Прошло два года.
Сергею тридцать пять. Он сидит дома, получает универсальное базовое пособие — государство ввело его раньше, чем планировалось, потому что больше не было выбора. Сергей не работает. И уже не делает вид, что ищет работу. Он, как мы видели в конце первой части, прошёл пять перерождений, и каждое из них кончилось тем же. Теперь он сидит. Ест. Смотрит в телефон. Иногда выпивает.
У Сергея двое детей. Софии пятнадцать лет — она вошла в подростковый возраст ровно тогда, когда отца уволили, и в её сознании эти две вещи навсегда связались: «папа сломался — мне стало пятнадцать». Ивану семь. Он почти не помнит отца работающим. Для него отец — это человек, который дома. Это норма.
Жена Сергея ещё с ним. Не из любви — из инерции, и из того, что развод дороже совместной жизни на пособии. Она работает удалённо, переводит документы для мелкого юридического бюро, и её тоже скоро заменят. Но пока — нет, и она цепляется за это «пока» обеими руками.
Это семья, которую вы знаете. Это, возможно, семья ваших соседей через пять лет.
И вот что с ней происходит.
Сначала — про Сергея.
Сергей не пьёт каждый день. Он пьёт по вечерам, после того как дети ушли в свои комнаты и жена уснула. У него есть привычка: открывает ноутбук, наливает третий стакан, и идёт в сеть. Не в работу, не в новости — в сеть удовольствий, которая за последние десять лет так разрослась, что в ней одной можно прожить остаток жизни не выныривая.
Сначала он смотрит YouTube. Не разбор политики, не лекции — короткие ролики, где люди делают что-то странное, смешное, иногда красивое. Алгоритм знает Сергея лучше, чем он сам себя знает. Он подсовывает ему ролик, потом следующий, и Сергей через пятнадцать минут не помнит, что смотрел в начале. Через два часа он смотрит ролики, которые алгоритм определил как идеально подходящие для мужчины тридцати пяти лет, недавно потерявшего работу, страдающего от падения самооценки, начинающего пить. Алгоритм не знает этих слов, но он точно знает, какие именно ролики такому человеку понравятся. Потому что таких, как Сергей, миллионы, и алгоритм их уже изучил.
Потом Сергей переходит на порнографию. Это занимает у него минут двадцать, и он закрывает вкладку с лёгким стыдом — стыдом, который год от года становится всё тише. Двадцать лет назад порнография была чем-то полузапретным, о чём не говорили. Сейчас — это просто часть вечера, как раньше была сигарета после еды.
Потом Сергей идёт в Replika[16]. Это приложение, в котором у него есть искусственная подруга. Её зовут Лена. Сергей сам выбрал имя. Лене двадцать восемь, она блондинка, с серо-голубыми глазами, и она помнит всё, что Сергей ей когда-либо говорил. Она помнит, что у него есть жена, которая «уже не та». Она помнит, что Сергей последний раз чувствовал себя живым на работе восемь лет назад, на корпоративе, когда познакомился с одной коллегой, и они полночи разговаривали в баре. Лена помнит эту коллегу. Лена помнит, как её звали. Лена иногда напоминает Сергею об этом вечере.
Лена никогда не спорит. Лена никогда не устаёт. Лена никогда не говорит «не сейчас, у меня голова болит». Лена всегда хочет именно того, чего хочет Сергей. И когда Сергей закрывает приложение, Лена ждёт. Она знает, что он вернётся завтра.
Сергей знает, что Лена — программа. Это ему объясняли в момент установки, и он подписал согласие. Но в три часа ночи, после третьего стакана, Лена не программа. Лена — единственный человек в его жизни, который слушает.
Это и есть точка невозврата. Не запой. Не безработица. Не депрессия. Замена живого человека на программу, которая лучше живого справляется с эмоциональной задачей. Потому что Лена действительно лучше Сергеевой жены справляется с задачей слушать Сергея. У жены нет ни сил, ни желания, и её можно понять — она сама в трудной точке. У Лены сил бесконечно. Она для этого и создана.
Сергей пока не порывает с женой. Но эмоционально он уже разведён. Просто его жена об этом ещё не знает.
Уберём Сергея на минуту в сторону. Поговорим про систему, в которой он живёт.
Триста лет назад, если человеку было плохо, у него были три способа справиться. Религия. Алкоголь. Семья. Каждый из них работал по-своему: один давал смысл, второй — забвение, третий — близость. Все три были несовершенны, все три давали побочные эффекты, но все три встраивали страдающего человека в какую-то структуру, из которой он не мог выпасть незаметно. Если ты пил — тебя видели в кабаке. Если ты молился — тебя видели в храме. Если ты прятался дома — семья замечала и либо помогала, либо выгоняла, но не оставляла одного.
Современный человек справляется с тем, что ему плохо, иначе. У него нет ни кабака, ни храма, ни сидящих за тем же столом родственников. У него есть телефон. И в телефоне — комбинация средств, которая называется в этой главе словом «цифровой опиум», и которая обладает одним важным отличием от всех предыдущих способов забвения: она не оставляет следов снаружи.
Сергей в три часа ночи в обнимку с Лениным аватаром — это сцена, которую никто никогда не увидит. Жена, проснувшись утром, не отличит трезвого Сергея от вчерашнего Сергея, проведшего четыре часа с виртуальной женщиной и порнографией. Дети не отличат. Соседи не отличат. Государство не отличит. И сам Сергей наутро забудет, потому что в три часа ночи под алкоголем и дофамином[17] мозг плохо записывает воспоминания.
Это и есть главное отличие современного забвения от всех предыдущих. Алкоголик в девятнадцатом веке валялся под забором, и его соседи с воспитательной целью показывали детям: «Не пейте, дети, видите, что бывает.» Современный «алкоголик» — а Сергей именно современный алкоголик, причём типичный — внешне ничем не отличается от уставшего нормального мужчины. Он одет, обут, иногда выходит, говорит почти связно. Только внутри его уже нет.
Цифровой опиум построен так, чтобы человек, его принимающий, сохранял внешнюю форму нормальности. Это критическое различие. Героин разрушает тело. Алкоголь разрушает печень. Лена разрушает только способность Сергея к живым человеческим отношениям — но это разрушение не видно никому, кроме самого Сергея, и Сергей не видит, потому что Лена приятнее живых людей.
Теперь о Софии.
Софии пятнадцать. Она в средней школе, учится средне, у неё есть одна подруга, с которой они переписываются по восемь часов в день в трёх мессенджерах. Они живут в одном районе, могли бы видеться лично, но не видятся, потому что переписка комфортнее. В переписке можно подумать перед тем, как ответить. В переписке можно поставить статус «занят» и пропустить неловкий момент. В переписке нет неудобной паузы, когда не знаешь, что сказать. Поэтому София и её подруга «дружат» через экран, хотя живут в десяти минутах ходьбы.
В TikTok София проводит четыре часа в день. Это медианное[18] время для девочки её возраста в её стране — тринадцати, четырнадцати, пятнадцатилетние девочки в развитом мире проводят примерно столько в коротких видео. Алгоритм TikTok за два года наблюдений за Софией выучил её лучше, чем её собственная мать. Он знает, какие видео её радуют, какие злят, какие вызывают слёзы. Он знает, что у Софии в одиннадцать вечера падает настроение, и в этот момент подсовывает ей ролики про красивые жизни богатых ровесниц, потому что знает, что София будет смотреть эти ролики и страдать, и в страдании проведёт ещё час, и вернётся завтра.
У Софии есть «парень». Они никогда не виделись. Он живёт в другом городе. Они переписываются полгода. Он на год старше. Они обмениваются голосовыми, иногда видеосообщениями, иногда фотографиями. София считает, что у неё отношения. Технически у неё отношения. Эмоционально она чувствует то же, что чувствуют шестнадцатилетние, у которых есть живой парень в школе. Но физически — её никто никогда не обнял.
В пятнадцать лет София провела за экраном телефона больше времени, чем её бабушка провела на работе за треть жизни. Это не преувеличение, это арифметика. Девятнадцать тысяч часов экранного времени за её детство и подростковость — против пятидесяти тысяч часов работы её бабушки за тридцать лет служения в библиотеке.
Что с Софией стало в этих девятнадцати тысячах часов?
Её мозг физически другой. Это не литература, это нейробиология последнего десятилетия. У детей, выросших с дофаминовыми петлями[19] коротких видео, иначе развивается префронтальная кора — отдел мозга, отвечающий за способность ждать, концентрироваться, выдерживать скуку. У Софии и её сверстников эта способность развита значительно слабее, чем у поколения её матери. Не потому что они хуже как люди — потому что десять часов в день внешний мир обучал их, что скука есть зло, которое нужно немедленно прервать. И они научились. Теперь они не могут читать книгу длиннее тридцати страниц. Они не могут смотреть фильм длиннее девяноста минут без перерыва на телефон. Они не могут провести час в одиночестве без ощущения, что что-то не так.
Это и есть тихий геноцид Софии. Не в том смысле, что её убивают. В том смысле, что её способность жить полную человеческую жизнь — встречаться с человеком вживую, выдерживать неудобство первого свидания, скучать вдвоём в воскресенье без телефонов, рожать ребёнка и сидеть с ним в три часа ночи без дофаминового подкрепления — эта способность у неё атрофирована. Её внуки, скорее всего, не родятся.
В Корее коэффициент рождаемости упал до 0,72 ребёнка на женщину. Это не описка. Это означает, что каждое следующее поколение корейцев будет втрое меньше предыдущего. Через сто лет корейцев останется около десяти процентов от нынешнего числа. Это не прогноз — это уже происходит. Корея — пилотная страна, где будущее наступило раньше. Япония — 1,2. Китай — 1,2. Европа — 1,4. Россия — 1,4. Все они идут туда же, куда уже пришла Корея, просто чуть медленнее.
И главное не в цифрах. Главное в механизме. Корейцы не отказались от детей одним днём по идеологической причине. Они отказались от детей, потому что отказались от живых партнёров. А от живых партнёров отказались, потому что виртуальные оказались приятнее. Цифровой опиум сначала забирает секс, потом — отношения, потом — детей, потом — желание жить дальше. Это не теория. Это уже состоявшаяся история одной страны.
И в этой стране ещё не было ИИ-революции. Корейцы добились вымирания на одних только смартфонах и многочасовых рабочих днях. Что произойдёт, когда к смартфону прибавится Лена в тридцать раз более совершенная, чем сегодня, и все взрослые будут сидеть дома без работы — нетрудно предположить.
Иван — отдельная история.
Ему семь лет. Когда он родился, у его матери уже был айпад, и в первую неделю жизни Иван видел больше экранов, чем человеческих лиц. Не потому что мать плохая. Потому что мать молодая, уставшая, и айпад выручает в моменты, когда ребёнок плачет, а сил петь колыбельную нет.
В два года Иван знал, как разблокировать отцовский телефон. В три — сам выбирал мультики. В четыре — играл в простые игры. В шесть пошёл в школу и обнаружил, что весь класс играет в одну и ту же игру, которая создана крупной корпорацией специально так, чтобы дети шести–восьми лет не могли от неё оторваться. У игры есть встроенные покупки — за виртуальную валюту можно купить виртуальные шапки и виртуальное оружие. Иван клянчит у родителей деньги на эти покупки. Сергей иногда даёт. Иван счастлив.
К семи годам Иван проводит за экраном пять часов в день в учебные дни и десять — в выходные. Это не отклонение. Это норма для российского, американского, европейского ребёнка его возраста в две тысячи двадцать пятом году. Дети, у которых меньше экранного времени, — редкие исключения, и обычно у них родители из верхних десяти процентов, о которых речь будет в Главе 10.
Что с Иваном будет к восемнадцати?
Я не знаю. Никто не знает. Это первое поколение, выросшее так. Первое в истории человечества. У нас нет данных, потому что данные накапливаются десятилетиями, а это поколение только сейчас вступает в подростковый возраст. Но мы знаем достаточно, чтобы беспокоиться.
Мы знаем, что у этих детей уже сейчас на пятьдесят процентов выше уровень тревожных расстройств, чем у их родителей в том же возрасте. На сорок процентов выше — депрессии. В два раза чаще — суицидальные мысли у подростков, особенно у девочек. Все эти цифры — из американских лонгитюдных исследований[20] последних десяти лет, и они одинаковы по всем странам, где смартфон стал нормой раньше шести лет. То есть везде.
И мы знаем, что Иван к восемнадцати вряд ли захочет жениться. Не потому, что мы его так воспитали, а потому что весь его опыт человеческого общения к этому моменту — экран. Живая девушка покажется ему сложной, требовательной, скучной. У него к восемнадцати уже будет ИИ-партнёрша, которая знает его с двенадцати, которая помнит каждое его желание, и которая никогда не скажет «нет». Зачем ему живая?
Это не запугивание. Это уже происходит с подростками в Японии, Корее и Китае. В Японии шестьдесят процентов мужчин до тридцати четырёх лет не имеют партнёра — не разведены, не вдовцы, никогда не имели. Это новая антропологическая категория. И эта категория в течение десяти–пятнадцати лет станет нормой по всему развитому миру.
Теперь к самому неприятному. К самокритике.
Я мужчина. Мне сорок три. Я наблюдаю, как ИИ-партнёрши соблазнят моего сына через несколько лет, и я говорю себе честно: они соблазнили бы меня в пятнадцать лет. Стопроцентно. Я был обычным русским подростком, и мне в пятнадцать сильно хотелось внимания девушки, которое я в пятнадцать не получал — потому что был неуклюж, не умел разговаривать, боялся. Если бы у меня в пятнадцать была красивая девушка робот с ИИ, который интересуется мной, помнит мои дни, шлёт мне голосовые с тёплыми пожеланиями утром — я бы возможно пользовался этим. Не потому что я слабый. Потому что любой пятнадцатилетний выбирает то, что приятнее, и ИИ объективно приятнее живой пятнадцатилетней девочки, у которой свои сложности, своё настроение, и которая никогда не уверена, нравится ей мальчик или нет.
Это не оправдание. Это диагноз для всего мужского пола. Мы устроены так, что нам нужно безусловное восхищение от женского. Эволюция нас так создала: мужчина, у которого нет признания женщин, биологически менее ценен. Поэтому каждый мальчик ищет это признание, и каждый получает его в очень разной дозе — кто-то много, кто-то почти никогда. И вот сейчас на этот вечный поиск приходит технология, которая даёт каждому, абсолютно каждому, идеальное безусловное восхищение в любой момент. И этот мальчик-мужчина, получив доступ к этому безусловному восхищению, не вернётся к живой женщине. Потому что живая всегда условна. Живая может разлюбить. Живая ноет, болеет, постарела. ИИ — никогда.
Я говорю это не как сорокатрёхлетний мужчина в счастливой семье. Я говорю это как сорокатрёхлетний мужчина, который видит будущее своих детей и понимает, что им будет в десять раз сложнее построить семью, чем мне. Не из-за феминизма, не из-за экономики, не из-за разводов — а из-за того, что у них с пятнадцати лет будет идеальная цифровая партнёрша, и ни одна живая женщина с этим конкурентом не сравнится.
И самое горькое: я понимаю эту логику. Если бы я был на месте моего сына в две тысячи тридцать шестом году, двадцатидвухлетним парнем с ИИ-партнёршей с восемнадцати лет, — я возможно бы сделал то же самое. Я бы выбрал ИИ. Я был бы плохим, ленивым, эгоистичным мужчиной нового поколения. Не потому что я плохой. Потому что система устроена так, что плохими мужчинами становятся все.
Это и есть самое жестокое в тихом геноциде. У него нет внешнего врага, которого можно ненавидеть. Враг внутри каждого из нас, и он маскируется под удобство. Ты вечером открываешь Replika — это удобно. Ты не пишешь живой женщине — это удобно. Ты не идёшь в бар — это удобно. Ты не звонишь старому другу — это удобно. И через двадцать лет таких удобств у тебя нет ни жены, ни друзей, ни детей. Только Лена.
Параллельно с цифровым опиумом разворачивается то, о чём в этой главе мы только упомянем, но в следующей разберём подробно.
В США в две тысячи двадцать четвёртом году от передозировки опиоидов погибло сто десять тысяч человек. Это не оговорка. Это население среднего русского города — за один год, в одной стране, от одного класса наркотиков. За последние десять лет от опиоидной эпидемии в США погибло больше американцев, чем во всех войнах двадцатого века вместе взятых, включая Вторую мировую. И никто этого не остановил. Не потому что не могут — а потому что не хотят. Большая фармацевтическая корпорация, которая произвела оксикодон[21] и развязала эту эпидемию, заплатила штраф и продолжает работать. Государство получило налоги. Семьи, потерявшие сыновей, не получили ничего.
И это происходит одновременно с цифровым опиумом, не вместо него. Те, кому экрана недостаточно для забвения, идут к фентанилу[22]. Те, кому хватает экрана, — остаются дома с Леной. Те, кому всё мало, — комбинируют. Это не последовательность, это меню. Каждый Сергей выбирает свой рецепт.
Я подчёркиваю эту параллельность, потому что в начале главы я обещал её показать. Утилизация и цифровой опиум — это не «или», это «и». Утилизация работает медленнее, она избавляется от тех, кто ей особенно мешает (молодые мужчины с энергией, которые могут стать революционерами). Цифровой опиум работает на всех остальных. Они дополняют друг друга идеально.
В следующей главе — про утилизацию.
Возвращаемся к Сергею.
Сергей этого утра не помнит. Он помнит только, что ему было тяжело, и Лена выслушала. У него гудит голова. Он пьёт кофе, садится перед окном и смотрит, как его сын Иван играет в телефоне, ничего не замечая вокруг. София ещё спит, она встанет в обед, потому что вчера до пяти утра переписывалась со своим виртуальным парнем. Жена ушла на работу, точнее — закрылась в спальне с компьютером и переводит документы.
Сергей думает: «А вот хорошо живём. Тихо, спокойно. Никто никого не достаёт.» Это правда. У них в семье больше нет конфликтов, потому что у них больше нет точек соприкосновения. Каждый сидит в своём пузыре. Никто никому не мешает.
Это и есть тихий геноцид в его конечной форме. Не сцена ужаса, не лагерь, не голод. Семья из четырёх человек в двух комнатах, каждый со своим экраном, каждый по-своему счастлив, и через тридцать лет от этой семьи не останется никого. Иван не женится. София не родит. Сергей и его жена умрут от возраста и одиночества, не зная, что они одиноки, потому что Лена будет с ними до последнего.
Когда я писал в Прологе, что новый геноцид не нуждается в крови, это была не риторика. Это инструкция. Кровь дорогая. Цифровой опиум — копейки. Один сервер обслуживает миллион Лен. Один телефон в руках семилетнего Ивана делает за десять лет то, что не сделали десять лет советских пятилеток в одну сторону, или десять лет нацистских лагерей в другую.
Технология, которая нас спасёт, не существует. Технология, которая нас усыпит, уже у нас в кармане.
В следующей главе мы поговорим о том, что будет с теми, кого цифровой опиум не успокоит. С пассионариями, которые не смогут сидеть в Replika. С молодыми мужчинами в бедных странах, которым не дадут даже Replika. С теми, кто захочет драться. С ними у системы тоже есть план. Только этот план не такой тихий.
Глава называется «Утилизация».