Валериан Суровцев смотрел с экрана мимо всех — куда-то в точку, где, видимо, ещё минуту назад помещалось его будущее. Граус ждал. Он не подгонял, не повторял и не наслаждался — первый министр просто существовал в кадре с терпением человека, у которого в запасе больше времени, чем у собеседника аргументов.
— Ваше высокопревосходительство, — голос у Валериана Николаевича сел, и он прокашлялся, что само по себе тянуло на историческое событие. — Прошу вас пересмотреть решение. Противник практически разбит. Дайте мне час, и в столичной системе не останется ни одного корабля под императорским флагом.
— Час назад вы уже почти победили, адмирал, — сказал Граус. — Судя по вашим донесениям, вы почти побеждаете с самого утра. Я предпочитаю формулировки, у которых есть окончание.
— Оно есть! — Суровцев подался вперёд. — Ещё немного, и
— «Ещё немного» — это не окончание. Это припев.
Я сидел в своём кресле, старательно не двигаясь. Вмешиваться в разговор, в котором тебя топят твоими же словами, — грех, за который в аду, полагаю, отведён отдельный котёл. Суровцев сменил галс.
— Хорошо. Тогда о другом. Вы верите этому человеку? — он мотнул подбородком в мою сторону так, будто я был пятном на скатерти. — Василькову нельзя доверять. Он получит коридор, уведёт корабли, а через неделю вернётся. Я его знаю. Он всегда обманывает.
— Возможно, он когда-то обманул вас, адмирал, — согласился Граус. — Меня он пока не обманывал ни разу. Пытался водить за нос, но это так… мелочь.
На мостике «Новороссийска» кто-то из офицеров неосторожно шевельнулся, и Суровцев, не оборачиваясь, дёрнул плечом — движение человека, который запоминает, кто именно присутствовал при его унижении. Мне стало его почти жаль. «Почти» — очень удобное слово, я держу его для таких случаев.
— Ваше высокопревосходительство, я настаиваю
Птолемей Граус посмотрел куда-то в сторону, за пределы кадра, и коротко кивнул кому-то невидимому — так, словно распорядился подать следующий документ. Потом вернул взгляд на Суровцева, и температура этого взгляда опустилась градусов на двадцать.
— Вице-адмирал. Я произнёс распоряжение один раз. Я не имею привычки произносить распоряжения дважды, но для вас сделал исключение, о котором уже жалею. Если мне придётся произнести его в третий раз, формулировка изменится. В новой формулировке будет фамилия командующего, но не ваша.
Вот теперь стало по-настоящему тихо. Даже вентиляция на «Афине», по-моему, притихла из солидарности.
— Исполняю, — сказал Суровцев.
Одно слово. Он выговорил его так, как выплёвывают зуб.
— Всем соединениям. Прекратить огонь. Отойти на исходные. Атаку — крошечная запинка, на которую я не стал бы обращать внимания, если бы не знал, сколько она стоит, — атаку прекратить.
Граус кивнул и исчез из эфира без прощания: политики уходят из разговора, как из бюджета Империи — сразу, как только статья себя исчерпала. А Суровцев остался. Он посмотрел на меня — впервые за весь разговор прямо на меня, и я увидел то, чего не видел за все более чем пятнадцать лет наших упражнений в остроумии. Не злость. Злость у него я коллекционировал давно и в ассортименте. Это была ненависть — аккуратная, разложенная по полочкам, упакованная на длительное хранение.
— Мы с тобой ещё не закончили, Александр Иванович, — сказал он негромко. — Я ещё встречусь с твоей Зиминой. И поквитаюсь. Отдельно.
— Буду ждать, Валериан Николаевич, — ответил я. — Внесу вас в календарь.
Он отключился. Я откинулся в кресле и обнаружил, что у меня затекли пальцы — оказывается, всё это время я держался за подлокотники, как пассажир при жёсткой посадке.
Сражение на тактической карте уже погасло. Это красивое зрелище, если не думать о том, сколько оно стоило: росчерки ракетных траекторий обрывались, метки целей теряли захват, эскадра Сухомлинова, уже набравшая ход для удара по «каре» Хромцовой, начала тяжёлый, неохотный разворот. Каперанг второй раз за сутки получил приказ, избавляющий его от необходимости совершать подвиг, и что-то мне подсказывало, что второй раз он выполнит его быстрее первого.
А потом я увидел на карте то, что заставило меня привстать.
Корабли Суровцева отходили от разбитого гуляй-города не пустыми. Эти паразиты цепляли форты буксирными тросами — деловито, по-хозяйски, как грузчики, которым сказали освободить квартиру до вечера. Одна коробка, вторая, пятая, десятая. К своему сектору гвардейские крейсера уводили около трёх десятков крепостей.
Запретить ему это я не мог: в нашей с Граусом сделке про форты не было ни слова, и Суровцев, надо отдать ему должное, нашёл прореху в договоре быстрее любого юриста. Проиграв кампанию, он выносил из неё всё, что пролезало в двери. Есть люди, которые даже поражение оформляют как накладную.
Зимина противодействовать тоже не могла — у кораблей её дивизии не осталось ни хода, ни орудий, ни, подозреваю, сил на ярость. Зато остался голос. Я поймал её приказ в открытом эфире и слушал его, как музыку:
— Командам фортов — покинуть платформы на спасательных челноках. Немедленно. Перед уходом вывести из строя орудия и приводы. Ломайте всё, что откручивается. Что не откручивается — ломайте тоже.
Челноки посыпались с уводимых фортов, как семена с одуванчика, и я представил себе лицо Суровцева, когда его трофейные платформы прибудут на место — со так называемыми «заклёпанными» стволами, раззорёнными погребами и надписями, которые экипажи наверняка оставили на переборках в качестве прощального привета.
— Александр Иванович, — Жила обернулся от пульта, и вид у него был человека, которому одновременно позвонили из двух налоговых. — Вас вызывают. «Паллада» и «Елизавета». Обе. Одновременно.
— Соединяй обеих, — вздохнул я. — Умирать, так с музыкой.
Они появились на экране рядом — Хромцова и Зимина, два лица, на которых читался один и тот же вопрос, заданный с разной степенью вежливости. Вопрос опередила Агриппина Ивановна — у неё это семейное:
— Васильков. Почему они отходят?
— Потому что им приказали.
— Кто?
— Первый министр Граус. По моей просьбе.
Две секунды обе молчали, и я почти слышал, как со скрипом поворачиваются жернова этой фразы. Потом я коротко, без художественной отделки, изложил суть: сделка с Птолемеем, огонь прекращён, коридор гарантирован, мы оставляем столичную систему и уходим в «Сураж». Все. С императором.
— По какому праву?
Это спросила не Хромцова и не Зимина. Третий голос вошёл в канал, как входят в комнату, не постучав, и от этого голоса обе моих собеседницы одновременно выпрямились. Княжна Таисия Константиновна подключилась с планеты — и, судя по первым же словам, слушала нас уже не первую минуту.
— По какому праву, контр-адмирал, вы заключаете сделки от имени императора? Кто вас уполномочил? — она говорила негромко, но это была та негромкость, при которой в залах перестают звенеть бокалы. — Вы знаете, сколько было заплачено за эту систему? Сколько экипажей осталось на орбите? Люди умирали за то, чтобы над этой планетой висел наш штандарт, а вы предлагаете его снять одним росчерком, в частном разговоре, не спросив никого. Это невозможно. Я отказываюсь в это верить.
Вопрос был хорош тем, что ответа на него у меня не было. Точнее, был, но короткий: никто. Никто меня не уполномочивал. Я торговал чужой столицей, как своей, именно потому, что спрашивать разрешения было некогда, — и княжна с безошибочностью, которой позавидовал бы любой канонир, ударила ровно в этот шов.
— Ваше Высочество, — официально протянул я, — вы правы во всём, кроме вывода. Эмоции сейчас — роскошь не по средствам. Позвольте, я опишу вам вторую ветку событий, ту, в которой я не заключаю сделку. Мы остаёмся у планеты. Через несколько часов противник, у которого превосходство во всём, кроме упрямства, дожимает то, что осталось от наших сил. Потом он берёт планету. Потом начинается то, что в учебниках дипломатично называют «сменой администрации»: сторонников императора вырезают — спокойно, по спискам, начиная с самых верных. Заканчивая, вами и вашим братом. В этой ветке штандарт императора над планетой висит ещё примерно сутки. Просто до его снятия пока никому нет дела.
— Вы описываете это так спокойно
— Я описываю это спокойно, потому что кто-то в этом разговоре должен дышать ровно. — Я помолчал. — Сделка не хороша, я согласен. Но, на данный момент она лучшая из существующих.
— Сдать столицу, — медленно проговорила Хромцова. — Вот так просто.
— Не сдать. Обменять. Столицу — на флот, на императора и на всех, кто иначе остался бы здесь навсегда. И кстати, снова на «Сураж».
Разъярённые дамы спорили ещё — все трое, по очереди и хором, и я отвечал, стараясь, чтобы голос звучал как надо, потому что по существу отвечать было уже нечего: действительность не становится приятнее от того, что её принимают в три захода. Тяжелее всего было слушать не гнев. Гнев — это рабочая температура войны. Тяжелее всего была интонация, с которой они постепенно понимали, что я прав, и ненавидели меня за это чуть больше, чем за саму сделку.
Первой канал покинула княжна.
— Я должна поговорить с братом, — сказала она. — Императору лучше услышать это от меня, чем из донесений. Не считайте это согласием, контр-адмирал. Считайте это отсрочкой.
Слово она выбрала точно. Я оценил.
Второй из нашего дружеского чата вышла контр-адмирал Зимина — её отвлёк офицер, доложивший что-то вполголоса; я разобрал только «тросы» и «уводят». Настасья Николаевна на мгновение прикрыла глаза, потом посмотрела на меня — без упрёка, что было хуже упрёка.
— Прошу простить. У меня крадут мой гуляй-город, и мне нужно проследить, чтобы вору достался только металлолом. Договорим после. Если оно будет, конечно.
Осталась Хромцова. Агриппина Ивановна молчала долго, и шрам в уголке её рта шевельнулся раньше, чем голос.
— Я вам скажу одну вещь, Васильков, и на этом закончим. Вы авантюрист и пройдоха. Вы были им в училище, были на службе и останетесь им, когда вас, даст Бог, произведут в полные адмиралы — чего я, заметьте, не исключаю, потому что таких, как вы, судьба бережёт назло приличным людям. Но я в вас разочаровалась. Я думала, вы из тех, кто дерётся до конца. Оказалось — из тех, кто договаривается с врагами!
Она ударила по кнопке ладонью — я услышал этот хлопок через весь эфир, сухой, как выстрел стартового пистолета. Экран погас, не дав мне ответить.
Я остался сидеть в тишине, среди гаснущих отметок чужого отступления, с висящей на ниточках сделкой, спасённым флотом и тремя женщинами, каждая из которых сегодня стала считать меня хуже, чем я есть. Или ровно тем, кто я есть, — это ещё предстояло выяснить.
Быть пройдохой оказалось на удивление одиноким занятием…