К книге
Полное погружение, вторая книгаГлава 23 Let’s start this adventure (Приключение начинается)
74%
Глава 23 Let’s start this adventure (Приключение начинается)
23

Северский приехал в Апполоновку на заре, когда над водой ещё лежал тугой, свинцовый туман, а редкие огни в окнах рабочей слободки казались упавшими с неба последними звёздами догорающей ночи.

Автомобиль стоял у ворот домика Ахиллеса, густо покрытый дорожной пылью, и смотрелся на фоне рабочей улочки так же чужеродно, как космический корабль посреди деревни, между покосившимися сараями и низкими, закопчёнными избами. Его гладкие, надменные линии, ещё не успевшие запотеть от утренней росы, смотрелись, как холодный металлический упрёк всему окружающему простецкому быту: кривым заборам, облупленным калиткам, проржавевшим ведрам у крыльца, заспанным окнам, в которых кое-где теплился огонёк. Он стоял, как гость из иного мира — чистого, далёкого, недоступного обитателям этого уголка Севастополя, где земля и надежды на лучшую долю были давно вытоптаны сапогами и опорками до каменной твёрдости, а воздух был пропитан угольной гарью, прибрежной сыростью и хронической человеческой усталостью.

В этом месте, где жизнь текла медленно, по-земному тяжело, автомобиль являлся воплощением вызывающей барской роскоши. Его блестящие стёкла и горящие фары выглядели неуместно среди серых стен, закопченных керосиновых фонарей и почерневших крыш. Только-только входящая в моду техника ХХ века, с её гладкими формами и скрытой силой двигателя внутреннего сгорания смотрелась сказочной жар-птицей, занесённой случайно в чужой мир, где ей нет ни корма, ни приюта. И всё же в этой чужеродности было что-то властное и доминирующее: машина не растворялась среди пасторального пейзажа, а будто разрезала его на части — привычный, бедный, тяжёлый мир людей XIX века и новый, неведомый, стремительный мир века ХХ-го, врывающийся в их жизнь яростно и без спроса.

Мирский вышел из калитки первым, чувствуя себя разбитым и подавленным. Пожалуй, только один раз ему было также плохо — перед своим первым кастингом. Тогда, как и сейчас, он и не спал вовсе, а только лежал, глядя в потолок и считал удары собственного сердца, прокручивая в голове варианты предстоящих действий и понимая, что никакого плана у него нет, а есть задача с кучей неизвестных и надежда на старого моряка, с которым знаком был без году неделя.

Утро окончательно прорезалось сквозь туман. С моря подуло резко и безжалостно. Воздух стал колючим, пахнул сыростью, мокрой землёй и бензином. Северский стоял у машины, закурив и глядя куда-то в сторону дороги, будто вспоминал маршрут и просчитывал все повороты и ухабы. При появлении Даниила он молча выбросил окурок, открыл дверцу и кивнул: — Пора.

Мирский набрал полную грудь свежего воздуха, шумно выдохнул, украдкой глянув на калитку. Нет, отступать слишком стыдно и несолидно. Он изобразил привычный poker face, коротко кивнул Северскому и, придерживая саблю, запрыгнул на переднее пассажирское сиденье, разглядывая интерьер автомобильчика, который в XXI веке видел только в мотор-музее.

Холодная тяжесть оружия неловко упёрлась в бок и это касание как-то успокоило и даже вдохновило артиста — оружие вообще всегда действует на мужчин лучше валерианы и психологов.

— Ну что, Дэн, let’s start this adventure, — прошептал Мирский, поправляя свою амуницию.

Ахиллес появился следом, застёгивая на ходу поясной ремень и поправляя лямки солдатского вещмешка. Лицо его было суровым и спокойным, как у человека, который слишком долго жил бок о бок с опасностью и потому перестал удивляться её близости. Он тоже кивнул поручику, но не так, как Мирский, а больше изобразив поклон. Кряхтя, полез на заднее сиденье, проверяя, не цепляется ли револьвер за полы одежды, опустился на мягкую кожу, чувствуя себя не в своей тарелке от того, что не он на этот раз везёт господ, а они — его.

Все слова был сказаны накануне. Старый моряк рассказал Дэну про своего сослуживца, крымского татарина, жившего после отставки в Бахчисарае, которого он называл другом с той редкой и твёрдой уверенностью, какую дают только годы совместной службы и испытания, пережитые плечом к плечу в тесноте матросского кубрика и во время изматывающих утренних вахт, называемых собачьими.

Даниил распределил оружие. Маузер и браунинг легли в кобуру и карман с осязаемой тяжестью, от которой сразу менялась осанка и походка, а когда холодный бок сабли скользнул вдоль тела, цепляя ткань, Мирский почувствовал себя участником жестокой и очень личной войны. «Вендетта по-корсикански» — вспомнил он почему-то название какого-то древнего фильма, в этом времени не существующего даже в проекте.

Кольт Мирский отдал Ахиллесу. Тот принял револьвер так, как принимают хорошо знакомую вещь — без восторга, но с благодарностью. Ахиллес обращался с револьвером так, словно тот был продолжением его собственной руки, частью старой службы, где всё решали привычка, выучка и мгновенная реакция. Пальцы его привычно легли на рукоять, оценив удобный хват и внушительность оружия. Отставной боцман мельком проверил барабан, взвесил пистолет на ладони и коротко кивнул: — Добре.

Он также, как и Мирский с утра был бледен, сутул, но в глазах его жила тот особый азарт, который просыпается у старых волкодавов перед охотой, когда тело уже сдает, а душа всё ещё помнит, как надо гнать добычу по флажкам. Мирский на мгновение обернулся и задержал на нём взгляд. В груди поднялось странное, болезненное чувство: признательность, смешанная с тревогой. Старик шёл с ним не потому, что был обязан, а потому что к такому обязывало его личное чувство справедливости, которую попрали и он моет помочь её восстановить. Такие люди особенно дороги в опасный час и особенно уязвимы, потому что решив действовать по совести, они не берегут себя, считая свою жизнь и здоровье второстепенными по сравнению с целью и принципами, переступить которые не в состоянии даже под страхом смерти.

— Тяжело будет, — то ли спросил, то ли констатировал Ахиллес.

— À la guerre comme à la guerre (на войне, как на войне), — ответил Дэн и услышал, как одобрительно хмыкнул на его реплику поручик.

Мотор вздрогнул, зарычал, машина медленно тронулась с места. Дом Ахиллеса остался позади — тёмный, безмолвный, словно чужой. Впереди лежала дорога на Инкерман, потом поезд, потом Бахчисарай, где в чужом доме жил чужой для него, но свой человек для Ахиллеса, а там, за этой цепочкой пунктов, даже смутно не угадывалась хоть какая-то ясность насчёт этой невозможной взбалмошной девчонки, резкой, колкой, но при этом до невозможности обаятельной.

Мирский сидел, глядя сквозь переднее запотевшее стекло на бегущие назад силуэты деревьев и заборов, и чувствовал, как внутри него постепенно сходит напряжение последних часов, уступая место холодной, собранной решимости. Назад дороги уже не было, да он и не искал её. Дорога была впереди — длинная, скользкая, полная неизвестности, но пока рядом сидели Ахиллес, пока Северский вёл машину уверенной рукой, у этой дороги оставался шанс оказаться вполне удачной.

Машина шла ровно. Никто не торопился начать разговор и вываливать на попутчика мысли, которые каждый предпочитал держать при себе. За стеклом проплывали чёрные контуры окраин Севастополя, редкие огни, глухие силуэты построек, и всё это было похоже на чужую, плохо освещённую декорацию, за которой Мирскому опять чудилась привычная студийная площадка, гримёрки, пресс-подходы, карамельный раф и всё-всё-всё остальное, уже какое-то бесконечно далёкое, словно сон или книжные фантазии.

— Вот чёрт! — вдруг неожиданно громко даже для себя воскликнул он, вспомнив про свой последний визит к адмиралу и его распоряжение.

Северский дёрнул руль, машина вильнула. Он начала тормозить, с тревогой посматривая на Дэна

— Забыл что-то?

— Да нет, — поморщился Мирский, — просто сегодня по распоряжению Новицкого я должен прибыть на подлодку «Краб»…

Автомобильчик, тарахтя на холостых оборотах, съехал обочину и остановился. Северский обернулся к Даниилу, не убирая руки с руля.

— Так что, не едем? — выжидательно спросил Северский.

Мирский молчал.

Он сидел, чуть подавшись вперёд, как человек, у которого внезапно прихватило живот. Внутри него будто одновременно тянулись в разные стороны два невидимых стальных каната: один — к строгому, вечно раздраженному адмиралу, от которого критически зависела его легализация в этом мире, другой — к девчонке которая не укладывалось в устав службы начала ХХ века, также, как она не помещалась в его светскую жизнь начала века XXI-го.

И от этого внутреннего расщепления Мирскому стало физически дурно. Казалось, в груди у него не сердце, а тонкий компас, потерявший магнитный полюс. Куда ни повернись — везде непривычный для него выбор: либо манкировать служебным долгом с неизвестным результатом, либо предать живого человека. Он вспомнил вдруг, как однажды в одной из сцен перед телекамерой кто-то сказал ему почти с издёвкой: «Нельзя служить двум господам». Тогда это казалось красивой фразой из книги, а теперь стало похоже на камень на распутье — налево пойдёшь, коня потеряешь, направо… Ну и так далее.

Он посмотрел в лобовое стекло, где тускло отражалось его собственное лицо, и ему почудилось, будто это лицо принадлежит не ему, а какому-то другому человеку — усталому, загнанному, уже заранее виноватому.

«Человек создан не для поражения», — мелькнуло у него где-то в глубине актёрской памяти слова Хемингуэя, и тут же следом — ещё жестче, ещё беспощаднее: «Самая страшная беда — не в том, что тебя сломали, а в том, что ты сам себе не позволил спасти то немногое, что ещё подлежало спасению». Он не знал, откуда в его голове всплывают эти строки, то ли из книг, то ли из бесконечного списка ролей, которыми он был нафарширован по самые уши, но сейчас они звучали как требование сделать выбор между плохим и очень плохим и сделать его немедленно.

Мирский почувствовал, как внутри него поднимается глухая, липкая тоска и ещё хуже — понимание. Знание того, что любое решение после этого будет не выбором, а потерей. В сказках, которые читают детям, герой всегда знает, где добро. В жизни же добро часто стоит на одной чаше с виной, и непонятно, чем получится компенсировать отрицательную массу.

Северский молчал, смотрел выжидательно и внимательно, как человек, который знает цену чужому решению и не торопит его, потому что лучше всяких слов понимает, какого это — метаться между службой и совестью.

— Дэн? — тихо позвал он. — Ты слышишь?

Мирский поднял глаза, медленно сглотнул и вдруг усмехнулся криво, будто сам себя презирал за эту паузу.

— Слышу, — коротко ответил он, наконец-то решив, как будет правильно поступить в этот раз

— Никуда не едем? — осведомился Северский

— Ни в коем случае! — набычился Дэн, — просто… Ты мог бы как-то поговорить с подводниками… Объяснить

Ахиллес сидел неподвижно, положив руку на колено, и только изредка проводил большим пальцем по рукояти кольта, словно проверяя, на месте ли вверенное оружие. Лицо его в тусклом свете казалось суше и жёстче обычного. Он вообще не любил лишних слов, но в этом молчании было что-то решительное и обнадёживающее. Такие люди не обещают многого, зато держатся до конца, и рядом с ними становится легче стоять плечом к плечу, как бы ни было опасно впереди.

— До Инкермана доберёмся быстро, — наконец произнёс Северский. Голос у него был спокойный, деловой, без тени показной бодрости. — А там дальше уже по обстоятельствам.

— Есть логика намерений и логика обстоятельств, — вспомнил Мирский слова из заученной роли, — и логика обстоятельств всегда сильнее логики намерений. (*)

— Толково, — кивнул Северский, — но всё равно, Дэн, ещё раз… Твоя миссия разведка. Приехал, разнюхал, исчез, дальше… Будем думать…

Мирский слушал и молчал. В голове у него, как всегда в такие минуты, всё складывалось в отдельные острые обломки: дорога, станция, поезд, Бахчисарай, человек Ахиллеса, неведомая сеть людей и событий, в которую они сейчас входили наощупь. Ему казалось, что их путь — это не просто перемещение в пространстве, а медленное, неизбежное втягивание в чужую жизнь, где каждый следующий шаг будет уже не выбором, а необходимостью.

Впереди показались первые огни Инкермана. Северский сбавил ход. Машина проехала мимо притихших станционных строений, плавно затормозила. Они вышли. Размяли ноги. Огляделись по сторонам. Мирский, ещё не привыкший к тяжести оружия на себе, ощутил его особенно резко, будто пистолеты и сабля проверяли, насколько он готов нести этот груз.

Станция стояла в полутьме, неровно освещённая несколькими лампами. Платформа была пуста. Где-то далеко, в монастыре, уже стучали молотки, и этот звук, сухой и резкий, пробегал по телу неприятной дрожью.

— Ждём поезда, — тихо сказал Северский. — Скоро будет.

Паровозный гудок разорвал тишину внезапно. Из темноты, сначала как красноватая искра, потом как целая движущаяся масса, вырос поезд. Он подошёл с тяжёлым дыханием, с лязгом, с рывками, и остановился, принеся с собой запах угля, горячего металла и влажного пара. Дверцы вагонов распахнулись одна за другой, и по платформе задвигались смутные фигуры.

Ахиллес первым поднялся на подножку, быстро и уверенно. Мирский последовал за ним, уже привычно поддерживая рукой саблю.

Вагон встретил их специфическим дореволюционным интерьером, в которой было больше терпеливой суровости, чем удобства. Узкий коридор тянулся вдоль вагона, как тёмная щель в старом, тщательно сработанном сундуке. Стены были обиты потемневшим деревом; оно блестело тускло, словно жадничая и не желаю радовать глаз случайным попутчикам.

Лампа под матовыми плафоном, заключённая в железную клетку, была похожа на бледную луну, и её свет не разливался, а тихо просачивался, не столько освещая, сколько обозначая своё собственное присутствие.

В полумраке устало блестели латунные крючки, медные окантовки, стеклянные таблички, потёртые поручни, помнящие тепло множества рук. Всё здесь казалось сработанным не для удобства, а для выносливости: скамьи, обтянутые выцветшим сукном, жестковатые, прямые, а потому жутко неудобные; сетки для багажа, натянутые сверху, точно паутина, узкие зеркала, в которых лица отражались не целиком, а по частям.

В вагоне стоял особый ядрёный дух: навязчиво и резко пахло мокрой шерстью, дорожной пылью, кожей чемоданов, железом, табаком, дешёвым одеколоном и застарелым потом. Этот запах был похож на старинный хоровод сословий, где на одной площадке вальсировали чиновник и мастеровой, барышня и солдат, старуха и рабочий — все равные перед дорогой, но не равные перед жизнью. И вагон, как строгий церемониймейстер, не сближал их, а только заставлял делить одно тесное пространство, где каждому отводилась общая мерка воздуха, света и тишины.

— Прости, крестник, первого класса в этом поезде нет, — прошептал на ухо Мирскому Ахиллес, глядя как Дэн отчаянно морщится, втягивая носом воздух.

Колёса внизу отбивали ритм, похожий на глухое сердцебиение огромного механического существа, и весь поезд казался не просто средством передвижения, а длинным, вытянутым во времени организмом, в котором чужие люди на короткое мгновение становились частями одного целого.

И в этой тесноте, среди чужих лиц и скрипучих сидений, Мирский вдруг остро ощутил: теперь началась не дорога в Бахчисарй, а совсем другая жизнь, где всё будет зависеть от того, как он сумеет соответствовать тому крутому сценическому образу, той роли, которую он примерял на себя, как премиальную, крайне выгодную и сулившую гигантский карьерный скачок.

— Ты всё время камлал на полное погружение в роль, ты его получил, — усмехнулся Даниил, устраиваясь поудобнее на скамейке, изготовленной по принципу «Квадратиш-практиш-гуд».

* * *

Порт-Артур, 1903. Кап-2 из 2025-го — в теле лейтенанта «Полтавы». Он знает всю войну наперёд, но знать не значит мочь. Морской попаданец без роялей: https://author.today/work/607619

Предыдущая главаГлава 23 из 31Следующая глава