наложниц, изводить Гаухар придирками и капризами. Понимала, что сделает этим хуже в первую очередь себе. Правда, когда Нуралибек объявил о своем желании жениться, она, объединившись с его отцом, сделала все, чтобы этого брака не случилось, но, поняв, что решение мужа непоколебимо, благоразумно отступила. Смерть Гаухар ее не расстроила, о чем она прямо заявила убитому горем Нуралибеку. Он не избил ее лишь потому, что восхищался ее смелостью говорить правду в лицо. Свободная, не поддающаяся ничьему указу степь стучала в их сердцах, соединяя их самой крепкой из всех существующих связей – голосом родной земли.

– Я не буду по ней плакать и не стану притворяться, что расстроена, – заявила тогда Рано. – Но я сочувствую тебе, потому что вижу твои страдания. Дай тебе Всевышний сил испить эту чашу до дна.

Но чаша была бездонной. Нуралибеку казалось, что он остался без какого-нибудь важного органа – глаза или руки, а может, и сердца. Ничто его теперь не радовало – ни смышленые дети, ни богатство, которое росло как на дрожжах, ни сменяющие друг друга наложницы – одна краше и моложе другой. Сердце его будто заперли в каменный сундук и закопали в такой глубине, откуда его было не достать.

Не сказать, что Нуралибека устраивало такое положение вещей, он боролся с тоской как мог. Сначала строил в память о Гаухар дом. Выбирался туда при каждой возможности, проводил дни, исцеляясь тишиной и уединением. Расстраивался, что она так и не захотела повидаться с ним, хотя в его отсутствие появлялась часто, иногда даже днем: Айше несколько раз явственно слышала в соседней комнате перезвон браслетов, а однажды видела своими глазами, как чья-то невидимая рука подвинула край шторы, отгораживающей вход в кухню. Будто некто заглянул в помещение, чтобы убедиться, что оно не пустое, и ушел, расправив штору. Иногда Нуралибек сердился на Гаухар за то, что она так глубоко запала ему в душу, хотя отлично осознавал, что дело не в ней, а в нем самом. Раздражался и ругал себя за болезненную привязанность и пытался избавиться от нее, заводя новых наложниц. Однако спустя пару месяцев от них избавлялся, осознавая, что исцеления не произошло. В каждой новой девушке, которую доставлял ему доверенный посредник, знающий его предпочтения, он отмечал не знакомые черты, роднящие ее с Гаухар, а различия, будто бы намеренно отсекая любую возможность забыть о ней. Наигравшись с очередной своей жертвой, он вышвыривал ее из гарема без всякой жалости и сострадания, не ощущая никакой ответственности за ее искалеченную судьбу. Наложницы для Нуралибека были скоропортящимся и ни к чему не обязывающим продуктом – любится, значит, люби, нет – ищи получше.

Легенда о славном батыре Дамире и жене его Айнур всплыла в памяти совсем неожиданно, будто спрятанный от человеческих глаз и давно забытый предмет, случайно обнаруженный на дне захламленного сундука. Нуралибек, отчаянно цепляющийся за возможность хотя бы ненадолго вернуть то ощущение счастья, которое ему подарила юная Гаухар, решил поступить, как посоветовал шаман. Раньше, остерегаясь причинить себе дополнительную боль, он избегал выбирать в наложницы девушек, похожих на покойную жену. Теперь же попросил именно такую: темноволосую и синеглазую, с правильными чертами нежного лица, полногрудую, но с тонким длинным станом и мраморной, отливающей в ночи лунным светом кожей. Поиски продлились больше года – найти копию Гаухар оказалось непростой задачей.

Однако, когда долгожданная весть о том, что нужная девушка, кажется, нашлась, дошла до Нуралибека, она, к удивлению, не обрадовала его, а наоборот, рассердила. Даже не хотел ехать на встречу с ней, но в последний миг любопытство взяло верх, и, обещав себе, что откажется от нее сразу же, как только убедится, что она и в подметки Гаухар не годится, он засобирался в дом посредника.

Встретили его как дорогого и долгожданного гостя, усадили за красиво сервированный дастархан[66], подали чай с молоком, сладости, сухофрукты, халву, свежеиспеченные, пышущие жаром лепешки. От угощения Нуралибек отказался, но чай пригубил, чтобы не обижать хозяина дома, и, сославшись на нехватку времени, велел привести девушку. Когда ее завели в комнату, он бросил мельком на нее взгляд и с облегчением и даже злорадством отметил, что на Гаухар, несмотря на сходство черт, она совсем не похожа. Эта была выше ростом и смотрела жестче, будто знала себе цену и ни на йоту не хотела уступать. Лицо ее в обрамлении густых, отливающих глубокой рыжиной волос, напоминало лица христианских святых, изображения которых он видел во время крестных ходов в церковные праздники в Верном. Она была, возможно, даже красивее Гаухар, но несомненная ее красота была отмечена печатью муки, глубокой и тягостной, и весь ее облик отдавал таким явственным и неиссякаемым страданием, что Нуралибек, сам измучившийся в тисках собственной боли, ощутил его каждой клеткой своего тела. От других наложниц, которых он отбирал, – перепуганных, заплаканных, беспомощных и покорившихся судьбе, – эту отличала старательно упрятанная, но тщетно скрываемая сила, которую выдавали чуть вздернутая бровь, поджатые губы, сосредоточенный, не блуждающий от страха, а смотрящий прямо взгляд.

– На каких языках она говорит? – обратился Нуралибек к смотрительнице.

Та принялась перечислять, загибая пальцы:

– На армянском, русском, достаточно хорошем персидском. Также у нее отличный… – Здесь она споткнулась, забыв, как называется четвертый язык.

Она повернулась к девушке за подсказкой, но та не стала ей помогать.

– Так еще на каких языках ты говоришь? – спросил у нее Нуралибек на персидском.

Вопреки урокам Турсун-биби, обучавшей девушек без просьбы не смотреть в лицо мужчине, пока он этого не позволит, она подняла на него синие, уходящие в фиалковую глубину глаза:

– На французском.

– Господин, – подсказала смотрительница.

Девушка покосилась на нее и с неохотой повторила:

– Господин.

Голос у нее был мелодичный и для ее возраста неожиданно глубокий.

– Армянка, значит, – хмыкнул Нуралибек. Она не ответила и не отвернула от него своего лица, но едва заметно нахмурилась, задетая пренебрежительными нотками в его голосе.

Он велел подвести ее ближе. Однако, когда смотрительница взяла ее за локоть, та высвободилась – я сама. Подошла, встала перед ним, сложила руки – одна ладонь ковшиком в другой. Он глянул на эти баюкающие друг друга ладони и снова подумал о горе, которое живет в ней. Оно, несомненно, было больше, чем она могла вынести.

Он видел, что девушка не годится в его гарем – она явно была вылеплена из другого теста и обладала характером, который мог доставить ему ненужные хлопоты. Но холодное сердце Нуралибека, вопреки доводам рассудка, медленно наливалось жаром и, тяжело ворочаясь в груди, давило на ребра. Он с удивлением прислушивался к себе, вспоминая давно забытое ощущение свободы – ненамеренной и неудержимой, словно горный ветер.

«Наиграюсь и брошу», – нахмурился Нуралибек, сердясь на себя за скоропалительное, несвойственное для мужчины его возраста и положения решение, и показал жестом смотрительнице – уводите.

* * *

София знала, что невзлюбит его с первого взгляда. Она не сомневалась в этом и с брезгливым любопытством ждала встречи с тем, для которого ее, словно мешок овса, везли через полмира. И сердце ее не обмануло – мужчина, который стоял перед ней, ничего, кроме гадливого неприятия, у нее не вызывал. Он был немолод – возраста ее отца, может, чуть моложе, но для нее был безусловно стар. В нем не было ничего от ее возлюбленного Давида – ни его высокого красивого лба, ни глубоких глаз, ни благородного лица. Он был большеголов и коренаст, с цепким, приковывающим к земле пронзительным взглядом серо-стальных глаз и узким, согнутым подковой ртом. Богатый парчовый халат не скрывал нескладного строения его жилистого тела с коротковатыми крепкими руками и ногами, а нанизанные на пальцы перстни лишь подчеркивали их грубую лепку. Будучи выше ее всего на полголовы, он казался много больше за счет квадратных плеч и широкой бычьей шеи, на которой сидела короткостриженая круглая голова с плоским, прочерченным долгими морщинами лбом. София с трудом проглотила застрявший в горле ком отвращения, когда представила, что ее ждет впереди, но ни одна черточка лица не выдала ее истинных чувств.

Со дня похищения у нее было достаточно времени, чтобы обдумать положение, в котором она оказалась. Смиряться с ним она не собиралась и еще на пароме строила планы побега. Однако, отдавая себе отчет, что права на ошибку у нее нет, вела себя крайне осторожно.

Бежать из красноводского дома, где держали похищенных девушек, не представлялось возможным – дом охранялся не хуже тюрьмы, да и скрыться в незнакомом городе было негде. За время долгого пути через охваченный мятежами и волнениями Туркестан София даже не задумывалась о побеге, отлично понимая, что этим только подвергнет себя смертельной опасности. Единственной возможностью вырваться из плена представлялась конечная точка ее вынужденного путешествия – Верный. Там она может осмотреться, освоиться, обзавестись какими-нибудь знакомствами, раздобыть денег на обратный путь и бежать, как только появится шанс. О цене, которую заплатила за побег несчастная Вусала, она запретила себе думать.

* * *

Доставили Софию в дом Нуралибека тем же вечером. Первым, что она увидела, были высокая глиняная стена забора и деревянные расписные ворота, у которых стояли несколько охранников в чапанах и с кинжалами на поясах. Ее завели в вымощенный камнем большой двор с множеством пристроек, где передали старшей по гарему – невозможно худой, болезненного вида женщине в темном халате и темном головном уборе. Окинув Софию ледяным взглядом из-под тяжелых век, она повела ее в ичкари[67]. Там ее сопроводили в баню – небольшое сырое помещение, где она быстро помылась. Выдали домашнюю одежду – теплый халат, шаровары, длинное платье, платок. Отвели в комнату в глубине двора, где жили наложницы. Старшая, велев обращаться к ней «дадаша», показала на сложенные друг на друга тюфяки:

– Спать будешь на одном из них.

Комната была большая, с побеленными стенами и устланным паласами полом. Каждой наложнице полагался небольшой деревянный сундучок, где она могла хранить свое имущество. Софии тоже выделили такой сундук, но сразу предупредили, что ключа от него будет – она не имеет права ничего хранить под замком. Пока она убирала туда свой скудный скарб, служанка внесла в комнату поднос с едой. Оставив его на низком столике, она предупредила, что скоро вернется его забрать.

– Где другие девушки? – согнувшись в почтительном полупоклоне, спросила у старшей София.

Та, тронутая ее вежливостью, снизошла до объяснений:

– Ты пока одна. Двух наложниц, которые были до тебя, госпожа Рано, вторая жена Нуралибек-бая, перевела в служанки – ни одна из них не сумела понравиться господину. Третью выставили за порог – была совсем неумеха. Беда с вами: объясняешь по многу раз, как нужно себя вести, чтобы угодить хозяину, но слова уходят в пустоту. Ешь, чего ждешь. Скоро служанка, как раз одна из тех бестолковых бывших наложниц, придет за подносом.

София сделала приглашающий жест рукой:

– Присоединитесь ко мне?

Старшая по гарему вздернула бровь. По смуглому, обсыпанному белесыми пятнами ее лицу пробежала тень презрения. Она сложила на груди руки и криво усмехнулась:

– Я смотрю, ты умная девочка, сразу поняла, чье доверие нужно заслужить. Но со мной такое не пройдет – я столько всего повидала на своем веку, что тебе даже не снилось. Обвести меня вокруг пальца не удастся, подкупить – тем более. Подчиняйся и молчи – вот и все, что от тебя требуется. Надеюсь, ты меня поняла.

* * *

Утром Софию разбудила та же служанка, что приносила поднос с едой. Она помогла ей умыться, полив из кувшина на руки, и объяснила, что на полочке за шторкой можно найти расческу, зеркало, масла для втираний и благовония. Персидский у нее был хуже, чем у Софии, но достаточный для общения. На вопрос, как ее зовут, она ответила с поклоном – Мейиль.

– Красиво как, – отозвалась София.

– Спасибо.

– И ты очень красивая.

Застеснявшись, Мейиль спрятала лицо в ладони. София не кривила душой – девушка действительно была красавицей: тонкокожая и ясноглазая, с выступающими скулами, придающими ее личику контуры сердца, каким его рисуют дети. Двигалась она почти бесслышно и была до того грациозна в каждом своем жесте, что казалось – она исполняет бесконечный танец, чередуя разнообразные па.

– Что со мной будет дальше? – спросила София дрогнувшим голосом.

Служанка быстро оглянулась и зашептала:

– Ничего не бойся. Господин не страшный человек, он просто не умеет любить. Остерегайся дадаши, она нехорошая женщина и может оклеветать тебя. Некоторое время назад она заболела и стала совсем невыносимой. Госпожа Ажаргуль, старшая жена господина, очень добрая, можно попросить у нее помощи. Госпожа Рано будет изводить капризами, придется потерпеть…

– Ты сказала, что господин не умеет любить…

Мейиль приложила палец к губам:

– Ш-ш-ш-ш. Здесь все имеет уши.

Она выпрямилась и произнесла в полный голос:

– Завтракать будете с бейбише Ажаргуль и токал Рано. Такая в доме традиция: перед тем как познать наложницу, господин просит своих жен познакомиться с ней.

Софию передернуло. Мейиль коснулась ее руки:

– Не переживай, он и тебя не полюбит. Вместо сердца у него потухшее кострище. Потерпишь его немного, как мы терпели, а потом тебя отдадут куда-нибудь в служанки или же в батрачки. Лучше, конечно, в служанки. Работы у нас меньше, да и условия жизни получше.

И, сбиваясь на едва различимый шепот, она в двух словах пересказала историю Гаухар. Затем повела Софию в общую комнату – на завтрак с женами бая.

Женскую часть дома отделяла от мужской дополнительная стена. Пересекая двор наискосок, бежал к обсаженному гранатовыми деревьями декоративному прудику журчащий арык. Из кухонной пристройки несло дымом и поджаренным тестом. Оставив гостью в общей комнате, Мейиль убежала туда – помогать с готовкой.

Оказавшись в одиночестве, София обстоятельно рассмотрела помещение. Оно сильно отличалось от прежних: вымощенный мозаикой пол, устланный настоящими, ручной работы коврами, кушетки с шелковыми покрывалами и разноцветными подушками, узорчатая лепнина на потолке, на стенах – вышитые сюзане[68] и большое зеркало в резной раме.

– Поторопитесь! – раздался за спиной голос дадаши. София поздоровалась. Та скользнула по ней неприязненным взглядом и, не ответив на приветствие, сердито крикнула:

– Кому было велено поторопиться?!

В комнату влетела Мейиль, неся стопку пиал. Красиво сервированный дастархан начал заполняться едой: хрустящие свежевыпеченные лепешки, кишмиш, финики, урюк, халва, каймак, курт, мед, жареные лепешки с картофелем и луком, катлама[69]. Чай подали уже после того, как женщины расселись за столом. Вопреки заведенному порядку старшинства, первой грузно уселась Рано. Она была в нарядном, расшитом золотом халате и богатых украшениях. Лицо ее прикрывал полуникаб – натянутая на шелковую тесемку легкая ткань, которая не мешала дыханию. Края тесемки были завязаны на затылке. Насурьмленные брови Рано тянулись к вискам стрелами, полуопущенные веки скрывали тяжелый взгляд. Напротив расположилась Ажаргуль – круглолицая и улыбчивая, в светлом хлопковом халате и с заплетенными в косу поседевшими волосами. Она похлопала по подушке рядом – садись, милая. София поблагодарила и села.

Служанка внесла два чайника, поклонившись, поставила на деревянную подставку. Дадаша, разлив по пиалам крепкий зеленый настой, первой протянула пиалу Рано. Та, чуть приподняв вуаль, пригубила и, одобрительно кивнув, велела подавать остальным. Женщины принялись за завтрак. Кусок не лез Софии в горло, но она заставила себя выпить чаю и съесть горсть изюма. Блюдо с жареными лепешками Рано демонстративно передвинула, чтобы она, если бы даже захотела, не смогла до него дотянуться, и, обратившись к дадаше, велела не подавать ей ничего пахучего, чтобы она своим дыханием не оскорбила тонкий нюх бая. Это была единственная фраза, произнесенная ей на персидском. Впредь при Софии, и даже обращаясь к ней, она говорила исключительно на казахском. София знала, что этим она пытается вывести ее из себя, потому вела себя с крайней осторожностью – не возражала и не спорила. Если кто-то оказывался рядом, она просила перевести. Нет – отмалчивалась. К счастью, очень скоро она научилась неплохо понимать казахский, но говорить на нем так и не стала – из упрямого нежелания сделать приятное Рано. Отвечала ей на персидском, а иногда, когда хотела позлить, и на армянском. Неприязнь, возникшая между ними с первой же минуты, так и осталась до последнего дня.

В отличие от Рано, Ажаргуль была очень ласкова и добра ко всем без исключения. Усадив Софию рядом, она принялась расспрашивать о ней, предупредив, что говорить та может лишь о том, о чем желает.

София рассказала о себе самую малость – жила в Баку, работала в салоне дамской одежды…

– Так ты умеешь шить? Здесь у тебя будет прекрасная возможность заняться любым рукоделием: вышивкой, вязанием, плетением, шитьем. Правда, придется помогать на кухне и с уборкой – наложницы без дела не сидят, так что свободного времени у тебя будет не так много. Но если господин привяжется к тебе сердцем – твое положение улучшится.

Рано фыркнула, давая понять, что этому не бывать, и демонстративно зевнула. Даже полуникаб не скрывал высокомерного выражения ее одутловатого лица. Всем своим видом – вздернутыми бровями, полуопущенными веками, переливающимися украшениями, богатством наряда и показной отстраненностью – она подчеркивала пропасть, которая разделяла ее и остальных женщин в гареме. Если Ажаргуль ее просто раздражала, то наложницы приводили в ярость. На своем веку она их повидала много – непрерывная вереница одинаково напуганных юных девушек змеилась в длинной очереди к постели господина, не вызывая у нее никакого сочувствия или сострадания. Каждая из них напоминала ей о невозвратно потерянной собственной молодости и красоте, каждая отнимала толику от той части Нуралибековой души, которая всецело должна была принадлежать только ей.

Ажаргуль притихла, чтобы не дать Рано распалиться еще больше, и отложила пиалу с недопитым чаем. Решив, что завтрак подошел к концу, София поблагодарила и собралась подняться с кушетки, но она придержала ее за руку: «Сначала уходят жены». Рано выплыла из комнаты, так и не удостоив никого взглядом. Следом, поздравив Софию с предстоящей ночью и пожелав ей понравиться господину, ушла Ажаргуль. Дадаша велела ей убрать со стола и отправляться на кухню – надо было перебрать рис для плова и помочь с приготовлением лапши.

– На сегодня этого будет достаточно. Тебе нужно выглядеть отдохнувшей и красивой. После предвечерней молитвы тебя подготовят, и, когда господин позовет, я отведу тебя к нему.

София попыталась подняться, но не справилась – подгибались ноги. Отчаяние ее было столь велико, что она не смогла сдержать слез. Разрыдалась, накрепко стиснув зубы, чтобы не привлекать к себе внимание всхлипами. Переполненное горем сердце билось под горлом, словно в запертую дверь, пытаясь вырваться на волю. Со дня ее похищения прошло почти два месяца. Ноябрь сменился декабрем, а за декабрем, собирая ветер в холодные вихри и вплетаясь в протяжный зов муэдзина продрогшим утренним светом, катился к концу январь. На протяжении этого времени она, не позволяя себе питать бессмысленных иллюзий, настраивалась на неизбежное, осознавая, что это та цена, которую ей нужно заплатить, чтобы обрести шанс на свободу. Но сейчас, в тот самый день, когда это неизбежное наступило, София задыхалась от ужаса и ненавидела себя за необоримое желание жить. «Какая же я дура! Как я могла думать, что унижение лучше смерти! Надо было бежать раньше, и пусть бы меня поймали, отрезали язык и бросили в пустыне. Лучше бы я умерла от жажды или меня растерзали бы звери, чем проходить через такое», – шептала она, стирая ладонями сыплющиеся градом слезы.

Бесстрастно наблюдающая эту сцену дадаша сунула ей в руки чайник:

– Неси на кухню. И не плачь, веки вспухнут и превратятся в щелочки, а глаза покраснеют. На кого ты будешь похожа?

– Неужели вам меня совсем не жаль? – заикаясь от всхлипов, прошептала София.

Дадаша пожевала губами.

– Мне себя жаль. Остальное не имеет значения. А теперь встала и пошла помогать.

Шатаясь, будто в полубреду, София направилась к выходу из комнаты. Висящее на стене большое зеркало поймало ее профиль и запрятало в одном из своих тайников, чтобы потом, когда никто не видит, доставать и любоваться нежными чертами ее удивительно красивого даже в безмерном горе лица.

* * *

Готовили Софию к ее первой ночи с особой тщательностью: в воду для мытья добавили пижму и полынь, натерли тело розовым маслом. Волосы расчесали, заплели в две косы и украсили лентами. Влажные, они еще хранили запах дымка ароматного можжевельника, которым окурили баню. Скулы и лоб слегка припудрили просеянной мукой, чтобы придать коже матовости. Мейиль помогла справиться с одеждой: тонкое, украшенное золотой тесьмой платье, серебряный пояс с подвеской, в которой прятался крошечный амулет – перевязанный красной шерстяной нитью сухой лист мяты, поверх – камзол[70] из синего бархата. Дадаша, прочитав над Софией короткую молитву, сыпала советами: с какой стороны подносить господину воду или чай, если он попросит, как себя вести в постели, ложиться на самый краешек подушки, не заговаривать первой, быть покорной, благодарить.

– Поняла меня? – повторяла она после каждого своего напутствия.

– Да, – отвечала София.

Ничего из того, о чем говорила дадаша, она не слышала и не смогла бы услышать. Она находилась на дне колодца, куда не добирается дневной свет и не долетает щебет птиц. Тело казалось чужим и незнакомым – она даже согнула и разогнула руку, с удивлением обнаруживая за ней возможность двигаться. Голоса Мейиль и дадаши сливались в тягучий гул и вились над ней навязчивым роем, но слух не различал и не распознавал слов. Заходившееся в клокоте сердце теперь молчало, и София решила, что оно, не выдержав напряжения, впало в спячку. Или вовсе умерло. «Скоро и я умру, – думала она, – Господь не оставит меня одну, он обязательно заберет к себе. К маме. К Давиду. К Геворгу».

Когда настало время, дадаша отвела ее в спальную комнату и, убедившись, что на столике с угощением всего вдоволь, вышла, велев ждать на кушетке. София подчинилась. От затопленной изразцовой печи шло ровное тепло, но она его не ощущала. Пляшущий огонь отбрасывал тени на обитые дорогими тканями стены, рисуя на них причудливые узоры. Маленькая София любила распознавать в них знакомые картинки – река, облако, дерево. Сейчас же она ничего этого не замечала: приобняв себя за плечи, она тщетно пыталась унять сильную дрожь. Услышав скрип отворяемой двери, она не пошевелилась и не повернула головы, только еще сильнее сжалась в комочек.

– Так ты приветствуешь своего господина? – раздался насмешливый голос Нуралибека.

София попыталась подняться, но снова не смогла – подкосились ноги. Он махнул рукой – сиди-сиди. Направился к ней размеренным шагом человека, привыкшего получать все, чего хочет. Снял тюбетейку и положил на край кушетки. Но зимний чапан, невзирая на тепло в помещении, оставил, только расправил широкий край, открыв рыжий лисий мех, которым он был подбит. Похлопал рядом с собой:

– Садись ближе.

София замотала головой и отодвинулась. Он коротко хохотнул, но настаивать не стал. Помолчал, наблюдая за ней. Разлил чай, протянул ей пиалу.

– Пей.

Она приняла чашу и, отпив глоточек, поставила на поднос. Отодвинулась от него еще дальше. Он слегка нахмурился.

– Тебя не учили, как нужно вести себя с мужчиной? Отвечай.

– Учили. – София запнулась и добавила: – Господин.

– Вот и хорошо, – примирительно отозвался Нуралибек и потянулся за своей пиалой. Взял из миски золотистый кружочек урюка, макнул в мед, пожевал, причмокивая губами. – Ешь, – велел он не терпящим возражений тоном.

Рука Софии на секунду замерла над столиком и выбрала из вазочки с сухофруктами финик. Нуралибек молча наблюдал, как она, вытащив продолговатую косточку и отложив ее на край подноса, ест сладкую мякоть.

– Любишь финики? – спросил он ровным голосом.

Прежде чем ответить, она дожевала и проглотила финик.

– Я их раньше не ела. В Красноводске распробовала. Вкусные.

И, не поворачивая к нему головы, прошептала:

– Отпустите меня, пожалуйста, господин. Или убейте. Только не трогайте меня!

Он с сердитым стуком поставил пиалу на стол.

– Ты больше не принадлежишь себе, так что не тебе решать.

Встал, снял чапан, кинул на кушетку.

– Подойди ко мне.

София поднялась, но подходить не стала. Стояла боком, низко склонив голову.

– Распусти волосы.

Она привычным движением перекинула косу вперед, принялась распутывать вплетенную в нее ленту. Он наблюдал, сложив на груди руки. Лицо его было неподвижно – ни один мускул не выдавал его чувств, только глаза переливались живым ртутным блеском. Распустив непослушными пальцами одну косу, София взялась за другую. Густая волна высвобожденных волос струилась по ее плечам, отражая скудный блеск огня. Тень от пушистых ресниц лежала на бледных щеках, мелко дрожали губы.

– А теперь подойди ко мне, – велел Нуралибек.

Она повернулась и пошла, нашаривая непослушными ногами пол. Заметила за ширмой устланное покрывалом спальное место, снова заплакала – беззвучно, в себя.

Он сделал шаг навстречу, утер катящиеся по ее лицу слезы:

– Разве я разрешал тебе плакать?

Она сделала еще одну попытку достучаться до него:

– Не трогайте меня, пожалуйста…

– Господин, – с насмешкой подсказал он. – Такая умная, много языков знаешь, а простых вещей не можешь запомнить.

Взяв ее за руку, он направился за ширму.

– Раздевайся.

Сам же, стянув кожаные сапоги, уселся на краю кровати и, опершись локтями о широко расставленные ноги, принялся наблюдать, как София снимает камзол и расстегивает тяжелый серебряный пояс. Не удержав, она уронила его и нагнулась, чтобы поднять. Воспользовавшись этим, Нуралибек обхватил ее под мышками и кинул на постель. Это резкое движение вывело наконец ее из оцепенения – она оттолкнула его и попыталась соскользнуть на пол. Но он не дал ей этого сделать – заключил в объятия и притянул к себе. Она принялась вырываться и даже ругать его на своем беспомощном персидском шайтаном и поганым джинном, он, непривычный к подобному поведению женщины, сначала сердился, сбитый с толку, но потом неожиданно для себя развеселился. Она же, понимая, что ничего уже не изменить, но не в состоянии смириться с неизбежным, продолжала вырываться, однако он каждый раз возвращал ее, удивляясь, как много упрямства в этом хрупком женском теле. Но силы Софии постепенно иссякали, она задыхалась – сухой, перегретый жаром печи воздух был тяжел и неподвижен, руки Нуралибека, удерживающие ее в тисках, давили на ребра. В какой-то миг ей показалось, что воздуха не стало вовсе: перед глазами завертелся рой мушек, голова закружилась, тело покрылось отвратительной ледяной испариной и ухнуло, будто улетело в пропасть. «Нет», – успела пролепетать София непослушным, налившимся свинцом языком и потеряла сознание.

Нуралибек мгновенно выпустил ее, приложил ухо к груди. Убедившись, что это обморок, осторожно размотал сбившееся у шеи платье, чтобы оно не мешало дыханию. Неумело стянул его. Подложил под голову подушку, принес воды и смочил Софии лоб и щеки. Она вздохнула и неожиданно улыбнулась – ясно и доверчиво. Он не видел ее прежде улыбающейся и поразился тому, как эта улыбка ей идет. Прилег рядом, стал гладить, нежно касаясь тела кончиками пальцев, и ждать, когда она очнется. Однако она не спешила возвращаться – обморочный сон перенес ее туда, где она действительно была счастлива.

София сейчас находилась на том пригорке, откуда они с Давидом наблюдали сгущающийся над деревней вечер. Усадив ее на колени, он гладил ее по лицу, по шее и целовал нежно, едва касаясь губами ее губ и щекоча ее дыханием. Сердце Софии наполнилось ликованием. «Не было, не было никакого убийства! И похищения никакого не было!» – догадалась она. Скорее всего, она уснула на пару секунд, провалившись в небытие, и ей приснился кошмар! На самом же деле ничего в ее жизни не изменилось, на самом деле все хорошо…

Нуралибек наблюдал за тем, как разглаживается лицо Софии, как оно наливается покоем и умиротворением. Залюбовавшись красотой новой наложницы, он принялся целовать ее – в губы, в шею, в нежные соски, в тонкую – в обхват ладоней – талию. Поднял ее безвольные руки и провел ими по своей груди, осторожно прислушиваясь к тому, как в душе гранатовым цветом распускается желание. София слабо зашевелилась и зашептала что-то на своем языке, он напряг слух и, не разобрав ничего, с удивлением обнаружил, что ревнует ее к ее прошлому. Отодвинулся, но сразу же снова придвинулся – его тянуло к ней с необъяснимой силой.

Она же в это время обнимала Давида и, не стыдясь, распахивала ворот платья, чтобы дать ему прикоснуться к себе. И он касался и целовал ее так, как хотелось бы ей. «Скажи что-нибудь», – попросила она, но он молчал, все крепче прижимаясь к ней. Она обхватила ладонями его лицо, чтобы вглядеться в него, но он не дал этого сделать. «Давид», – позвала она, погрузив пальцы в его густые непослушные волосы. И сквозь дрему ощутила незнакомо горчащий, чужой, отталкивающий запах. Сердце заныло от страшной догадки.

Нуралибек целовал и гладил Софию и не мог от нее оторваться. Его волновали ее роскошные густые волосы – он не видел прежде таких, поэтому, собрав в охапку и подержав на весу, он зарылся в них лицом и до предела, до боли в диафрагме, вдыхал их дурманящий полынный аромат, наливаясь тяжелым, опаляющим вожделением. Рассмотрев ее пристрастно, он с удовлетворением отметил, что она соединяет в себе все, что он любил в прежних своих женщинах: изумительно тонкую талию Рано, молочный запах кожи Ажаргуль – невинный и дразнящий одновременно, – упругие, божественной лепки груди одной наложницы, изящные щиколотки другой, губы третьей… Он не видел в ней ничего от Гаухар и был безмерно благодарен этому несходству, потому что меньше всего хотел сейчас думать о той, без которой разучился радоваться жизни. Все обостренные, звенящие от напряжения его чувства были направлены сейчас на Софию. Не в силах совладать с желанием, он развел ее ноги и с превеликой осторожностью, чтобы не сделать больно, лег на нее. «Давид?» – медленно возвращаясь в реальность, снова позвала София. Звериным чутьем распознав в этом имени соперника и задохнувшись от ярости, Нуралибек заспешил-заторопился довести до конца свое дело, пока она окончательно не пришла в себя. Сознание вернулось к Софии в ту самую секунду, когда раздираемый желанием и злостью Нуралибек с утробным рычанием вторгся в нее. Она забилась и закричала от боли и ужаса и попыталась вырваться, но Нуралибек навалился на нее тяжестью своего тела и, зажав ей рот каменной ладонью, зарычал в ухо, заходясь в спазме слепящего наслаждения – моя, только моя!

* * *

День занимался долго, обстоятельно, расправляя каждую складочку на отстиранном с вечера наряде мира: растушевывал сероватой дымкой успевшие покрыться снежными прожилками горные пики, холодил речные берега ледяной волной, золотился склонами, растворялся в терпком аромате степной полыни, колыхался на ветру сухими перьями ковыля, прятал в тени ущелий не тронутую октябрем зелень можжевельника. Осень, добравшись до своей середины, с покорным вздохом катилась к зиме, постепенно убавляя неистовство красок и оставляя в память о себе шуршащую лиственную шелуху.

Нырнув в перелесок, Нуралибек выпрямился на секунду, чтобы вырвать с ветви боярышника горсть кроваво-красных ягод, и, отправив ее в рот, снова пригнулся к жеребцу, держа повод коротко, ближе к шее – так было легче управлять им на подъеме. Разжевав мучнисто-терпкую мякоть, он выплюнул трехгранные твердые косточки и повертел головой, ища новый куст – нестерпимо хотелось кислого. Но опушка уже оборвалась, оголив каменный хребет горы, и конь, совсем убавив скорость, пошел, высоко задирая передние ноги и мощно отталкиваясь задними, вгрызаясь копытами в сыпучий склон. Спину его сводила судорога, ноздри шумно раздувались. Запыхтев и несколько раз сердито фыркнув, он дал понять хозяину, что пора передохнуть. Нуралибек подавил смешок, похлопал его по шее: «Но-но, Коктай, не вредничай. Потерпи чуток, будет тебе привал».

Для опытного всадника дорога до Алымбай-аула занимала половину суток, Нуралибек же брал ее за десять часов. Выезжал всегда на рассвете, чтобы использовать прохладу утра, и, сделав обязательный перерыв на отдых, продолжал путь ближе к вечеру. Использовал облегченное седло, стараясь не перегружать коня. Часто менял его ход, чередуя шаг, рысь и галоп, управляя им бережно. На привале преданно заботился о нем: поил, кормил и обязательно тщательно чистил от пота, чтобы не дать простыть и обезопасить кожу – смешавшись с пылью, влага образовывала солевой налет под подпругой и седлом, вызывая ссадины и раздражение.

Однако сегодня в безрассудном желании добраться до деревни как можно раньше Нуралибек злоупотреблял доверием коня: пару раз загонял его почти до пены, а потом и вовсе пустил наискосок, вверх по необъезженному склону, чтобы сократить дорогу. Коктай, послушно выполняющий все прихоти хозяина, на подъеме закапризничал, а потом и вовсе стал сбиваться с хода. Устыдившись, Нуралибек спешился и повел его к следующему пролеску под уздцы. Там, тщательно почистив его и растерев грудь и бока пучками травы, он наконец-то позволил Коктаю отдохнуть. Перекусил лепешками с жиром и вяленым мясом, запил кумысом. Походив вокруг, набрел на куст барбариса, набрал ягод, съел с нескрываемым удовольствием. Нарвал про запас – кислое бодрило и помогало легче переносить долгую дорогу.

Обычно Нуралибек собирался в путь обстоятельно – приказывал положить только самое необходимое, брал запасного скакуна и охрану. Но сегодня он сорвался без предупреждения, сломя голову. Оделся попроще, коня взял крепкого, но самого неприметного, понадеявшись, что одинокий всадник не привлечет внимания, – и не прогадал. Проскакал самый опасный, караванный участок дороги без происшествий, дальше же путь пролегал по малонаселенным склонам, куда не наведывались грабители – охота за наживой заставляла их держаться поближе к торговым путям.

Расстелив на земле потник, Нуралибек лег, подложив под голову седло. Коктаю нужно было хотя бы три часа, чтобы восстановить силы. Нуралибек же, за последние полтора года почти разучившийся спать и потому не надеявшийся на сон, намеревался провести это время в раздумьях. Он лежал, рассматривая сквозь золотящуюся листву упругое небо, и прислушивался к тому, как медленно и неохотно, скидывая напряжение, успокаивается тело.

Мира давно не было и, видимо, уже не предвиделось. После жестокого подавления Кокандской автономии – зимой 1918 года красные войска сожгли город и вырезали тысячи людей – регион затянуло в кровавый хаос. Местное мусульманское население, недовольное новой советской властью, насильственной мобилизацией и насаждением атеизма, подняло вооруженное восстание басмачей. На дорогах, воспользовавшись неразберихой, орудовали налетчики и мародеры, грабящие караваны и с особой жестокостью убивающие торговцев. Города полыхали огнем. Туркестан превратился в разнополосицу: в Ашхабаде и Красноводске власть удерживалась антибольшевистским Закаспийским правительством, за стратегически важные пути железных дорог шли кровопролитные бои между красными и белыми, Ташкент оставался за большевиками. Верный же превратился в арену бесконечной борьбы красных с Алдаш-Ордой[71]. Жители города уже сбились со счету, сколько раз он переходил из рук в руки, оказываясь под управлением то одних, то других. Поддавшись смуте, затрещали по швам даже вековые устои: проникнувшись новыми идеями всеобщего равенства и справедливости, бунтовала прислуга, заволновалась молодежь. На ладони молчаливой степи распускали вертуны новые времена, вовлекая в свои опасные круги все, что наполняло и грело душу легендарных кочевых племен: войлочный порог юрты, топот счастливых табунов на шелковых лугах, терпкий запах костров, аромат топленого масла, текучий звук домбры, щелканье четок в руках стариков…

Жен и детей Нуралибек еще осенью, сразу после большевистской революции, вывез в дальний уйгурский аул – к родственникам Рано, там безопасно и можно переждать тревожное время. Оставил им достаточно средств, чтобы в случае непредвиденных обстоятельств они могли продержаться без него. Свернул торговлю и закрыл курильни. Порадовавшись, что никогда не имел дел с банками и все заработанное хранил только в золоте, перевез в Алимбай-аул сундук с царскими червонцами и захоронил под домом. Он отлично знал, что это всего лишь сопутствующие, продиктованные сиюминутным положением вещей действия, и не понимал, как быть дальше. В январе, после кровавого противостояния, у власти в Верном снова утвердились красные, и в этот раз, кажется, надолго, если не навсегда. Нуралибеку они не нравились по многим причинам, но в первую очередь потому, что нахраписто шли против местных обычаев: объявили о намерении закрыть медресе, оставив только русские школы, и грозились снести мечети. Под запретом оказались гаремы – советская власть, провозгласив равноправие между полами, по слухам, собиралась заставить местных мужчин сбрить бороды, а женщинам навязать европейскую моду ходить с непокрытой головой. Нуралибек успел насмотреться на таких женщин – среди его клиенток были верненские дворянки и жены военных. Обладая хорошим вкусом, он раздобывал для них самый изысканный товар – тончайший фарфор, дорогие зеркала, ткани с золотым плетением, духи и редкие благовония. Они носили платья с открытыми плечами и голыми руками, не прятали волос и говорили с мужчиной на равных. Невозможно было представить, чтобы кто-то из киргизок, таджичек или туркменок на такое добровольно бы пошел: это бы навлекло позор не только на их мужей, но и на весь их род. Однако при надлежащем давлении со стороны власти подобные перемены грозили рано или поздно случиться. Нуралибека это пугало – весь смысл его жизни был теперь сосредоточен в Софии, и он боялся, что при новых порядках не сможет ее удержать.

Он думал о ней постоянно, даже в часы, когда, измученный усталостью, наконец погружался в тягостный недолгий сон. Мысли о ней делали его одновременно счастливым и несчастным, наполняли душу радостью и ненавистью, заставляли скрежетать зубами и прятать слезы умиления: она была тем даром, о котором он не смел даже мечтать, и тем проклятием, от которого невозможно было избавиться. Баловал он ее безмерно – задаривал дорогими подарками и исполнял любые капризы. Едва она изъявила желание заняться вышивкой, как в комнате для рукоделия появился сундук, набитый доверху разнообразными дорогими нитями. Заикнулась о шитье – у нее уже было не только все необходимое, но и пара служанок, готовых по первому ее приказу кроить, сметывать и подшивать. Правда, служанок она сразу же отослала, оставив рядом лишь Мейиль, единственную, которой доверяла и с которой могла проводить время, болтая о чем-то немаловажном. У Нуралибека было сложное отношение к бывшим наложницам – он их терпеть не мог за то, что они знали о нем больше, чем положено служанкам, и тех из них, кто не успевал от него родить, он предпочитал отсылать батрачить на маковые поля. Родившие же от него наложницы оставались в доме на правах служанок – привязанные к собственным детям, они превращались в преданную и бессловесную челядь, готовую за сухую лепешку и пару горстей плова безропотно сносить любую прихоть хозяев. Мейиль тоже собирались отослать на поля, но придержали из-за болезни дадаши – она должна была помогать в гареме, пока та выправится. Однако София попросила оставить ее при ней, и влюбленный по уши Нуралибек не смог отказать.

Ради нее он готов был на любые безумства. Когда она захотела заглянуть в один из его магазинов, чтобы лично ознакомиться с ассортиментом шелка, Нуралибек не только отвез ее туда, но и позволил выйти к прилавку и обсудить торговлю с приказчиком, молодым киргизом. Ослепленный ее красотой, тот, казалось, растерял возможность говорить, только кивал в ответ и кланялся, испуганно косясь на хозяина желтыми миндалевидными глазами. Однако, очарованный тем, как хорошо София разбирается в тканях и какие задает толковые вопросы, он постепенно осмелел и принялся обстоятельно отвечать, разворачивая перед ней тюки и разминая в пальцах ткань. Нуралибек наблюдал за ними – молодыми, красивыми, из того мира, куда ему навсегда перекрыт вход, – и наливался горячей, пульсирующей ревностью. Лицо его тяжелело и темнело, отражая его душевные муки. Запнувшись об остекленелый взгляд хозяина, приказчик замолчал, почтительно поклонился и попятился, давая понять, что хотел бы завершить разговор. София ласково поблагодарила его на прощание и похвалила за неплохой русский, который тот самостоятельно выучил. Нуралибек выгнал приказчика тем же днем, велев охране не заплатить ему ни гроша и высечь так, чтобы со спины сошла кожа. И сам же, дурак, ей об этом рассказал. Думал – понравится, как он ее ревнует. Любая женщина бы обрадовалась. Эта же, мгновенно заискрив, устроила ему настоящую выволочку. Оскорбленный до глубины души, он ушел, хлопнув дверью, но через пару дней, истосковавшись до боли по ней и ее телу, вернулся, чтобы вымолить прощение. Она же не шла на попятную, пока он не велел найти того киргиза и передать ему годовое жалованье и полный комплект верхней одежды, которую самолично выбрала София, разорив Нуралибека еще на дополнительных шестьдесят серебряных целковых. Но даже после этого она его долго не подпускала к себе и истомила до кровавых кругов в глазах, а когда подпустила, то извела такими жаркими ласками, что он чуть богу душу не отдал. Ругал себя потом последними словами, прислушиваясь, как заполошно мечется в груди перетруженное сердце и сводит мелкой судорогой ноющее от напряжения тело. Она же спала рядом, бесконечно любимая и до боли далекая, неровный свет масляной лампы ложился золотом на изогнутые в легкой полуулыбке губы… Она улыбалась всем, но не ему. Не любила его, а лишь терпела, и он это знал и мирился, не в силах справиться с собственными чувствами. Копался в себе, пытаясь разобраться, каким образом она сумела, полностью овладев его душой, вытеснить оттуда даже Гаухар, – и не находил объяснения. Думал, что это сделала сама Гаухар – сжалившись над его страданиями, она растворила оковы, в которые его заперла, и разрешила любить. И он полюбил – всем своим истосковавшимся, зрелым и горячим, но недостаточно уже сильным, чтобы уметь за себя постоять, мужским сердцем. Это дрогнувшее сердце и не позволило ему выгнать ее, когда открылась правда о том, почему она не беременеет. Он хотел от нее ребенка, много детей, это стало бы залогом того, что она навсегда останется с ним. Других способов удержать ее рядом не было – бездетная, она нашла бы возможность сбежать от него, он в этом не сомневался. Тесто, из которого ее вымесили, не способно было уместиться ни в одном чане, забродив, оно вылилось бы через край. Единственное, что пока удерживало ее возле него, – юный возраст, до той степени решительности, которая дает человеку взять полную ответственность за свою судьбу, ей нужно было еще дорасти. И судя по тому, как легко она всему училась и как быстро приспосабливалась к обстоятельствам, не изменяя себе, тот день был не за горами. Тем более что новая власть, утвердившаяся в Верном, была ей в этом деле подспорьем. Как бы Нуралибек ни пытался изолировать гарем от происходящего вокруг, новости пробивались через его стены, сея смуту среди прислуги и пугая Рано с Ажаргуль. София же хранила осмотрительное молчание, но подпитывалась этими переменами, словно правильно разведенный костер на саксауле – без дыма и искр, с ровным, набирающимся плотного жара огнем. Когда-нибудь он грозился разрастись до настоящего пожара, и тогда с ней было бы не совладать. В минуты особой нежности Нуралибек называл ее волчонком – бебек-каскыр, – удивляясь и пугаясь, как это прозвище ей подходит. Невзирая на свою женственность и грациозность, она была из той волчьей породы горцев, для которых законы писаны не людьми, а собственной совестью и сердцем.

Он знал о ней все. Не таясь, София рассказала ему о своем бегстве из дома, об убийстве Давида и о гибели брата, подкупив его тем, что не оправдывала себя и не просила сочувствия. Когда же он попытался утешить ее, она немедленно остановила его: «Я взвалила на свои плечи этот груз и сама его донесу». Он привлек ее к себе – ах ты мой неугомонный волчонок, – она свернулась калачиком и лежала не шевелясь. Он хотел сказать, как любит ее, но не стал – она бы снова ранила его молчанием.

– Хотя бы соври, что любишь, – как-то не вытерпел он. – Я никому раньше не говорил, что люблю. И не представлял, что могу сказать.

Она взяла его руку в свои.

– Не хочу вам лгать, господин.

Называла его господином, когда хотела достучаться до сердца. Или когда сердилась.

Умоляла отправить весточку в Баку – Анелии и Араму Константиновичу. «Вы знаете, что такое быть отцом, господин, представьте состояние моего отца и родственников!»

Он обещал отправить телеграмму, но тянул – боялся, что семья найдет способ добраться до нее. Намеревался сделать это сразу же, как она забеременеет. Велел дадаше вести календарь лунных дней Софии и исправно наведывался к ней. Спустя несколько месяцев пустых стараний, заподозрив неладное, велел дадаше выяснить причину. Старая карга, обрадованная возможностью приструнить Софию и услужить своему хозяину, развела кипучую деятельность: не сводила глаз с Мейиль, совала свой крючковатый нос во все углы, перерыла содержимое сундучков и полочек, перетрясла всю одежду и прощупала все матрасы. В конце концов в одном из сундуков Софии она обнаружила то, что искала: наборы сушеных трав, которые применялись, чтобы отворотить зачатие, – пижму, полынь и даже корень ядовитой чемерицы. Там же находился закупоренный вощеной тканью глиняный горшочек с терпким настоем. В отдельном мешочке лежали семена дикорастущей моркови, которые следовало жевать сразу после соития и на следующий день. Взбешенный Нуралибек исхлестал кнутом и выгнал на улицу Мейиль, покрывавшую свою хозяйку и тайком заваривавшую ей опасные настои, а Софию приказал вернуть в комнату наложниц и запереть там, предварительно вынеся оттуда всю мебель и оставив лишь один тюфяк.

– Кормить только лепешками. Из питья – одна вода. И не зовите меня, даже если будет умолять ее выпустить!

Она не умоляла и не звала. Он же, уязвленный ее предательством, запретил себе даже вспоминать о ней. Мучимый тоской, наливался злостью и мрачнел, становясь невыносимее день ото дня. В какой-то миг от него стала шарахаться не только напуганная прислуга, но даже животные – когда-то послушные лошади, почувствовав волну ненависти, исходящую от него, вставали на дыбы и отказывались ему подчиняться. Охотничий беркут, принимавший пищу только из его рук, воротил теперь клюв и косился круглым ореховым глазом, сердито вздымаясь загривком и взмахивая темно-бурыми крыльями. Нуралибек видел во всем этом ядовитую издевку и зверел еще больше: ходил мрачнее тучи, мог огреть охрану плетью или кинуть поленом – прицельно, так, чтобы угодить в спину или даже в голову, вызывал к дастархану и, придумав нелепую придирку, опрокидывал на кухарку блюдо с приготовленной по всем правилам обжигающей кониной, вытрясал душу из ключника, держащего под запором амбары, пересчитывая мешки с зерном и сухофруктами и горшки с медом и топленым маслом. Отсылал прочь дадашу, которая приходила к нему со сплетнями, обзывая ее тунеядкой и бездельницей. Та уходила с постной миной, но возвращалась на следующий день со свежим ворохом новостей.

Однако, когда его позвала к себе Ажаргуль, Нуралибек пошел, зная, что по пустякам первая жена его беспокоить не будет. Она приняла его в своей комнате, усадила пить чай с его любимым каймаком с лепешками и медом. Призналась, что ослушалась его приказа и заходила в комнату Софии, вчера и сегодня.

– Меня эта особа не волнует! – огрызнулся он.

– Раз не волнует, почему держишь ее взаперти? – мягко спросила Ажаргуль.

Нуралибек поднялся, давая понять, что не намерен обсуждать с ней темы, которые ее не касаются. Ажаргуль тоже встала. Дневной свет падал на ее бледное благородное лицо, и он ужаснулся тому, как она состарилась. «Наверное, и я выгляжу стариком в глазах Софии», – подумал, расстраиваясь еще больше.

Ажаргуль меж тем говорила с ним так, как и следовало восточной жене говорить со своим господином – почтительно опустив взгляд и чуть склонив голову.

– Она не ест уже третий день, Нуралибек. Я думала, хочет таким образом смягчить твое сердце. Спросила ее, позвать ли тебя. Но она рассердилась и заявила, что не желает тебя видеть.

– Чего же она добивается?

Ажаргуль покачала головой.

– Она сказала, что единственное, чего хочет, – умереть. Грех это, господин, тяжкий грех. Нельзя такое допускать.

Нуралибек ушел, ничего не говоря. Но вечером вернулся, велел дадаше отпереть дверь в комнату наложниц. Та засуетилась, возясь ключом в замке, попыталась проскользнуть следом, но он, обозвав ее бледномордой каргой и отобрав ключ, захлопнул дверь перед ее носом.

София спала на тюфяке, подложив под щеку ладонь. Проснувшись от шума, приподнялась, но сесть не смогла – закружилась голова. Он подошел, встал над ней – страшный, немилосердный. Нагнулся, схватил за плечи, поднял рывком, зашептал в ее родное до саднящей сердечной боли лицо:

– Скажи, что любишь!

Она ответила без капли сомнения в голосе:

– Если бы у ненависти было имя, это было бы твое имя, Нуралибек.

Он ей и это простил.

* * *

Над пирогом Айше колдовала долго – очень хотела угодить Софии. Просеяв муку, добавила катык, яйцо, щепотку соли и немного топленого масла. Замесила мягкое тесто, оставила его «отдохнуть» и принялась за начинку: смешала творог с толченой курагой, изюмом, тертым жареным зерном и медом. Разделила тесто на две части, раскатала лепешки, на одну выложила начинку, прикрыла второй лепешкой и аккуратно закрутила края. Пекла на обмазанной жиром плоской сковороде, зорко следя за жаром и отгребая угли – если очень горячо, пирог подгорит, а середина останется сырой. Переворачивала бережно, подставляя ладонь обжигающему тесту – не стала доверять деревянной лопаточке. Выложила на красивое блюдо, смазала медом и украсила сухими соцветиями эдельвейса.

Декор должен был понравиться Софии – она рассказывала Айше о красиво оформленных пирожных и тортах, которые можно было попробовать в европейских кафе Баку. Скучала по хрупкому, начиненному взбитыми сливками тесту, по ломкому, мгновенно тающему во рту ягодному безе. Сегодня Софии исполнялось восемнадцать лет, и Айше старалась порадовать именинницу. Печь европейские торты она не умела, но украсить пирог постаралась. С этой целью снарядила Салима за редким для их краев эдельвейсом, пушистым серебристым цветком, так полюбившемся Софии. К октябрю эдельвейс увядал, но при невлажном горном воздухе мог долго сохраняться в виде сухих цветков. Салиму пришлось облазить все ущелье, чтобы раздобыть несколько сухоцветий. Вернулся разбитый и злой, лежал теперь с прострелом, упоминая недобрым словом жену – шутка ли, заставлять его ползать полдня по скалистым склонам в поисках сухой травы, которой потом даже коней не накормишь! Совсем сбрендила, старая! Айше натерла ему поясницу верблюжьим жиром и накрепко обмотала шерстяной шалью. И, зная трусоватый характер мужа, обещала, если станет совсем невмоготу, вызвать знахаря, чтобы тот пустил ему кровь. Салим мгновенно прекратил жалобы, лежал смирно, сложив на груди руки, и принюхивался к умопомрачительному аромату, идущему от кухонной ниши.

– Отрежь мне кусок, – велел он жене, когда та зашла в комнату, чтобы осведомиться, не нужно ли чего.

– Я его не для тебя пекла! – отрезала Айше. Салим насупился, но смолчал. С того дня, как в доме появилась София, его жизнь превратилась в нескончаемую череду испытаний. Приказы теперь сыпались как град на неприкрытую голову. То, значит, высади во дворе кусты альпийских цветов. Зачем, спрашивается, их высаживать, когда выйдешь на околицу – там этих цветов целые луга. Иди, любуйся! Но хозяйке надо было, чтобы вид сразу из окна. Ладно, сделал. Мало было забот, теперь еще за цветами ухаживать, поливать-пропалывать. Потом ей взбрело в голову провести между клумбами дорожки и облагородить двор, и она снарядила Салима на реку – за галькой. Притом не всякой галькой, а такой, чтобы величиной с куриное яйцо! Пришлось мужиков просить подсобить, иначе Салим так бы до сегодняшнего дня и горбатился на той реке, перебирая постылые камни. Прикатил целую арбу, двор потом под ее руководством этой галькой вымащивал.

Надеялся, что на этом она уймется, но куда там! Не успел спину разогнуть, как она заявила, что хочет научиться управлять лошадью. Пришлось Салиму самому учить ее верховой езде – никого другого к ней близко не подпустишь, хозяин убьет. Думал, поездит день-другой и выкинет из головы эту затею, ан нет – упрямая оказалась барышня, если что вобьет в голову, не успокоится, пока не достигнет своего. Всю весну и часть лета по нескольку часов в день она проводила в седле, изучая тонкую технику управления скакуном. Салим сначала относился к ней скептически – она даже устроена была по-другому, не для езды, слишком высокая и легкая, будто пробившееся сквозь скалу деревце, которое любой ветер перебьет. Да и поздновато было для нее учиться: правильно держаться на скакуне нужно привыкать с раннего детства, вот как пошел ребенок на нетвердых ногах, так и время сажать его с собой на коня, чтобы он почувствовал движение, ритм и принял запах животного. Потом уже, с четырех-пяти лет, его обучают на специально подобранной терпеливой лошади, которая не пугается и не рвется в галоп. На ней ребенок осваивает искусство управлять ногами, голосом, становится одним с лошадью целым. Очень важно, кстати, втолковать ему об уважительном отношении к животному – за грубость могут даже выпороть, чтоб неповадно было почем зря плеткой размахивать. Чему из этого могла научиться ниспосланная ему небесной карой госпожа – Салим не представлял.

Однако София удивила его. Она действительно не сдавалась и понемногу овладела верховой ездой. Вопреки слухам о заносчивости и капризах байских жен, она была уважительна к Салиму и прилежно исполняла все его наказы. Завела тетрадь, куда царапающими каракулями своего родного языка заносила советы, которые он ей давал, и изучала их, попутно задавая толковые вопросы. Попросила достать ей тематическую литературу, и в следующий свой приезд Нуралибек привез целый сундук книг, отдельные из которых были так чудно иллюстрированы, что могло показаться, будто со страницы на тебя смотрит живая лошадь. София читала эти книги и пересказывала их содержимое Салиму. Некоторые сведения были такими неправдоподобными, что он сразу признавал в них происки шайтана. Пытался объяснить это хозяйке, но она заливалась звонким смехом и отмахивалась от него – ну что вы такое говорите, Салим! «Что знаю, то и говорю», – упрямо бубнил Салим. А что еще скажешь, когда тебе демонстрируют рисунок какого-то червяка с лошадиной головой и загнутым, как у ящерицы, хвостом, и на полном серьезе убеждают, что это морской конек. Салим даже спорить не стал. Смысл спорить с человеком, который даже не знает, что кони не умеют дышать под водой!

И все же благодаря его урокам хозяйка научилась вполне сносно управлять лошадью. Поездки стали для нее привычным утренним занятием. Вот и сегодня она ускакала ни свет ни заря. Салим не беспокоился за нее – она не только достаточно уверенно держалась в седле, но сама теперь снаряжала коня – и уздечку накинет, умело подтянув ремни, и не забудет подложить под седло попону, и подпругу затянет в крепкий, но не чрезмерно тугой узел. Скакуна Салим ей подобрал доброго и выносливого, с легким, уступчивым нравом. Хозяин хотел купить ей дорогую лошадь, но он его отговорил – время тревожное, лучше подождать, да и хозяйке неплохо бы опыта поднабраться. Нуралибек-бай насупился – не любил, когда ему указывали, – но к совету Салима прислушался. Да и как не прислушаться – не знаешь, кто завтра к власти придет и сколько еще шкур с тебя спустит. Живым останешься – уже спасибо.

Хозяин приезжал в аул теперь чаще и оставался надолго. Куда девал гарем – непонятно, ни жен, ни детей. Привез в этот дом Софию и живет тут с ней. Любит он ее шибко – это и невооруженным глазом видно, надышаться на нее не может. Она же тяготится им, аж вся цепенеет, когда он к ней подходит. Расцветает сразу же, как он уезжает, – смеется, шутит. Рукодельница она потрясающая – смастерила на окна шторы, а Айше вышила в подарок ажурную салфетку, легкую, словно паутина, с непривычным для здешних мест узором. Жена аж разрыдалась от нежности и благодарности. Это, говорит, первый подарок в моей жизни. Салим рассердился – получается, она на него таким образом нажаловалась. Но хозяйка выкрутила все так, что обид не осталось.

– Как это не было подарков? А Салим? Он – твой самый чудесный подарок. А ты – его подарок.

Так и не дала поссориться. Ничего не скажешь, умная.

Айше в ней души не чает, видно, проснулась вся ее нерастраченная материнская любовь. Мгновенно исполняет любое желание хозяйки, спешит при первой же возможности порадовать ее. И приготовит ее любимое, и выстирает одежду до снежного скрипа, и, провозившись в золе полдня, украшения до блеска натрет. Украшений у Софии много – целая шкатулка. Балует ее хозяин нещадно – в каждый приезд гостинцев привезет: и парчовые чапаны, и шубы, и мягкие кожаные сапожки, и украшения с кораллом и бирюзой, и благовония. Всякого европейского тряпья тоже навезет – бесстыдного, с открытыми руками. Та наденет и ходит по дому, распустив по плечам длинные волосы. Покрывать голову наотрез отказывается – никакого уважения к присутствию чужого мужчины, Салим-то не родня ей, посторонний все-таки человек! Но она ласкова к ним с Айше и щедра: и одежды надарит, и денег даст, и, когда хозяин в отъезде, настоит, чтобы они ели ту же еду, что ей готовят. При хозяине же она аж с лица спадает и сразу стихает, будто закованная в лед речка. Нуралибек-бай же наоборот – наполняется жизненными силами, словно соки из нее пьет и никак не напьется. Айше это чувствует, наливается слезами – сильно она привязалась к Софии, переживает за нее, как за родную. Та как-то обмолвилась, что день рождения у нее в октябре, вот Айше запомнила дату и, дождавшись, когда хозяйка ускачет, испекла к ее празднику пирог. Теперь, заслышав топот проезжающего коня, бежит сломя голову к окну, все не дождется ее возвращения. Встретит пирогом, обрадует.

Что интересно – с появлением Софии утих перезвон браслетов Гаухар. То ли обиделась она на хозяина за то, что тот привел в построенный в память о ней дом другую женщину, а может, и обрадовалась и вздохнула с облегчением… Кто же этих женщин, хоть живых, хоть мертвых, разберет! Волос длинный, ум короткий – вот и все, что нужно о них знать!

* * *

Езда верхом превращала сердце Софии в туго надутый парус. Черноглазый Каракез мчал ее по кромке рассеченной пополам шумной рекой горной террасы. Низкорослые саманные жилища мелькали справа, сливаясь в желтовато-серую ленту. Облетали последними листьями яблоневые сады – солнце еще не до конца убавило жар, а осень уже вытрясла отовсюду паутину и смыла дождями пыль со склонов. София вдыхала полной грудью медово-густой, с нотками прело-земляного – где-то уже подтапливали дома кизяком, – осенний аромат и не могла надышаться. Осень она любила пуще других времен года, каждой частичкой души ощущая сладковатую горечь ее такой роскошной и такой скоротечной красоты. Было в той горечи, помимо невозможности что-то изменить, и великое утешение – осень уходила, будто бы не прощаясь, будто бы оставляя в оранжевых горстях рябины и бархатных плодах мушмулы собственные следы, по которым, когда придет время, она найдет дорогу обратно. Смирялась, но не сдавалась. И это подкупало в ней больше остального.

Доскакав до края деревни, София всегда сбрасывала скорость, почтительно объезжая юрты, в которых проводили теплое время года старики. В отличие от молодых, они не желали расставаться с привычным образом жизни и лишь к ноябрю, когда вершины гор заковывал прочный панцирь снега, позволяли своим сыновьям разобрать юрты и перевезти их под крыши домов. На приветствие Софии старики не отвечали, встречая и провожая ее недоверчивыми взглядами из-под бровей, но и не сплетничали о ней, считая это ниже своего достоинства. Ее не задевало их молчание, она его понимала. Она не была здесь своей и не собиралась таковой становиться – все ее мысли были за тридевять земель, там, где остались единственно любимые ею люди. Все, о чем она мечтала, – вернуться к ним.

Объехав уважительным шагом юрты, она слегка отпускала поводья и сжимала бока Каракеза бедрами и голенями, давая ему перейти на рысь, а потом, мягко сместившись чуть вперед и подбадривая возгласами, позволяла ему уйти в скорость. Салим не разрешал ей скакать галопом – опыт у нее был недостаточный для быстрой езды, – но София его ослушивалась. Она мчалась сквозь ветер, ощущая под собой чуткое и живое тело коня, наполняясь каждой клеточкой души тем бесценным ощущением силы, в которой она так нуждалась. В этом полете, в единении с хриплым осенним солнцем, с высоким, пронзительно-синим небом, с хмурыми и замкнутыми ущельями было столько ликующей, безусловной свободы, что она едва сдерживала рвущийся из груди крик. Она сейчас не была той, у кого на глазах убили возлюбленного, той, кого похитили, той, кого обнимал мужчина, от одного запаха которого горло сковывал спазм отвращения. Она не была даже той, кто сейчас, слившись в одно целое со скакуном и ощущая его тело словно свое, мчалась по краю каменистого обрыва, взбивая в пыль ломкие перья сухого ковыля. Она осознавала себя частью чего-то большого, что вряд ли мог вместить или вообразить человеческий разум, частью того бескрайнего, которое не объять. «Спасибо, – шептала она, не осознавая, к кому именно обращается – к Богу, к Вселенной или же к собственной своей жизни, такой бесценной и такой нелегкой, – спасибо!»

Возвращалась шагом, обессилевшая и выгоревшая почти дотла. Перебирала в голове события последнего года, пытаясь сообразить, как быть дальше. В Верном она уже предпринимала несколько попыток связаться с местными властями, считая, что единственная возможность вырваться отсюда – заявить о своем похищении. Мейиль, рискуя жизнью, пробиралась в городскую управу и передавала записки от Софии караульным, прося отдать кому-нибудь из ответственных чиновников. Те вертели сложенный вчетверо листок бумаги и растерянно чесали в затылках, не очень понимая, как быть – мало ли, вдруг в этой записке оскорбительное для чиновника, передашь, а он три шкуры велит с тебя спустить. Потому записки Софии ожидала совсем другая, чем она предполагала, участь: их разрывали на несколько частей и, завернув в них махорку, выкуривали, держа самокрутку ближе к ладони, чтобы прикрыть от ветра. Попытка передать записку через прихожанок в православный храм тоже потерпела неудачу – закутанная в платок и не говорящая на русском Мейиль не вызывала у них доверия, и они отмахивались от нее, как от назойливой попрошайки. Но София не сдавалась. Расспросив кухарку о местных порядках, она выяснила, что недалеко от Верного есть деревни переселенцев из Сибири. Она задумала бежать туда и просить о помощи – не сомневалась, что ей не откажут. Она им расскажет о себе, покажет крестик, который хранит в подаренном Вилайятом кожаном мешочке. Золотую цепочку от крестика она отдала железнодорожному приставу в качестве залога за щедрое вознаграждение, которое он бы получил, если бы помог Софии. Залог он взял, а ее судьбой распорядился по-своему…

Идею о побеге в деревню переселенцев Мейиль одобрила, но посоветовала повременить до Курбан-байрама – задуманное было бы легче организовать, воспользовавшись праздничной суматохой. Однако условленного дня дождаться не удалось – сующая во все углы свой длинный нос дадаша обнаружила полынную настойку и травы в сундуке Софии и рассказала об этом Нуралибеку. Где теперь Мейиль – София не имела ни малейшего представления. Любые попытки разузнать о ее судьбе терпели крах – перепуганная прислуга наотрез отказывалась говорить с ней, дадаша же восторжествовала – ей удалось то, о чем она мечтала со дня появления этой выскочки в гареме, – утереть ей нос. Не могла скрыть своей радости и Рано. Обычно игнорирующая факт самого существования Софии, она после случившегося несколько раз заглядывала к ней и, навесив на лицо фальшиво сочувствующую мину, расспрашивала о ее самочувствии, не забывая каждый раз подчеркнуть милосердие Нуралибека:

– Обычно при попытке обмануть бая женщину сильно наказывают, а господин тебя даже пальцем не тронул. Более того – вернул в прежнюю комнату и продолжает баловать подарками. – Рано обводила интерьер завистливым взглядом, отмечая дорогой, красного дерева, секретер, появившийся в углу, и новые, расшитые полудрагоценными камнями изящные туфельки.

София не проявляла никаких эмоций, чтобы не радовать горящую желанием уязвить ее Рано. Была спокойна и вежлива – собственноручно заваривала чай, выставляла блюдо со сладостями и фруктами, красиво раскладывала на подносе сухофрукты. Только отвечала на персидском, часто вставляя в речь армянские слова, – знала, чем зацепить. Рано демонстративно не притрагивалась к угощению и продолжала плести ядовитую нить паутины в надежде на то, что София туда угодит. Не добившись ничего, уходила, раздосадованная, подозвав дежурящую у дверей дадашу.

Лишь однажды, когда Рано, разочарованная тем, что не может уколоть Софию, позволила себе напрямую обвинить ее в предательстве, та не стерпела:

– Вас ведь не заставляли жить в гареме?

Рано, сбитая с толку напором в ее голосе, на секунду смешалась, но мгновенно нашлась:

– Конечно нет! Быть женой бая – великая честь.

София кивнула, соглашаясь.

– Для меня тоже, наверное, это было бы великой честью, если бы мне ее не навязали.

И, позволив себе легкую нотку снисходительности, добавила:

– Но вам, наверное, этого не понять, верно? Вы не допускаете мысли, что у женщины тоже может быть право на выбор. Да и как вы можете такое допускать, когда у вас самой этого выбора не было?!

Рано сердито подобрала губы. София ударила по самому больному – по ее самолюбию. Эта наглая девчонка даже не представляла, как сильно Рано превосходит ее – в уме, в чувстве собственного достоинства, в ощущении свободы и воли, унаследованной от уйгурских предков. Она не подозревала, какой Рано была наездницей, как метко стреляла из лука и ружья, как обыгрывала Нуралибека в тенге илу – он еще не успел на полном скаку нагнуться за монеткой, а она уже подобрала ее с земли. Как, оказавшись в байском доме, она перекроила под себя его порядки и научила прислугу ходить по струнке. Какой она была красавицей – черноволосой и светлобровой, с телом, будто медный, запотевший от звонкой речной воды кувшин. И как обезобразила свое изумительное тело, рожая Нуралибеку потомков: мальчиков-близнецов, потом дочь – копию отца, – и рожала бы дальше, страдая от дурноты, но он прекратил к ней приходить и привел в гарем Гаухар – ту, которую полюбил сильнее Рано. И она, единственная, которая была предназначена ему судьбой, терпела ее, а потом терпела бесконечную вереницу наложниц, которых Нуралибек приводил, чтобы утолить съедающую его душу тоску. Рано без зазрения совести выживала каждую из гарема, однако растила их детей как своих. Что на самом деле знает о самопожертвовании эта самовлюбленная девчонка, обвиняющая ее в том, что у нее не было выбора? Он у нее был – именно тот, что она сделала, посвятив жизнь мужчине, которого полюбила всем сердцем!

Не совладав с гневом, Рано сорвала с лица полуникаб, открывая взору Софии свое изрытое шрамами обезображенное лицо:

– Ты думаешь, что всегда будешь такой молодой и красивой? И что он бесконечно будет баловать тебя подарками? Завтра ты надоешь ему, и он приведет на твое место другую – моложе и красивее. А тебя вышвырнет за ненадобностью на улицу. Куда ты пойдешь? Что с тобой станет? Ни детей, ни мужчины, который тебя защитит. Умела бы соображать – не травила бы себя настойками, а родила бы ему детей. Глядишь, тебе повезло бы больше, чем другим наложницам, и ты бы закрепилась в гареме, обеспечив себе безбедную старость, как я ее обеспечила.

Нижняя часть лица Рано смахивала на кору битого холодом и болезнями дерева – шероховатая и сухая, густо испещренная извилинами выступающих темных рубцов. София наблюдала за ней и не могла понять, почему не испытывает даже толики жалости. Но когда Рано, закончив свою гневную отповедь, снова спрятала лицо за полуникабом, оставив открытыми только лоб и глаза, она сообразила, что дело в ее взгляде – вязком и душном, будто гнилая болотная тина, готовая втянуть в себя все живое. У человека с таким взглядом и душа под стать – мертвая и беспросветная, холоднее самой холодной бездны.

София усмехнулась:

– Я знала женщину, которая бежала из гарема, и за проступок ей отрезали язык. Она понимала, что ничем хорошим ее побег не обернется, и все-таки сделала свой выбор. Вы и ее станете судить, верно? Она тоже, видимо, была недостаточно сообразительной, чтобы обеспечить себе безбедную старость.

– Конечно стану! – снова стала распаляться Рано, но София ее остановила:

– Вы только что продемонстрировали горькую цену, которую заплатили за свой якобы выбор. Так зачем же прячете ее за вуалью, Рано? Кого вы обманываете, окружающих или все-таки себя?

Рано, конечно, нашла бы способ справиться с ней – это было совсем не сложно, имея под рукой услужливую дадашу и перепуганных служанок. Но, к ее несчастью, Нуралибек спешно снарядил гарем в ее родовую деревню. Лишь в дороге Рано узнала, что Софии с ними нет – Нуралибек отправил ее в Алымбай-аул, в дом, куда никого не пускал. Взбешенная, она приказала вышвырнуть из повозки дадашу и осталась глуха к ее мольбам позволить ей доехать с ними хотя бы до ближайшего аула. Приставленная следить за Софией, она должна была вовремя оповещать обо всем свою хозяйку, но с заданием не справилась. Отправив Софию в свою родовую деревню, Нуралибек, сам того не желая, унизил Рано самым жестоким образом. И единственное, что она могла предпринять, чтобы хоть немного унять душащую злобу, – отыграться на верной прислужнице. Что она и не преминула сделать, оставив ее мерзнуть без денег и припасов на безлюдном пути. Какое-то время силуэт бредущей по колее повозочного каравана плачущей дадаши можно было разглядеть вдали, но потом он растворился и бесследно исчез в мерзлой степной ночи.

* * *

Пирог растрогал Софию до слез. Оценив жертвы Салима, раздобывшего пучок сухого эдельвейса, которым Айше неумело украсила выпечку («Испортила», – каркнул согнутый от боли Салим, упрямо выползший из постели, чтобы загнать в стойло коня и удостовериться, что все с ним в порядке), она решила, что непременно должна отметить свой день рождения. Наспех помывшись и переодевшись в чистое, она сразу же присоединилась к Айше, чтобы помочь ей с бешбармаком: нужно было тщательно раскатать тугое тесто и нарезать его на лапшу. Для Софии, наотрез отказывающейся есть конину, Айше варила бешбармак на баранине. Долго тушила мясо в большом казане с целыми головками лука и солью, доводя бульон до нужной наваристости. Отдельно притомила в курдючном жире нарезанный кольцами лук. Выложила на большой нарядный поднос дымящуюся лапшу, затем – отварное, тающее во рту мясо, сверху – томленый лук. Разлила по пиалам ароматный бульон, принесла стопку свежевыпеченных, пышущих жаром тандыра лепешек. София следила, чтобы они с Салимом не обделяли себя едой и брали вдоволь мяса – оказавшись с ней за одним столом, старики стеснялись и старались есть совсем немного. Но она настаивала и просила, чтобы они не чувствовали себя скованными, уверяя, что ненавидит есть в одиночестве и благодарна им за то, что они разделяют с ней пищу. И радовалась, когда они уступали.

За дастарханом их и застал взмокший до последней нитки Нуралибек. Шум проливного дождя не позволил ужинающим расслышать ни топота Коктая, въехавшего в ворота, ни тяжелых шагов по деревянным скрипучим ступеням веранды. Смех Софии – она как раз рассказывала старикам о чем-то забавном – мгновенно оборвался, едва Нуралибек вошел в дом. При виде хозяина Айше сразу же поднялась, а вот Салим не смог этого сделать – не позволила боль в спине. Опершись руками о край дастархана, он приподнялся, да так и замер в полусогнутом положении, не в силах выпрямиться. София подставила ему плечо и попросила Нуралибека помочь ей. Но усталый с дороги и недовольный их весельем Нуралибек прошел мимо, сбросив на пол мокрый чапан и намеренно шаркая подошвами испачканных глиной сапог по войлочным коврам. Кое-как выпрямившись, Салим вышел из-за стола и, извинившись перед хозяином, поковылял во двор – загонять под навес Коктая. Айше заспешила на кухню – заново разогревать еду и сервировать ужин для хозяина. София же подняла с пола тяжелый чапан Нуралибека и расстелила его рядом с растопленной печью, чтобы он быстрее высох. Густой дух конского и человеческого пота ударил ей в лицо, и она отшатнулась, сдерживая рвотный позыв, вызванный не запахом животного, а ненавистным запахом Нуралибека. Тот же, расположившись на топчане под почетной стеной, лежал, прикрыв глаза, и тяжело дышал, переводя сбившееся дыхание. Когда София подошла к нему, чтобы осведомиться о его самочувствии, он ответил, не взглянув на нее:

– Все у меня хорошо. – И продолжил, закипая от ревности: – Я смотрю, у тебя тоже тут все отлично, столы накрываешь, моей едой прислугу безродную кормишь!

София обернулась на плотно задвинутую дверь, ведущую в комнату с кухонной нишей, удостоверилась, что Айше не слышала слов Нуралибека. Ответила ему с мягким укором в голосе:

– Вы же знаете, что в ваше отсутствие я иногда ем с ними, мне невкусно есть одной.

Он открыл глаза:

– Теперь тебе будет вкусно со мной. Я надолго приехал.

Она спросила упавшим голосом:

– Насколько надолго?

И, видя, как мрачнеет его лицо, заспешила оправдаться:

– Чтобы знать, какие распоряжения сделать по хозяйству.

Нуралибек потянулся, давая затекшим от долгой езды мышцам сбросить напряжение, сел. Просунул руки под подол платья Софии, скользнул пальцами по стройным икрам, пощекотал в нежных подколенных ямках. Она попыталась отодвинуться, но он не дал.

– Раз такая хозяюшка, распорядись, чтобы Айше затопила баню. Поможешь мне помыться.

И, зарывшись лицом в складки ее платья, прерывисто выдохнул, истомленный ожиданием:

– Тело мое тоскует по тебе даже тогда, когда ты рядом.

Айше внесла дымящееся блюдо с бешбармаком. Накрыв дастархан и получив распоряжение затопить баню, вышла, поклонившись. Следом в дверь поскребся Салим. Доложился, что позаботился о Коктае, и спросил, будут ли еще какие приказы.

– Сгинь с глаз, – огрызнулся Нуралибек, поглощая жирное, распадающееся на волокна мясо и громко, с прихлебом, запивая его бульоном. Зубы его безостановочно жевали, перемалывая хрустящую сердцевину обсыпанной кунжутным семенем лепешки, студенистую плоть разваренных жил, нежную мякоть лапши и ароматные луковые кольца. София сидела напротив, грея о стенки пиалы зябнущие пальцы. Собрав в щепоть мясо и завернув в треугольник лапши, Нуралибек протягивал его Софии – ешь. Есть не хотелось совсем, но она послушно распахивала рот. Он проталкивал туда мясо и, похохатывая, водил лоснящимися пальцами по ее губам. Настроение у него стремительно улучшалось. Заметив выставленный на отдельном блюде пирог, он развеселился:

– Я смотрю, ты не только с прислугой, но и с конями не чураешься есть: чай, эту траву для них припасла?

И, довольный собственной шуткой, затрясся от хохота. Отсмеявшись, облизнул пальцы, потянулся к румяному солнечному кругу, выдернул звездочки эдельвейса, отшвырнул в сторону и, отломив огромный кусок, отправил в рот.

* * *

Глиняная пристройка бани находилась в задней части двора, в стороне от главного входа. Из приземистого дымохода валил пар и, стелясь по плоской крыше, струился к ее краю, где и рассеивался, растворяясь в стремительно чернеющей ночи. От бокового входа дома к бане вела утоптанная дорожка с навесом, чтобы зимой не идти по снегу. Масляная лампа освещала убранство предбанника: ковер, столик с угощением, чайник, в который Айше уже засыпала горсть горных трав, но заваривать не стала – зальет кипятком позже, когда хозяин будет мыться. На отдельной скамье лежали чистые халаты и полотенца. В парной было жарко и влажно и пахло горячим камнем и полынью – на полу, чтобы усилить аромат, лежали пучки травы. От медных тазов, наполненных горячей водой, поднимался дух зверобоя и можжевельника, стоящий рядом низкий деревянный столик обставили глиняные плошки с матовым – на козьем молоке, золе и меду – домашним мылом, сосуды с маслом и благовониями, тут же лежали мочалки из льна и конского волоса. Душный, обжигающий кожу пар поднимался к потемневшим от жара деревянным балкам. Нуралибек сидел на топчане, сцепив в замок руки и облокотившись на колени. София – в шелковом, налипшем на тело нижнем платье – натирала его спину мочалкой и поливала теплой водой. Встав перед ним на колени, принялась намыливать грудь и живот, стараясь не смотреть ниже, туда, где, наливаясь желанием, набухала мужская плоть. Нуралибек уже овладел ей, едва дождавшись, когда Айше выйдет, повалил на топчан и вторгся в нее бесцеремонно, раздирая нежное, не готовое к соитию нутро. Хрипел и стонал, закатывая в вожделении налившиеся кровью глаза, мял больно ягодицы и жевал соски, рычал, зверея от неудержимого влечения и желания мгновенно скинуть напряжение, сковывающее до нестерпимой тяжести нижнюю часть тела. Достигнув пика блаженства, лежал какое-то время, ошеломленный, шепча бессвязную молитву бледными губами. София выползла из-под него и, отвернувшись, чтобы не выдать отвращения, помылась, стирая с себя кисловато-прогорклый запах его тела. Надела нижнее платье в надежде на то, что второй раз он ее не тронет. Натирала янтарно-шероховатым куском мыла его спину и грудь, скребла мочалкой, поливала попеременно горячей и теплой водой, мяла уставшие плечи. Молчала, но не потому, что хотела выказать уважение, а выгадывала время, когда можно будет завести задуманный разговор. В последний свой приезд он ей накрепко обещал отправить телеграмму в Баку, и теперь она хотела удостовериться, что он наконец это сделал. Вот и старалась, чтобы угодить. Он тоже молчал, погруженный в собственные мысли.

Попросив привстать, София вскарабкалась на топчан, намереваясь смыть с Нуралибека мыло. Он любовался, как она, изящно нагибаясь, набирает в черпак воду и льет на него, подставив ладонь, чтобы смягчить напор струи. Высоко заколотые мокрые волосы оттеняли линию тонкой шеи, шелковое платье облепило ее дивное гибкое тело второй кожей и подчеркивало его совершенные изгибы. Когда София в очередной раз нагнулась за водой, он отобрал у нее черпак и велел снять платье. Целовал ее – нежно, с придыханием, расстраиваясь от того, что ведет себя не как достойный бай, а как обезумевший от любви юнец. Пугался своих чувств и одновременно наслаждался ими. Удовлетворив первую слепую жажду, теперь он был медлителен и чуток и тянул время, смакуя каждую минуту близости. София же была удивительно тиха и покладиста, и он, успевший достаточно хорошо ее изучить, догадывался о причине этой покладистости, но оттягивал время разговора – знал, что расстроит ее новостями. Из-за тех новостей и сорвался сломя голову в Алымбай-аул, хотя планировал приехать через пару дней. Вести, которые привезли ему купцы, возвращающиеся с товаром из Ташкента, были нехорошими: в Баку и его окрестностях случились чудовищные армянские погромы, учиненные турецкой и местной армиями, вытеснившими английские войска. Население целых деревень было вырезано под корень, полыхали разграбленные дома, разорены были усадьбы. Судя по трупам, усеявшим армянские кварталы Баку, мало кому удалось спастись. Купцов расстроили не сами погромы – не хватало только переживать за гибель неверных, – а сорванные деловые договоренности, заключенные с бывшей администрацией города. Придется теперь заново наводить знакомства и восстанавливать оборванную цепочку торговых отношений, причитали они, возводя руки к небу и хлопая себя по коленям.

Нуралибек воспринял новость о погромах с облегчением – теперь Софии некуда стремиться и незачем упрашивать отправить весточку ее родным в Баку. Теперь она всецело принадлежит ему и никуда от него не денется. Он будет внимателен и терпелив и окружит ее такой заботой, которая растопит лед в ее сердце. Отправляя гарем в дальнюю деревню, он уже провел черту, отгородившись от привычного прошлого той реальностью, где он хотел жить – ради Софии и для Софии. Он даже готов был принять новые правила, навязываемые ему ненавистной и пугающей советской властью: если ей так угодно, у него будет только одна женщина, и этой женщиной будет София. Он целовал ее, будто пил мелкими глотками живительный солоноватый кумыс. Гладил ее, ощущая под нежной ее кожей живое тело степи – молодое и сильное, едва проснувшееся после зимней спячки. Распустив ее влажные тяжелые волосы, он обвивал ими свои пальцы, словно поводьями, и летел к горизонту, чувствуя в каждом своем поступательном движении столько безусловной уверенности и заслуженного счастья, что его не в состоянии было уместить огромное Нуралибеково сердце, и счастье это лилось через край, и струилось пенной волной, и билось об утесы его ребер, ища путь к тому вожделенному порогу, за пределами которого – ослепительная в своей непогрешимости вечность… Если бы у любви было имя, это было бы имя Софии.

* * *

Спросить о телеграмме София решилась, лишь когда они легли спать. Нуралибек завозился плечами, устраиваясь поудобнее на подушке, сгреб ее и прижал к себе, и, когда она расположилась, как он любил – щекой на его груди, – ровным засыпающим тоном сказал, что телеграмму не отправил.

– Почему? – спросила упавшим голосом София.

Он зевнул. Его накрывало каменной усталостью – давали о себе знать многочасовая поездка и долгое пребывание в парной. Нужно будет рассказать ей правду, но не сейчас, сейчас на это нет сил. И он, отложив разговор на утро, буркнул, что на это были причины.

София отодвинулась.

– Какие причины? – спросила обрывающимся от разочарования голосом. – Вы же обещали! Вы дали слово!

Нуралибек усмехнулся. Ответил, сонно передразнивая ее акцент:

– Захотел – дал слово, захотел – не сдержал.

Он все тянул время, надеясь, что она обидится и прекратит расспросы, и тогда можно будет отложить неприятный разговор. И примирительно добавил:

– Ты лучше обними своего господина, покажи, как ты ему рада. Поскандалить всегда успеешь.

София задохнулась от гнева:

– Вы издеваетесь надо мной?! Что я сделала вам плохого? Я не заслужила такого отношения!

Нуралибек приподнял голову над подушкой. Он все еще игрался с ней, не ощущая, что она этого не понимает и принимает за чистую монету его снисходительный тон.

– А какое еще ты заслужила отношение, учитывая, как ты себя травила ядами, чтобы не забеременеть от меня?

И, неожиданно для себя рассердившись, продолжил, чеканя слова:

– Вот как родишь мне сына, так и пошлю весточку твоим родным!

Желтый край лунного диска, показавшись из-за облаков, залил комнату мерцающим светом, выхватив из вязкой темноты бледное, искаженное гримасой страдания лицо Софии.

– А если я не смогу родить? – прошептала она, обращаясь даже не к Нуралибеку, а к себе. Ледяное месиво колючих мыслей ворошилось в голове, туманя сознание, дыхание – тяжелое, хриплое – вырывалось из горла толчками, будто она выташнивала его из себя. Раздраженное бесцеремонным вторжением нутро саднило, словно обожженное, неприятно тянул низ живота. Сейчас она ненавидела не только его, но и каждую клеточку своего тела, каждую ее часть, к которой он прикасался, гладил, целовал. Когда Нуралибек потянулся к ней, чтобы снова обнять, она оттолкнула его и отползла к краю кровати, собираясь подняться. Все еще играясь, он принялся удерживать ее, но она стала вырываться, отпихиваясь от него. Разозлившись, он заломил ей руку за спину и притянул к себе, но она не унималась и, изогнувшись, лягнула его больно в голень.

– Успокойся уже! – прикрикнул он и, развернув Софию на спину, вдавил ее плечи в матрас. – Некуда посылать телеграмму! – принялся выплевывать он в нее слова, осознавая, что поступает неправильно, но не в состоянии совладать со злостью. – Некуда и некому! Вырезали их всех, слышишь меня? Всех твоих сородичей вырезали! Вымыли их кровью улицы Баку! Всех армян вырезали!

– Неправда! – завопила София, но Нуралибек зажал ей рот ладонью, не давая вылететь рвущемуся из груди крику ужаса.

Она сразу поняла, что он не лжет. Теперь она знала, почему он тянул с разговором – не хотел ее расстраивать, он, наверное, действительно ее любил и берег, но какое это сейчас имело значение, когда она задыхалась от непомерного ужаса и единственное, чего хотела, – высвободиться из его ненавистных объятий и бежать как можно дальше. Сейчас, именно сейчас, не откладывая более ни секунды! Она задвигалась под Нуралибеком, пытаясь вырваться, но он держал ее крепко и шептал какие-то слова, которых она не понимала и не желала понимать, и она, задыхаясь от боли и отчаяния, каким-то образом вывернулась и со всей силы оттолкнула его руками, ногами, всем своим телом, нечаянно угодив коленом ему в пах. Он вскрикнул, и опрокинулся на бок, и скорчился, не в состоянии совладать со слепящей болью, и, не удержавшись на краю постели, рухнул вниз, задев стоящую на столике керосиновую лампу, которую сам же, ложась, туда поставил, бережно закрутив фитиль. Раздался глухой стук падающего тела, звон разбитого стекла и следом – протяжный стон Нуралибека. София метнулась к нему, ничего не разглядев в темноте, дрожащими руками зажгла другую лампу, рассмотрела торчащий из шеи длинный осколок стекла и лужу крови, расплывающуюся вокруг его головы. Нуралибек, уже осознавший, что именно с ним произошло, пытался зажать рану рукой, но только резал пальцы о стекло. Увидев над собой перепуганное лицо Софии, он прохрипел ей что-то, но она не разобрала.

– Сейчас, сейчас позову на помощь, – бросилась к двери она, но он вцепился в край ее ночного платья. Она споткнулась и упала, и попыталась высвободиться, но не смогла – пальцы его будто приросли к ткани. Он наматывал подол платья на кулак и тянул Софию, заставляя приблизиться к себе. И когда она, скуля от ужаса, склонилась над ним, он прошептал:

– Ты все-таки убила меня. – И улыбнулся – нехорошей, тягостной, смахивающей на звериный оскал улыбкой. Слабеющие его пальцы продолжали сжиматься, сгребая платье Софии, а потом успокоились. Она побоялась прикасаться к нему, разорвала горловину и выскользнула из платья, словно змея из старой кожи. Заметалась по комнате, спешно собираясь.

Душа Нуралибека покидала тело нехотя, цепляясь за него из последних сил. Она уже витала над ним, но не могла воспарить – настолько могучей была его жажда жизни. Он наблюдал, как София одевается, как выхватывает из шкатулки горсть драгоценностей, забирает с собой его кинжал. Он знал наперед, что она собирается делать, и одобрял ее затею – оставаться опасно, никто ведь не поверит, что она случайно его убила, слово наложницы против мертвого бая не стоит и ломаного гроша. «Возьми Коктая, он покладистее и выносливей», – шепнул он, когда она, бесшумно покинув дом, направилась в конюшню. И она, неведомо каким образом услышав его, отвязала не Каракеза, к которому успела привыкнуть, а Нуралибекова коня. Справившись с дрожью в руках, накинула уздечку, затянула ремни. Коктай дернул крупной головой и попятился, но Нуралибек погладил его по шее – потерпи, жан атым, и слушайся ее, не подведи меня. София подняла тяжелое седло и вскинула на спину животного, закрепила стремена, поправила потник. Вывела коня за ворота и пошла с ним, обходя главную дорогу. «Умница, – похвалил ее Нуралибек, – не стала топотом привлекать внимание – время тревожное, люди просыпаются от любого шороха». Вскочила на Коктая, оказавшись уже на околице, – не как учил Салим, а как пришлось: в рывке, хватаясь за гриву и луку седла. Ухнула в непроглядный лес, не прощаясь и не оглядываясь. Строй вековых тянь-шаньских елей расступился на миг, чтобы впустить ее в свою чащу, и сомкнулся снова.

Предыдущая главаГлава 5 из 7Следующая глава