Дом Аглаи стоял на отшибе, на самом краю деревни. Он врос в землю почти по окна, завалился набок, и забор вокруг него давно покосился и держался, похоже, на одной силе воли. Во дворе я не увидел ничего живого, кроме козы на привязи, и та прошлась по мне равнодушным взглядом охранника в супермаркете.
Пока я шёл к калитке, деревня за спиной как-то сама собой стихла, и было слышно только ветер в сухом бурьяне у забора.
У ворот я притормозил. На верхней доске, прямо на уровне глаз, кто-то вывел красной краской знак. Я узнал его сразу: оберег бога Огня. В Сечи такие рисовали над входом, чтобы пламя хранило дом и тех, кто под живёт под его крышей. Краску положили недавно и щедро, свежая лежала поверх старой, а старую кто-то соскоблил почти до голого дерева. И, судя по всему, не один раз: доска под знаком была исцарапана вдоль и поперёк, будто одно и то же место счищали месяц за месяцем.
И тут до меня начало доходить. Оберег над воротами не подновляют по десять раз от нечего делать. Кто-то в этом доме упорно рисует знак бога Огня, а кто-то снаружи так же упорно приходит и его стирает. Немой спор через ворота, который тянется уже не первый месяц, вроде склоки в комментариях, где двое годами строчат друг другу, а договориться так и не получается.
Дальше логика услужливо подсказала возможную причину происходящего.
Дом принадлежит Аглае, матери Зоряны, а саму Зоряну тут уже десять лет считают предательницей бога Огня. Мать рисует над воротами его оберег, то ли за себя, то ли за дочь, а кто-то из деревни приходит и счищает его. И, похоже, дело тут не в злости на саму старуху. По их вере семье предательницы этот знак попросту не положен, вот они его и убирают. Она красит снова, они снова стирают, и конца этому не видно.
Наверняка это делает кто-то из бывших послушников.
Я тронул знак пальцем. Краска сухая, но свежая, недели две от силы. Значит, круг ещё не замкнулся, и рано или поздно кто-нибудь опять придёт с ножом и всё начнётся по новой.
На стук никто не ответил. Я подождал, прислушался. За дверью было тихо, будто в доме сто лет никто не жил.
Коза во дворе меланхолично жевала траву и смотрела на меня пустыми глазами. От скуки я прошёлся по ней Оценкой. Коза. Просто коза. Равнодушие сто процентов, страх и интерес по нулям. Хоть у кого-то тут в жизни всё было просто.
Я постучал ещё раз, погромче. И снова ничего. Ну ладно, похоже придётся зайти вечером.
Я уже развернулся уходить, и вот тут за дверью зашаркало. Медленно, нехотя, будто хозяйка сто раз пожалела, что вообще поднялась с кровати.
— Кто? — голос из-за двери был сухой и колючий.
— Меня зовут Артём Морн. Я к вам, Аглая. Насчёт Зоряны.
Зря сказал. Голос за дверью мгновенно затвердел.
— Опять, — выдохнула она с усталой злостью. — Из Жаровска прислали? Опять Гордей отправил заставить старуху за дочку покаяться? Так вот, не дождётесь. Не виновата она! Идите с богом, добрый человек, и дорогу сюда забудьте.
Щеколда громыхнула обратно, и разговор кончился, толком не начавшись.
Зато встал на место кусок, который до этого болтался без опоры. Вот кто, значит, счищает оберег. Послушники, да ещё такие ретивые, что за десять лет не остыли, а некоторые, судя по всему, специально тащатся сюда из других областей, чтобы потребовать у слепой старухи покаяния за грех, которого она не совершала. У местных божков, оказывается, тоже бывают фанаты выездных матчей.
Я мог просто уйти. Умный человек так бы и поступил: развернулся, дал бы старухе немного поостыть и зашёл бы попозже, когда решился бы вопрос с тёмным жрецом. Только вот у меня было слишком много вопросов, ответы на которые могла дать мне только Аглая.
Потому я решил пойти с козырей.
— Я видел Зоряну, — сказал я в закрытую дверь. — В лесу. И говорил с ней.
Тишина.
Я стоял, слушал собственное дыхание и понимал, что, кажется, переборщил. Ну молодец, Артёмка. Заявился к матери и с порога сообщил, что беседовал с её дочерью, которую десять лет как похоронили. Отличное начало разговора, ничего не скажешь.
За дверью было тихо, никакой реакции, и я уже развернулся уходить, когда щеколда за спиной снова звякнула и дверь приоткрылась. В щель протиснулось лицо маленькой сухой старухи. Белый платок сполз на бровь, глаза затянуты белёсой мутью, и смотрела она чуть мимо меня, куда-то на свет.
— Ну, заходи, раз пришёл, — проговорила она и отступила в темноту сеней. — Нечего на пороге торчать.
Ни слёз, ни крика. Минуту назад она через дверь гнала меня, как приблудную собаку, а теперь пускала в дом так спокойно, будто я заглянул одолжить соли. Интересно…
Внутри было тесно и небогато. Одна комната, низкий потолок, под который я едва не задевал макушкой, и единственное окошко, пропускавшее ровно столько света, чтобы гость не переломал ноги о мебель. Мебели, впрочем, было немного: стол, пара лавок, да кровать в углу. Зато всё стояло по местам, вычищенное и прибранное так, будто в этот порядок хозяйка вложила всё, что у неё ещё оставалось. Пахло внутри сухими травами и остывшей печью.
Аглая усадила меня за стол.
— Чаю будешь? — спросила она, уже возясь у печи.
— Да, спасибо.
Она поставила передо мной кружку, а свою обхватила обеими ладонями, но пить не стала. Постояла молча, будто собиралась с чем-то внутри.
— Теперь говори, — велела она. — Всё говори, как было. И не юли. Я слепая, зато брехню за версту чую.
Ну я и рассказал. Коротко, без прикрас. Про засаду в лесу, из которой нас вывела незнакомая девушка. Про землянку, где она попросила передать весточку для своей матери, с которой у неё были сложные отношения. Сказал и о том, что мы приняли её за живую, а про смерть узнали уже здесь, в деревне.
Аглая слушала молча. Не перебивала, не ахала и не пыталась со мной спорить. Только пальцы на кружке слегка подрагивали.
— А теперь скажи… — проговорила она, и голос у неё впервые дрогнул. — Раз ты её видел, то можешь описать её внешность. Какой она была?
Я прикрыл глаза и мысленно вернулся в ту землянку.
— Молодая совсем, лет двадцати пяти на вид, хотя лицо такое, что можно дать и шестнадцать, и все сорок. Светлые волосы, одна прядь падала на висок. Невысокая… худая… — я ещё немного подумал, — вроде бы всё. Мы не так долго общались, если честно.
Её руки дрогнули, кружка выскользнула из пальцев и глухо стукнула о стол. Чай плеснул на пол, но Аглая этого будто и не заметила. Она осела на колени прямо там, где стояла, закрыла лицо ладонями, и по всему её телу прошла дрожь.
— Доченька, — голос у неё сломался пополам. — Роднулечка моя…
Я подхватил её под локоть. Весила она не больше воробья, одни кости да платок, так что я без труда поднял её, довёл до кровати в углу и усадил, а потом поправил сползшую с плеч шаль.
— Да как же так, сынок? — Старуха вцепилась мне в рукав. — Десять лет как Зорянушки уже нет, а ты её живой увидел. Как такое возможно?
Я и сам хотел бы знать ответ на этот вопрос. Почему мы оказались именно на той дороге, почему неупокоенный дух живёт в обычной землянке и насколько во всем это замешан бог Огня. Только вот ответов у меня не было. Только предположения, одно из которых вчера вечером озвучил Тихон.
— Ваш староста предположил, что это был неупокоенный дух Зоряны. Что бог Огня всё-таки простил девушку и, перед тем, как забрать к себе, позволил передать последнюю весточку родным. Ну а нас, получается, использовали как посланников.
Аглая закивала, часто-часто, цепляясь за эти слова, как за верёвку.
— Тихон, да… суждениям Тихона можно верить. Он один нас не бросил. — Она вытерла лицо краем шали. — Десять лет, сынок. Вся деревня отвернулась, а он всё приходил и приходил. И хлеба принесёт, и Митяю по хозяйству подскажет, и со мной, старой, посидит. Всё повторял: не верю, Аглая, чтоб твоя Зоряна на такое пошла. — Она горько усмехнулась. — А может, и верил на самом деле. Просто жалел нас с Митяем, да врал по доброте. Только на той доброте мы двое и выжили.
Я кивал. Было приятно думать, что в этой деревне нашёлся хотя бы один порядочный человек.
— Ты сказал, весть, — Аглая подняла на меня слепые глаза. — Какую весть? Что просила передать Зорянушка?
— Она просила кое-что найти, — сказал я. — И просила передать вот так, дословно: «Загляни во вторую печурку справа. В ту, где я варежки сушила. Ты вспомнишь».
Аглая замерла на полувздохе, будто с разбегу налетела в темноте на стену, которой минуту назад тут не было.
— Печурка… — выдохнула она, и по лицу сразу стало видно, что тут, в комнате, от неё осталась одна оболочка, а сама она провалилась куда-то на тридцать лет назад, к мокрым варежкам на тёплых кирпичах.
Она сидела так с минуту, неподвижно, слепые глаза смотрели сквозь меня.
А потом её будто толкнули в спину. Старуха, которую я только что нёс на руках, как воробья, поднялась с кровати куда прытче, чем я от неё ждал, и, придерживаясь за стену, почти побежала к печи. Там опустилась на корточки и сунула руку в нужную нишу по локоть.
Я подошёл и присел рядом. В глубине её пальцы уже нашли, что искали: два задних кирпича лежали без раствора и чуть подавались, стоило поддеть. Аглая тянула их на себя сухими пальцами, срывая ногти, но силы не хватало. Я осторожно отвёл её руки и вынул кирпичи сам, один за другим. За ними открылся проём поглубже, в самую толщу печи.
Там стоял небольшой деревянный сундучок, потемневший от времени, размером с две ладони. Я достал его и вложил старухе в руки. Аглая прижала находку к груди, как прижимают младенца, и только потом, дрожа, откинула крышку.
Внутри было немного вещей. Только горстка потускневших серебряных монет, простенькое колечко и нитка стеклянных бус, из тех, что девчонки носят по праздникам. А поверх всего лежали сложенные вчетверо листки, исписанные ровным аккуратным почерком.
Она провела по листкам ладонью, будто могла прочесть их кожей, и по лицу опять покатились слёзы, тихие, без единого звука.
— Письмо… — произнесла она подрагивающим голосом. — Скажи мне, сынок. Скажи, что это её письмо.
Я знал это лицо. В прошлой жизни у меня было такое же, когда после смерти отца в руки попал его старый телефон с дурацкими видео, которые он снимал «на память внукам». Внуков он не дождался, а я потом пересматривал эту ерунду до дыр. Так что чувства Аглаи, гладящую бумагу, которую она даже прочесть не может, я понимал без перевода.
— Прочти… — сказала Аглая и опустилась на лавку напротив. — Прочти, пожалуйста…
Я развернул листы и быстро пробежался по первым строчкам:
'Мама.
С огнём в храме уже который месяц творится что-то неладное. Он слабеет. Ты знаешь, я чувствую это, как ты чувствуешь, когда у Митяя жар, ещё до того, как лоб потрогаешь. Пламя в алтаре тает, по капельке, по чуть-чуть, и оно тревожится, как живое. Оно боится, мама. Я не знала раньше, что огонь умеет бояться.
А по утрам я стала находить на алтаре золу. Холодную. Зола как зола с виду, только она не пахнет дымом. Совсем ничем не пахнет. Так не бывает, мама. Наша зола пахнет теплом даже остывшая, а эта как снег… или смерть… да. Именно так себе я смерть и представляю'.
Я поднял глаза. Аглая сидела очень прямо, губы шевелились беззвучно, будто она читала письмо вместе со мной.
— Дальше, — прохрипела она.
Я продолжил.
'Я сперва на себя думала, да на других послушников. Что служим нерадиво, что где-то недоглядели, что молимся без души. Чистила алтарь до блеска, дров молельных подкладывала, ночей не спала. А всё без толку. Огонь будто занемог и никак не выправится. И вот что меня пугает пуще всего: сдаётся мне, что кто-то помогает ему угасать. Кто-то, кому мы верим. Свой, близкий.
Чужой в храм не войдёт, ты это знаешь. Огонь чужого к алтарю не подпустит, он и меня-то целый год привыкал подпускать. Стало быть, свой. Из наших, из тех, кого пламя знает и помнит. Оттого мне и страшно по-настоящему: перебираю в уме лица, все с малолетства родные, и не пойму, на кого думать.
А коли не пойму, так и сказать никому нельзя. Обмолвишься не тому человеку, и всё, конец. Потому и молчу, мама. Даже тебе не сказала, прости меня за это. Стану сама ночами караулить. Ходит ведь кто-то к алтарю, покуда мы не видим…'
Аглая уже не вытирала слёз. Просто сидела и давала им течь, а руки бессильно лежали на коленях.
— Бедненькая моя… — голос у неё сорвался. — Носила такой камень на душе и словом ни с кем перемолвиться не могла… Читай дальше, сынок. Читай.
Я перевернул последний лист.
'А ещё, мама, вот что. С недавних пор мне мнится, будто за мной приглядывают. Пойду ли к колодцу, вернусь ли из храма затемно, всё чую спиной чужой взгляд. Может, и чудится с усталости да со страху, а может, и нет. Оттого и написала это письмо, покуда рука твёрдая: коли не станет меня, пусть хоть слово моё останется, и попадёт оно в те руки, каким я верю. А верю я, мама, одному человеку на всём белом свете. Ермилу.
Ты не удивляйся и не серчай, дай досказать. Про нас с ним я тебе никогда не говорила, никому не говорила, а теперь скажу. Люблю я его, мама. Давно люблю и по сей день. Он ведь только с виду бирюк, колючий да неласковый, а внутри добрее многих, кто улыбается тебе в лицо. Жизнь его крепко помяла, оттого он и ощетинился на весь свет, и только одну меня к себе подпустил. Звал замуж, всю прошлую зиму звал. Говорил: брось служение, огонь тебя ночью не обнимет и детей с тобой не сделает.
Но я выбрала огонь. Не сумею тебе объяснить почему, мама, сама до конца не понимаю. Тянет он меня к себе с малых лет, и супротив этого я не пошла. Выбрала пламя, а его оттолкнула, и до сих пор не знаю, простит ли он мне ту боль. Наверняка словом недобрым по мне прохаживаться будет. Так ты словам его не верь, а ему верь.
И если вправду со мной стрясётся беда, отдай это письмо Ермилу. Никому больше, слышишь. Ему одному.
Пусть знает, что я…'
Я осёкся.
Не на последней строке, хотя она обрывалась на полуслове, почерк съезжал вниз и бросал фразу недописанной, будто писавшую позвали, и она вышла на минуту, собираясь вернуться. Я осёкся раньше, на «отдай это письмо Ермилу», потому что где-то в затылке негромко и очень отчётливо щёлкнуло.
— Чего замолчал, сынок? — Аглая подалась вперёд. — Что там дальше?
— Дальше ничего, — ответил я ровно. — Письмо не дописано.
Аглая медленно откинулась к стене, закрыла глаза и по щекам снова полились слёзы.
— Дурочка, — прошептала она с такой нежностью, что у меня заныло где-то в районе сердца. — Дурочка моя… Могла бы жить. Внуков бы мне… А мы его столько лет… Ермила-то… Всей деревней, как собаку…
Я сидел, а мозг уж сам принялся за работу, пытаясь прикинуть возможные варианты.
Зоряна написала прямым текстом, что огонь травит кто-то свой, кого пламя само подпускает к алтарю. А подпускает оно, насколько я успел разобраться в здешних порядках, только своих служителей, то есть жрецов да послушников.
Только почему кроме Зоряны никто этого угасания не замечал?
На ум пришёл образ Фрола, который говорил, что многие деревенские шли служить только потому, что в храме было мало работы и отлично кормили. А Зоряна, насколько я понял, была истинно верующей послушницей бога Огня.
Видимо поэтому она и была единственной, кто сразу почувствовал изменение в поведении храма.
С этим вопросом мы разобрались. Теперь дальше.
Как я уже понял, местные послушники из себя ничего не представляли, так что их скорее всего можно отбросить. А вот бывший жрец начинал вызывать всё больше и больше вопросов. Его связь с храмом намного сильнее и довольно странно, что он не заметил никаких изменений.
Было бы неплохо с ним побеседовать.
Вот только Тихон ещё вчера рассказал, что жрец из здешнего храма давно сгинул. Уехал, пропал и поминай как звали. Ловко получилось, ничего не скажешь, раз жреца нет, то и спросить не с кого.
Найти бы его как-нибудь… и поговорить по душам.
— Аглая, — я подался к ней. — А кто служил жрецом в вашем храме Огня? Ты помнишь этого человека?
Старуха подняла на меня слепые глаза и наморщила лоб.
— Жрец-то? — Она пожевала губами. — Из чужих был, издалека приехал. Мужичонка тихий, неприметный. Годика два всего и прослужил, а как храм погас, так и подался обратно, откуда явился. — Она помолчала. — А до него за храмом Тихон приглядывал. Он ведь у нас сызмальства при огне, наш Тихон. А что такое, сынок? Ты чего?
Я не ответил, потому что в эту самую секунду всё, что копилось у меня в голове с рассвета, сошлось в одну простую логическую цепочку.
Я обвёл глазами избу. Пустой стол, на нём две остывшие кружки. За окном только-только распогодилось, утро на дворе раннее, а взрослого парня почему-то в доме нет.
— Аглая, — я держал голос ровным, как мог. — А где твой сын?
— Так Тихон заходил на самом рассвете, — откликнулась она с прежней тёплой благодарностью. — Заботливый он у нас. Отправил Митяя к Ермилу, подсобить нынче на охоте. К вечеру, говорит, воротится.
Тихон… твою же мать…