Труд всей моей жизни был подчинен одной-единственной цели. Я наблюдал неочевидные расстройства психической деятельности у здоровых и больных людей и предполагал, опираясь на выявленные признаки, открыть – или, если угодно, разгадать, – как устроен аппарат, обслуживающий эту деятельность, и какие силы в нем взаимно действуют и противодействуют. Совершенные нами – мною, моими друзьями и коллегами – на этом пути открытия казались нам важными для построения науки о психике, позволяющей в равной степени понять нормальные и патологические процессы как части одного и того же естественного развития событий.
Эта неожиданная для меня награда[234] побуждает отринуть столь узкие воспоминания. Вызывая к жизни образ великого всеобщего гения, родившегося в этом доме, прожившего в этих комнатах свое детство, это признание призывает меня как бы оправдаться в его глазах и ставит вопрос о том, как сам он повел бы себя, упади его взор, внимательный к любому новшеству в науке, на психоанализ.
По своей разносторонности Гёте схож с Леонардо да Винчи, великим мастером эпохи Возрождения, тоже художником и исследователем. Но образы людей никогда не повторяются, а потому между этими двумя гениями нет недостатка в глубоких различиях. В натуре Леонардо да Винчи исследователь не уживался с художником, мешал тому и в конце концов, по всей видимости, его подавил. В жизни Гёте обе личности вполне уживались друг с другом, и одна порой позволяла другой преобладать. У Леонардо психическое расстройство связано, скорее всего, с той задержкой в развитии, которая устранила из области его интересов все эротическое – следовательно, и психологию. В этом отношении характер Гёте развивался куда привольнее.
Думаю, Гёте не стал бы, в отличие от многих наших современников, отвергать психоанализ за неприемлемый дух. Он сам в отдельных случаях приближался к психоанализу, что доказано многочисленными прозрениями, которые мы с той поры сумели подтвердить, а некоторые суждения, из-за которых нас критикуют и подвергают насмешкам, показались бы ему само собой разумеющимися. Так, например, он ведал о безусловной силе ранних эмоциональных привязанностей человека. Он прославлял их в посвящении к «Фаусту» – в поэтических фразах, которые мы могли бы повторять при каждом обращении к психоанализу:
Вы вновь со мной, туманные виденья,
Мне в юности мелькнувшие давно…
Вас удержу ль во власти вдохновенья?..
Воскресло вновь забытое сказанье
Любви и дружбы первой предо мной[235].
Он сумел разъяснить себе свои сильнейшие любовные увлечения зрелого возраста и так обращался к своей возлюбленной: «Ах, когда-то – как давно то было! – ты сестрой была мне иль женой»[236].
Ясно, что он вовсе не оспаривал неизбывную склонность рассматривать лиц собственного семейного круга в качестве объекта.
Содержание сновидческой жизни Гёте передавал красноречиво:
Что в полночный тихий час
Слышимо душой,
Очаровывает нас
Тайною мечтой[237].
За магией этих строк мы опознаём древнее, почтенное и бесспорное высказывание Аристотеля – сновидения суть продолжение нашей душевной деятельности в состоянии сна[238]; также здесь налицо признание бессознательного, впервые введенное в обиход психоанализом. Не находит разрешения, пожалуй, только загадка искажения образов в сновидениях.
В своем, быть может, наиболее изящном произведении – драме «Ифигения в Тавриде» – Гёте являет нам трогательный пример искупления, освобождения страдающей души от бремени вины, и катарсис по его воле осуществляется благодаря страстному излиянию чувств под благотворным влиянием дружеского соучастия. Он и сам неоднократно пытался оказывать психиатрическую помощь – скажем, тому несчастному, который именуется в письмах Крафтом[239], и профессору Плессингу, о котором рассказывается в «Кампании во Франции в 1792», а применяемый им метод выходит за пределы католической исповеди и в примечательных подробностях соприкасается с техникой нашего психоанализа. Один случай психотерапевтического воздействия, в шутку приведенный Гёте, я хотел бы изложить подробнее, потому что он, возможно, малоизвестен, хотя вполне показателен. В письме госпоже фон Штейн[240] (№ 1444 от 5 сентября 1785 г.) говорится:
Вчера вечером я проделал психологический трюк. Фрау Гердер по-прежнему пребывала в сильнейшей ипохондрии в связи со всеми неприятностями, что приключились с нею в Карлсбаде. В особенности дело было в компаньонке. Я заставил ее все мне рассказать и во всем исповедаться – в чужих злодеяниях и собственных ошибках, с мельчайшими подробностями и последствиями, а в конце концов отпустил ей грехи и сим шутливо дал ей понять, что теперь со всем этим покончено и прошлое брошено в морскую пучину. Она сама позабавилась над этим и действительно исцелилась.
Гёте всегда высоко ценил Эрос, никогда не пытался приуменьшить его силу, уделял его примитивным или шаловливым проявлениям столько же внимания, сколько проявлениям возвышенным, и, как мне кажется, выражал его сущность во всех формах не менее решительно, чем Платон в отдаленные времена. Вряд ли можно говорить о случайном совпадении, когда Гёте в романе «Избирательное сродство» применяет к любовной жизни образ из химических представлений[241]; о наличии такой связи свидетельствует само название психоанализа.
Я готов к упреку, что мы, психоаналитики, утратили право на покровительство Гёте, ибо покусились на благоговение перед ним, пытаясь его самого подвергнуть психоанализу и низведя великого человека до объекта аналитического исследования. Впрочем, сразу возражу, что все дело в понимании низведения.
Все мы, почитатели Гёте, миримся, не слишком-то возражая, со стараниями биографов, которые пытаются воссоздать его жизнь по имеющимся сведениям и записям. Но какой нам прок от этих биографий? Даже лучшая и самая полная из них не в состоянии ответить на два вопроса, которые сами по себе кажутся достойными изучения. Она не прояснит загадку чудесного дара, которым осенен художник, и не поможет нам лучше оценить значимость и воздействие его сочинений. Хотя, конечно, такая биография должна удовлетворить нашу насущную потребность: мы вполне отчетливо ощущаем этот ее потенциал, когда скудость исторических преданий лишает нас иных способов удовлетворения – как, например, в случае с Шекспиром. Безусловно, нам всем неприятно до сих пор терзаться неведением по поводу того, кто на самом деле написал комедии, трагедии и сонеты Шекспира – необразованный сын стратфордского горожанина, достигший скромного положения лондонского актера, или высокородный и прекрасно образованный, страстный, до некоторой степени declasse[242] аристократ Эдуард де Вир (Вер), семнадцатый граф Оксфордский, потомственный лорд великий камергер Англии[243]. Но откуда вообще берется потребность получить сведения об обстоятельствах жизни человека, чьи труды приобрели для нас такое значение? Принято думать, что так выражается желание приблизить к нам эту личность. Пусть так; значит, перед нами потребность установить эмоциональную связь с такими людьми, поставить их в один ряд с отцами, учителями, примерами для подражания, чье влияние мы уже испытали, в надежде, что эти личности окажутся столь же великолепными и восхитительными, как их произведения, которыми мы располагаем.
При этом следует признать, что здесь присутствует еще один мотив. За усилиями биографа скрывается также исповедь. Биограф желает не принизить, а приблизить героя к нам. Происходит сокращение расстояния, разделяющего нас, то есть налицо все-таки движение в направлении принижения. А если мы больше узнаем о жизни великой личности, то неизбежно нам откроются случаи, когда эта личность поступала не лучше нашего и по-человечески в самом деле к нам приближалась. Однако я считаю, что нужно расценивать старания биографов как правомерные. В конце концов, наше отношение к отцам и учителям двойственно – за уважением к ним постоянно прячутся элементы вражды и сопротивления. Такова психологическая участь, которая не поддается изменению без насильственного подавления истины; это мнение должно распространяться и на наше отношение к тем великим людям, чьи биографии мы намерены изучать.
Когда психоанализ ставит себя на службу биографий, он естественным образом получает право требовать, чтобы с ним обращались не суровее, чем с самими биографиями. Психоанализ может предоставить некоторые объяснения, каковых невозможно добиться иначе, и выявить новые взаимосвязи в «перемещениях челнока»[244]: нити тянутся к влечениям, переживаниям и произведениям художника. Поскольку одной из важнейших функций нашего мышления является психическое овладение материалом внешнего мира, то, полагаю, надо быть благодарными психоанализу, который в применении к великому человеку содействует пониманию его великих достижений. Но я признаю, что в случае Гёте мы пока добились немногого. Дело в том, что Гёте – не просто поэт, раскрывающий себя в стихах, но и тот, кто, вопреки обилию автобиографических записей о нем, тщательно окутывал себя тайной. Тут вполне уместно вспомнить другое замечание Мефистофеля:
Все лучшие слова, какие только знаешь,
Мальчишкам ты не можешь преподнесть.