К книге
Виндзоры и война. Трагедия королевской семьи1. «Тот, другой»
23%
1. «Тот, другой»
6

Хотя герцог Виндзорский и не выказывал никакого интереса к религии, его общественная и частная жизнь оказалась теснейшим образом переплетена с деятельностью священнослужителей. Уолтер Блант, епископ Брэдфордский, своей проповедью от 1 декабря 1936 года прервал негласный заговор молчания, которым пресса окружила роман Эдуарда с Уоллис Симпсон[25], a появление викария Роберта Андерсона Джардина на венчании Эдуарда и Уоллис привлекло к этому событию куда больше внимания, чем оно снискало бы при иных обстоятельствах. Не обуревай Джардина столь сильное стремление к известности, свадьба, по всей видимости, осталась бы скромной гражданской церемонией, и многих трудностей в последующие годы удалось бы избежать. Но склонности определяют поступки, и потому «Воинствующий пастырь» – прозвище, которое он получил, служа армейским капелланом в Первую мировую войну, – оказался в совершенно чуждой ему роли.

О том поворотном решении – поддержать герцога и герцогиню Виндзорских и тем самым обрести весьма неоднозначную репутацию – Джардин поведал на страницах своих мемуаров «Наконец-то» (At Long Last), которые, впрочем, так и не были изданы в Британии из-за опасений судебных разбирательств по обвинению в клевете. Этому пастырю из рабочего прихода в Дарлингтоне, что на севере Англии, в 1936 году было почти 60. Он питал глубокое восхищение к отрекшемуся Эдуарду VIII и о его связи с Уоллис отзывался так: «Многие чувствовали и видели, что это неизменное содружество приносило Королю высшее счастье и что это мог быть пример истинной любви»[26].

В то время как повседневные дела Джардина в «северных Афинах», как он именовал Дарлингтон, держали его вдали от дискуссий о поведении Эдуарда во время отречения – «Я старался заниматься своим приходом и не лезть в дела Короля… откровенно говоря, сама мысль об обсуждении чужих дел вызывала у меня отвращение»[27], – он осознавал, что для его прихожан «Эдуард был и всегда оставался другом и кумиром»[28]. Он и сам симпатизировал «Маленькому Джентльмену», как он его прозвал, и находил положение герцога Виндзорского унизительным. Тот был вынужден томиться в «долгом и одиноком ожидании» в замке Энзесфельд, так как предварительное решение (decree nisi) по делу о разводе Уоллис еще не стало окончательным. Любая их встреча до завершения процесса ставила под угрозу всю процедуру развода, и тогда великая жертва отречения оказалась бы напрасной.

Несмотря на то что Джардин с удовольствием ознакомился с отчетами о коронации Георга VI 12 мая 1937 года («одна из славнейших традиций Англии, исполненных церемониальности, величия и пышности»), его куда больше тревожила судьба предыдущего короля. От его прямого начальника, епископа Даремского, поступило сообщение о том, что проведение какой-либо церемонии для Эдуарда и Уоллис не может быть санкционировано ни в его, ни в какой-либо другой епархии, согласно прямому указанию архиепископа Кентерберийского. Это и побудило Германа Роджерса, друга пары и их официального представителя, объявить в прессе: «религиозной церемонии при бракосочетании герцога Виндзорского и миссис Уоллис Уорфилд в Монте не будет…» Мистер Роджерс сообщил, что «не может назвать причину отсутствия религиозной церемонии».

Джардин не скрывал, что был «столь расстроен и разгневан… что потерял всякий вкус к завтраку»[29]. Укрывшись от мира в своей старой армейской палатке, разбитой в саду, он взыскал божественного наставления, и оно не замедлило явиться. Им овладело твердое убеждение: его священный долг – обратиться к Роджерсу с предложением совершить обряд венчания, какими бы ни были последствия. Супруге он так обрисовал свое положение: «[Я] всего лишь никому не известный викарий из бедного прихода, [а предлагаю] то, что надлежало бы совершать в Кафедральном соборе высшим иерархам Церкви», – дух Воинствующего пастыря был непреклонен. Он дал клятву, что «с Божьей помощью я не отступлюсь в борьбе за счастье моего бывшего земного Короля»[30].

Он ошибался, полагая, будто герцог Виндзорский «был человеком религиозных убеждений»[31], однако его инициатива не осталась без внимания: А. Г. Аллен, солиситор герцога, ответил весьма оперативно. Когда Аллен уверился, что Джардин действует от чистого сердца, а не по наущению прессы (или, хуже того, самой королевской семьи), он обратился к нему с просьбой обвенчать пару в замке Шато-де-Канде во Франции, доме франко-американского промышленника Шарля Бедо.

Джардин и не догадывался о том, что адвокат и доверенное лицо Эдуарда, сэр Уолтер Монктон, уже предпринимал попытки отыскать викария, готового провести церемонию бракосочетания. Один из тех, к кому он обращался, У. Ф. Гейки-Кобб из Фарнхэм-Коммон, счел «самонадеянным считать себя, простого смиренного пастыря, подходящим для чести обвенчать Герцога», но выразил принципиальное согласие, если получит на то полномочия от епископа Лондонского. Последний, однако, таких полномочий не дал. Другой священнослужитель, К. Э. Дуглас, знакомый Монктона, высказал предположение, что с точки зрения таинства возражений против самого обряда не имеется[32], и написал: «если возникнут какие-либо трудности с поиском священника… я настолько тверд в своих принципах, что лично буду готов “бросить вызов властям”… проведя церемонию»[33]. Тем не менее в конце концов он признал себя неспособным на подобный демарш.

Любой из них – Гейки-Кобб или Дуглас – был бы более подходящим выбором. Но вот пришел назначенный час, и именно Джардин направился во Францию, неся на себе бремя ответственности и осознавая риски для своей карьеры. Однако глубинная его вера была незыблема: он считал, что Бог «предвидел, уготовил и избрал человека, дабы заполнить брешь, созданную лицемерием, ханжеством и нехристианскими действиями со стороны Парламента и прелатов».

Эдуард покинул Британию в ночь на 11 декабря 1936 года[34] с чувством незавершенного дела. Менее двух недель прошло между проповедью Бланта и отречением, и бо́льшая часть этого времени была поглощена политическими интригами и конституционными спорами. Пока группа измученных людей, включая будущего короля, пыталась осознать перспективы неожиданного царствования, сам Эдуард оставался спокоен, в отличие от многих своих подчиненных. Впрочем, даже его безмятежное состояние было нарушено двумя заботами: вопросом о признании для Уоллис и необходимостью гарантировать им обоим соответствующее материальное обеспечение.

Поэтому 17 января 1937 года герцог написал своему брату: «Декабрьские события – уже история, и нам с тобой остается лишь смотреть в будущее – у тебя твоя жизнь Короля, и ты знаешь, как усердно я старался сделать твое восшествие на престол как можно более легким – и я на протяжении всего твоего правления (которое, надеюсь, будет долгим и великим) и до конца своей жизни буду делать все, что в моих силах, дабы помогать и поддерживать тебя наилучшим образом», и предположил: «впервые в жизни я буду очень счастлив».

Но тучи уже сгущались, пусть даже Эдуард и спешил заверить брата, что «Уоллис и [он] не совершили никакого преступления». Он настаивал: «Лишь ты один можешь развеять кривотолки и опровергнуть слухи, будто вы с Мамой нас не одобряете и что всякий, кто останется нашим другом, получит черную метку в твоей “книге”, или от “нового режима”, как они его величают!» В его словах горькая житейская мудрость («Ты ведь знаешь, сколь очаровательны и милосердны люди, и сомневаюсь, что до тебя доходило, как эти сплетни распускаются направо и налево. Но поверь мне, Берти, это так, и это ранит до чертиков») смешивалась с отчаянной мольбой: «Многие сейчас нас травят, и ты можешь положить этому конец – прошу, сделай это скорее, ради нас, нашего счастья и нашего будущего – ты можешь, и ты должен это сделать»[35].

Разлад между братьями быстро усугублялся. По воспоминаниям Монктона, «возникли определенные сложности, которые требовалось уладить между королем и его братом, сильно докучавшим ему по телефону, и мне было велено поехать и убедить его прекратить это»[36]. Тем временем король готовился к коронации, а за его спиной ползли слухи, будто он страдает эпилептическими припадками и неспособен нести бремя короны. Хардинг позже писал о нем: «его никак не готовили к задаче, что легла на его плечи… его здоровье, вкупе с дефектом речи, создавало для него серьезные физические препятствия»[37].

На фоне своего яркого старшего брата, да и младших – герцогов Кентского и Глостерского – он заметно проигрывал. Пусть бульварные журналы вроде Cavalcade[38] и писали об «обмороках», его реальные проблемы были куда серьезнее: хроническое заикание превращало любое публичное выступление в пытку, а само бремя власти, к которому он был так разительно не готов, делало его глубоко несчастным. Жена Хардинга, Хелен, называла его «совершенно неамбициозным» и утверждала, что «он и его жена были в ужасе от положения, в котором очутились»[39]. Вдобавок ко всему, его изводили беспрестанные денежные требования старшего брата. И словно этого было мало, недавняя интрижка герцога Кентского с моделью Паулой Джеллибранд («следующая миссис Симпсон?») стала той самой гнилой вишенкой на черством торте.

В свете он неизменно держался в тени своей супруги, в которой очарование сочеталось с тонким чутьем, позволявшим ей безошибочно угадывать, когда мужу становилось не по себе. Она писала светской львице – и теще Хардинга – виконтессе Мильнер во время кризиса отречения: «Мы можем лишь молиться и надеяться, что нам обоим хватит здоровья и силы воли, чтобы исполнить наш долг перед этой дорогой страной, что бы ни случилось»[40]. И вот судьба, которой так страшился ее муж, настигла их. Но она была преисполнена решимости сделать все, чтобы они справились.

Гарольд Николсон, обедавший с королевской четой 17 марта, был покорен ее самообладанием. В своем дневнике он писал: «На ее лице играла легкая улыбка, в которой читалось, с каким удовольствием она провела бы этот вечер, если бы не тот факт, что она – королева Англии». Восхищаясь ее «обаянием и достоинством», он невольно проводил параллель с Уоллис, и возникшая в воображении картина была неутешительной: «Не могу отделаться от мысли, какой бы хаос устроила бедная миссис Симпсон на подобном приеме… этот вечер лучше всего показал, насколько немыслимым был бы тот брак»[41].

Взойдя на престол в декабре 1936 года, Георг помышлял о сохранении устоев, а не о революционных переменах. Однако он вступал в свои права в тревожное время, и, как позже писал Хардинг, сами декорации были мрачными: «сцена, на которую ступил король Георг… не была счастливой… международная обстановка с каждым днем становилась все более опасной, поскольку немецкий и итальянский диктаторы продолжали свой жестокий и агрессивный курс»[42]. Свое первое королевское дело он совершил не во дворце, а в доме Уолтера Монктона на Пикадилли, посвятив его в рыцари и неловко заметив: «Ну, Уолтер, не слишком ловко у нас вышло, но ведь мы оба делали это впервые»[43]. Этим жестом он сразу дал понять Монктону, который согласился остаться его генеральным прокурором, что возлагает на него тройную ношу: советника, друга и, что самое важное, посредника в отношениях с герцогом Виндзорским.

Эта сложная роль тут же поставила адвоката в крайне щекотливое положение. Вскоре после назначения он писал королю, не скрывая своих трудностей: «Меня утешает, что Вы понимаете всю деликатность моего положения: с одной стороны, совершенно невозможно и с волками жить, и с овцами дружить, но с другой стороны, я всегда был тверд в намерении заслужить доверие и Ваше, и Вашего брата, и попытаться стать тем “звеном”, как вчера выразилась королева, которое сохранит вашу дружбу. Я уверен, что это звено имеет огромное значение как для общества, так и для нас лично»[44]. На долгие годы миссия по сохранению теплых отношений между братьями стала для Монктона делом всей его жизни – и официальной, и частной.

Тем не менее новый король не замедлил очистить двор от сомнительного окружения своего брата. Первой под удар попала Эмеральд Кунард, одиозная подруга Эдуарда, именовавшая его не иначе как «Божественным Величеством», – ей было указано на дверь. Королева Мария писала своему кузену, принцу Павлу Югославскому: «Боюсь, она принесла Дэвиду немало вреда… Полагаю, никому из нас, да и вообще никому в свете, не следует с ней встречаться»[45]. Участь изгнанника постигла и верного лорда-в-ожидании[46] Эдуарда, Перегрина «Перри» Браунлоу. Впрочем, его отставка была продиктована не столько моральными соображениями, сколько его непроходимой глупостью. Позднее, в насмешливой отсылке к его родовому имению, за ним закрепилось прозвище «Линкольнширский гандикап»[47].

Герцог Виндзорский томился в Австрии, скучая от вынужденного безделья. Даже его ближайший наперсник, Эдвард «Фрути» Меткалф, признавал: «если он сидит без дела, то становится невыносимо угрюмым и раздражительным, и с ним очень нелегко»[48]. Чтобы развеять тоску, герцог нашел себе занятие: он звонил младшему брату и учил его править страной. Беда, как отмечал Монктон, была в том, что «эти советы зачастую шли вразрез с рекомендациями, которые король получал от своих официальных советников в правительстве».

Заикание короля часто заводило беседы в тупик, и Эдуард беззастенчиво пользовался преимуществом своей беглой речи. Монктон отмечал этот разительный контраст: «герцог Виндзорский был особенно быстр в суждениях и принятии решений и блестяще вел телефонные разговоры, тогда как король Георг VI не обладал такой же быстротой и страдал от дефекта речи»[49]. Казалось, Эдуард вознамерился добиться своего, подавляя брата смесью обаяния и нахрапистости. Неудивительно, что вскоре король просто перестал брать трубку. Меткалф стал свидетелем потрясения герцога, когда тому сообщили, что брат сможет поговорить с ним не раньше следующего вечера, «поскольку он слишком занят, чтобы говорить в другое время». Выражение его лица Меткалф описал одним словом: «жалкое»[50].

Главными предметами обсуждения оставались деньги и королевский статус Уоллис. Согласно соглашению, заключенному между братьями во время отречения, герцогу Виндзорскому полагалось ежегодное содержание в размере 25 000 фунтов стерлингов. Эта сумма должна была выплачиваться непосредственно из личных средств монарха, а не из государственной казны, что позволяло сохранить вопрос в рамках семьи и избежать упреков в субсидировании Уоллис за счет налогоплательщиков. Однако, как отмечал Монктон, «советы, которые получал король, мешали ему дать то немедленное и безусловное обещание, которое он сам хотел бы дать, и это пробуждало в герцоге подозрительность»[51].

Ситуацию усугубила утечка в прессу деталей финансового соглашения, что, по словам самого короля, «очень его встревожило». В сердцах он жаловался герцогу: «Я ведь никому не говорил, что мы вообще что-то подписывали… а теперь это стало достоянием общественности, и в самый неподходящий момент, когда как раз решается вопрос с Цивильным листом». Прекрасно понимая, с кем имеет дело, он перешел в наступление: «Неизбежно всплывут вопросы о сбережениях из герцогства Корнуолл, сделанных до твоего совершеннолетия, – уже ходят слухи, что ты скопил из этого источника огромную сумму. Ты должен сказать мне, правда ли это, ведь когда я подписывал бумаги в Форте, я исходил из того, что ты останешься практически без средств к существованию»[52].

Эдуард вспылил, как и всегда, когда речь заходила о деньгах и его чести. «Так ты теперь намекаешь, что я ввел тебя в заблуждение относительно своего финансового положения. Да, я, разумеется, умолчал о сбережениях, сделанных в бытность принцем Уэльским, но я действительно говорил, что мое положение плачевно, и это чистая правда, если учесть тот статус, который мне предстоит поддерживать, и то, от чего я отказался. А теперь ты требуешь, чтобы я отчитался о своих личных средствах? Я не стану этого делать по двум причинам. Во-первых, сумма в 25 000 фунтов, которую ты обязался мне платить, если парламент откажется включить ее в Цивильный лист, была продиктована не величиной моего состояния, а исключительно соображениями приличия – как самый минимум, подобающий в таких обстоятельствах. Мы все тогда были уверены, что парламент выделит хотя бы столько. И не по моей вине они теперь идут на попятную.

А во-вторых, я убежден, что было бы грубейшей ошибкой раскрывать личные средства любого члена королевской семьи перед Специальным комитетом. Это лишь смутит тебя и твоих советников, если из-за меня вам придется отвечать на вопросы по этому поводу». Затем, с едва скрываемой угрозой, он добавил: «Я свою часть сделки выполнил, и я уверен, ты выполнишь свою… Мне было бы искренне жаль, да и было бы просто нелепо ссориться из-за этого, – но должен сказать тебе со всей откровенностью: я полагаюсь на то, что ты сдержишь свое обещание»[53]. И в довершение всего он предложил брату арендовать у него Сандрингем и Балморал за те самые 25 000 фунтов – расчетливое оскорбление, которое достигло цели и привело нового монарха в ярость.

Эдуард по-прежнему был всецело во власти Уоллис. 3 января она сказала ему: «Я так удручена поведением твоего брата с самого начала; он явно демонстрирует всему миру, что твоя семья… меня не одобряет… нам, конечно, нужно утверждать свое положение, но как же это будет трудно без малейших знаков поддержки от твоей семьи». Предвидя грядущие трудности («теперь ты понимаешь, что о публикации в Придворном циркуляре и титуле ЕКВ[54] можно забыть»), она сетовала: «Мне ненавистно унизительное положение, как и перспектива пополнить ряды тех бесчисленных титулованных особ, что слоняются по Европе, ничего не знача»[55].

Прояви ее жених чуть больше мужества, он мог бы возразить, что им следовало предвидеть подобное унизительное положение с того самого момента, как они покинули Британию. Но ему оставалось лишь покорно соглашаться. К концу марта Уоллис в сердцах уже называла короля «никчемный брат», после того как тот изложил герцогу свою позицию: «Ты неверно истолковал предложение, сделанное мной в последнем письме касательно нашего соглашения… ты говоришь, что это не твоя вина, но это и не моя вина тоже. Однако я очень надеюсь, ты понимаешь: если это соглашение станет достоянием гласности, парламент тут же заявит, что я косвенно тебя содержу. Это означает, что Цивильный лист будет урезан на эту сумму, что поставит под угрозу мою способность выполнить свою часть нашей договоренности»[56].

Перспектива остаться без денег повергла Уоллис в панику. Она тут же предложила Эдуарду план действий: «Если он и дальше будет обращаться с тобой как с изгоем, совершившим нечто постыдное, и слушать советы тех, кто тебя ненавидит… у тебя останется лишь один выход: поведать миру, как на самом деле с тобой обращается семья, которую ты сам возвел на престол». Это был откровенный шантаж, и дальнейшие ее слова лишь подтверждали это – она требовала, чтобы жених наконец собрался с духом: «Не будь слабаком, не будь грубым, – прояви твердость и заставь его устыдиться». И закончила она на самой действенной ноте: «Я люблю тебя и так жду тебя здесь»[57].

Нашлись и те, кто пытался вмешаться. Уинстон Черчилль, в ту пору всего лишь рядовой член парламента, оставался верным сторонником и другом Эдуарда как до, так и во время кризиса отречения. 24 марта 1937 года он в письме похвалил герцога за «мудрые и осмотрительные»[58] шаги, предпринятые тем после отъезда из Британии. Он также дал понять, что они с Дэвидом Ллойд Джорджем, еще одним союзником герцога, пытаются использовать свое влияние на премьер-министра Невилла Чемберлена, чтобы добиться удовлетворения просьб Эдуарда.

Хотя Черчилль и надеялся, что все можно будет уладить «приемлемым и приятным образом», в разговоре с Монктоном он был куда менее беззаботен. 23 марта он заявил: «Меня беспокоит финансовое положение герцога Виндзорского», добавив, что «очевидно, старшему брату Его Величества, человеку, занимавшему трон, требуется подобающее содержание, обставленное с должной формальностью». В отличие от короля, Черчилль не обманывался насчет истинного состояния Эдуарда, которое в записке Чемберлену он оценил в 800 000–950 000 фунтов стерлингов капитала[59]. Немалая часть этого состояния предназначалась Уоллис, и хотя после отречения ее годовое содержание сократилось до 10 000 фунтов, этой суммы едва хватало на поддержание того пышного образа жизни с драгоценностями и модными нарядами, к которому Эдуард приучил ее, будучи принцем Уэльским. Черчилль видел прагматичное решение: позволить герцогу сохранить свой капитал и получать ежегодное пособие в 25 000 фунтов в обмен на отказ от всех прав на Балморал и Сандрингем.

Однако с таким решением были согласны не все. В начале апреля Клемент Эттли, лидер Лейбористской партии, начал задавать в парламенте неудобные вопросы о любых финансовых договоренностях, связанных с содержанием Эдуарда за счет Цивильного листа. Почувствовав опасность, 8 апреля Черчилль высказал Чемберлену предположение, что «сама мысль о споре между двумя братьями по вопросу о честности, не говоря уже о судебном разбирательстве, стала бы, разумеется, катастрофой первой величины для монархии»[60].

Чемберлен, видевший в Черчилле не более чем «бандита» и «пирата», был убежден, что тот просто пытается загнать короля в угол с помощью своих «мошеннических схем» и «угроз устроить скандал в комитете»[61]. Он не видел никакой необходимости оформлять такое пособие официально. Как следствие, он наотрез отказался признавать или одобрять любую подобную просьбу, из-за чего петиция герцога так и не получила единогласной поддержки.

В довершение всего бывший король оказался изгнанником без родины. В служебной записке Чемберлену Черчилль напоминал, что «во время принятия законопроекта об отречении генеральный прокурор заверял парламент, что добровольное отречение не повлечет за собой изгнания». Он настаивал, что, даже если министры сочтут возвращение Эдуарда в Британию нежелательным, им нельзя позволить принять специальный акт парламента, который бы навсегда закрыл ему путь домой.

Черчилль считал, что «было бы в корне неверно идти на такой шаг, который причинит столько боли и вызовет скандал по всем британским доминионам и в мире, руководствуясь лишь соображениями светских приличий и этикета». Вместо этого он предлагал компромисс: позволить Эдуарду вернуться через несколько лет, когда положение нового короля и королевы достаточно упрочится. Он был убежден: «время – лучший лекарь… а в эти промежуточные годы самое важное – сделать так, чтобы отношения между герцогом, королем и другими членами королевской семьи стали теплыми и непринужденными, дружескими и нежными; чтобы все стремились действовать ради взаимной выгоды и в интересах общества, стараясь всячески помогать друг другу».

Сменив замок Энзесфельд на роскошный отель «Ландхаус Аппесбах» (Landhaus Appesbach) в курортном Зальцкаммергуте, Эдуард продолжал томиться в праздности. Однако мысли его были далеки от досуга. 16 апреля он изливал душу Черчиллю: «Переписка с братом на этой неделе… делает кампанию, развернутую против меня правительством, более чем очевидной. Последние месяцы были невыносимо тяжелы». Единственным утешением оставалась скорая встреча с Уоллис. Он с надеждой вздыхал: «Мысль о том, что до конца нашей разлуки осталось чуть более двух недель, кажется слишком прекрасной, чтобы быть правдой»[62]. И лишь самый закоренелый циник не умилился бы счастливому финалу этой истории, хотя оставалось загадкой, кто в этой паре был отважным принцем, а кто – трепетной девой.

Король же тем временем боролся с куда более прозаическими трудностями. Не чувствуя твердой почвы под ногами, он с тревогой думал о предстоящей коронации и сопутствующих ей обязанностях. Его помощник личного секретаря, Алан «Томми» Ласселс, в январе признался сэру Джону Рейту, главе Би-би-си, что «больше всего короля страшит его обращение к народу в день коронации»[63]. Он прекрасно осознавал, что ему никогда не достичь той легкой, почти стихийной популярности, которой пользовался у народа его брат.

Его скованность не ускользнула от внимания его круга. Когда в середине апреля он принимал в Виндзорском замке военного министра Даффа Купера и его жену, светскую львицу Диану, та жаловалась своей наперснице Конрад Рассел, что обстановка была «слишком унылой, тоскливой и непохожей на прежнюю, словами не передать»[64]. Диана, будучи преданной, хоть и язвительной, подругой Эдуарда, и раньше делала сардонические зарисовки для Рассел: то о своих визитах в Форт-Бельведер, где она высмеивала «розовые венецианские жалюзи и розовые простыни» в гостевой спальне, то о прошлогоднем путешествии на яхте «Налин» (Nahlin) в качестве гостьи тогдашнего короля. Та поездка, к слову, обернулась печально известным международным скандалом из-за вопиющего отсутствия такта, которое Эдуард и замужняя Уоллис продемонстрировали всей Европе[65].

С новыми монархами подобной опасности не было, но вместе с ней исчезло и сопутствующее веселье. Диана променяла коктейли и фривольные нравы на «удушающе чопорную» спальню и строгий этикет. Как женщину, ее отлучили от мужского мира «гула, разговоров и выпивки», ожидая взамен, что она будет обмениваться сплетнями со своими наперсницами. Посетовав на собственное платье («высокий вырез и скромный крой, но, боюсь, это хуже стриптиза, потому что сквозь драпировку отчего-то проступают мельчайшие детали анатомии»), она все же признала, что королева была «милой», а атмосфера – «превосходной»[66]. Но стоило кому-то упомянуть Эдуарда и Уоллис, как воздух тут же тяжелел. Она писала Рассел, что королева вела с Даффом Купером высокие беседы «о королевском сане и о себе», но ни словом не обмолвилась «о кризисе»[67]. А отношение своего мужа к королеве она и вовсе высмеяла, перебирая роли для Даффа: «Он у нас кто, д’Артаньян? Нет, Бекингем. Или Босуэлл? Потемкин? Штромзее? Ланселот?» – чтобы в конце вынести вердикт: «Скучно»[68].

И все же, несмотря на свое восхищение королевой, Диана на протяжении всего уик-энда продолжала скучать. Разговор за ужином она отмела как «пустую болтовню», а позже заметила Ченнону, что если Форт-Бельведер можно было сравнить с «опереттой», то Виндзорский замок – не более чем «казенное учреждение»[69]. Как разителен был этот контраст с ее же эмоциональным прощальным письмом Эдуарду в декабре прошлого года: «Мне будет ужасно недоставать вашей грации, вашей “изюминки”, вашей необычности и вашего сердечного отношения к Даффу и ко мне»[70].

И все же король умел сводить счеты. На следующей неделе, принимая в Виндзоре своего друга, писателя Осберта Ситуэлла, он завел разговор о «человеке, которого вы очень хорошо знаете, – человеке, который наговорил в свое время немало глупостей». Намекая на ее самопровозглашенный статус «крысы» – то есть сторонницы его брата, – он сообщил Ситуэллу, что речь идет не о ком ином, как о «ДК». Как заметил Ситуэлл, для членов королевской семьи инициалы – это «своего рода непроницаемый щит, позволяющий сплетничать, формально не называя имен, но при этом давая собеседнику безошибочно понять, о ком идет речь». Этот шифр поначалу сбил Ситуэлла с толку – «глупо, я не смог сразу подобрать правильные имена к инициалам», – но затем его осенило, что речь идет о «[его] старой подруге, леди Диане Купер»[71].

Но такие мгновения были лишь мимолетным отвлечением, ведь над королем, как дамоклов меч, висела грядущая коронация. Службу назначили на 5 мая 1937 года, и королева Мария с «присущей ей энергией»[72] погрузилась в планирование. Однако главным камнем преткновения на пути к утверждению короля как суверена в этот день казалось его заикание. Сама по себе церемония его не слишком страшила. Идею Рейта транслировать ее по телевидению архиепископ Лэнг с негодованием отверг как кощунство, не говоря уже о невозможности скрыть от камер нервные подергивания короля. Подлинный ужас внушала ему последующая речь по радио. Для Рейта, который блистательно организовал трансляцию отречения его брата, было делом чести – и ради монарха, и ради репутации Би-би-си – сделать из короля «хорошего оратора». Он привлек к работе логопеда Лайонела Лога и инженера по внестудийным трансляциям Би-би-си, чтобы помочь королю обрести уверенность для выступления в прямом эфире.

К счастью, и сама коронация, и трансляция прошли безупречно. Тщательно отрепетированная речь короля имела успех: в ней он объявил: «с переполненным сердцем я обращаюсь к вам сегодня вечером… никогда прежде новокоронованный король не мог говорить со всеми своими народами в их домах в день коронации», и заверил нацию: «королева и я всегда будем хранить в наших сердцах вдохновение этого дня». Журнал Time отметил его «теплый и сильный» голос. Миллионы подданных, затаив дыхание, слушали трансляцию у своих приемников. Они знали о его борьбе с заиканием, о том, каких трудов ему стоило каждое публичное слово, и всем сердцем желали ему удачи. Успешное завершение первой в истории коронационной трансляции было встречено всеобщим вздохом облегчения.

Увы, проблемы с публичными выступлениями никуда не делись. 7 мая 1937 года Ченнон стал свидетелем трогательной и неловкой сцены в Вестминстер-холле, где король обращался к премьер-министрам доминионов: он был «запинающимся, жалким, с прерывистой речью и покорной, доброй улыбкой, а все вокруг делали вид, будто он справляется блестяще, – так велико было их желание, чтобы у него все получилось». Как заключил мемуарист: «Было принято его хвалить, ибо все понимали, в каких непростых условиях он оказался»[73].

К счастью, в сам день коронации волнение короля словно испарилось, и помогла ему в этом его искренняя религиозность – черта, столь чуждая его брату. Позже он признавался Лэнгу, что «все время чувствовал, будто Кто-то Другой был рядом с ним». А лейбористу Рамсею Макдональду он сказал, что «временами во время церемонии коронации совершенно не осознавал, что происходит»[74].

И пусть не обошлось без мелких накладок[75], в основном по вине суетливых и неуклюжих епископов и прелатов, сам король оставался невозмутим. Огромную поддержку ему оказала мать: презрев протокол, запрещавший вдовствующей королеве присутствовать на коронации преемника, она пришла, чтобы быть рядом с сыном. Этот жест был исполнен глубокого символизма: он недвусмысленно давал понять, что именно это правление, а не краткое царствование Эдуарда VIII, является истинным продолжением эпохи ее покойного мужа, Георга V. И в этот день многие впервые увидели в нем настоящего короля – его осанка поражала своим величием. Даже Черчилль был растроган до слез. «Ты была права, – промолвил он, обращаясь к жене Клементине. – Теперь я вижу, что “тот, другой” не справился бы. Никто бы и не забыл о нем, если бы не “та, другая”»[76][77].

«Та, другая», в лице миссис Симпсон, на церемонии не присутствовала, да и вряд ли она появилась бы, даже получив приглашение. Отношения между братьями достигли дна месяцем ранее, когда король наотрез отказался дать какое-либо официальное признание грядущей свадьбе Эдуарда. Он писал: «Мне искренне жаль, что я не могу устроить все так, как ты того желаешь в отношении твоего брака. Поверь, я хотел бы помочь тебе всем, чем могу, но беда в том, что я не вправе рассматривать это как сугубо семейное дело, как бы мне того ни хотелось»[78].

Он тщетно взывал к благоразумию своенравного герцога, хотя заранее знал, что это безнадежно. «Несмотря на ту привязанность, что, безусловно, все еще жива к тебе лично, подавляющее большинство людей в этой стране по-прежнему решительно против брака, из-за которого король Англии отрекся от престола. Ты знаешь, что никто из нас в семье не одобрял этого. И если бы кто-то из нас сейчас, всего несколько месяцев спустя, открыто помог тебе с женитьбой, все бы сочли это попустительством всему, что случилось». Такой шаг, опасался король, «поставил бы всех нас в немыслимо сложное положение и навредил бы монархии, которая и так уже пережила тяжелейший шок». В заключение он добавил: «Ты не представляешь, как мне это ненавистно, но с твоим знанием жизни ты поймешь, что у меня просто нет другого выбора»[79].

Ответ герцога был холоден, но безупречно вежлив, и эта ледяная учтивость лишь подчеркивала пропасть, разверзшуюся между братьями менее чем за полгода после отречения. «Я верю, что тебе было противно это писать, – начинал он. – Но я никогда не пойму, как ты мог поддаться давлению нынешнего правительства и Англиканской церкви, которые с декабря ведут против меня непрекращающуюся кампанию. Ты получал мои личные заверения в верности – и как королю, и как брату, – и в письмах, и на словах; неужели это для тебя ничего не значит? И твои министры, зная о моей искренней преданности, не имели ни малейшего повода сомневаться в ней. Впрочем, если они когда-либо и сомневались, то теперь могут быть спокойны: после этого последнего оскорбления вряд ли у меня когда-нибудь возникнет желание вновь ступить на землю Великобритании». Завершил он письмо личным выпадом: «Мне больше нечего сказать, кроме того, что я всегда с сожалением буду вспоминать, как тебе не хватило мужества оказать мне ту же поддержку в начале моей новой жизни, какую я так безоговорочно оказал тебе в начале твоей»[80].

Впереди, казалось, ждали более счастливые времена. Когда 4 мая 1937 года герцог прибыл во Францию, британский посол сэр Эрик Фиппс доносил, что тот пребывает «в отличном здравии и расположении духа». И неудивительно, ведь накануне предварительное решение суда о разводе Уоллис стало окончательным. Теперь их браку ничто не мешало. Впрочем, Фиппс с тревогой добавлял: «похоже, нам следует готовиться к их довольно продолжительному пребыванию в стране, что, боюсь, может породить ряд проблем»[81]. Сказать, что это было преуменьшение, – не сказать ничего.

Однако все мысли Эдуарда были поглощены предстоящей в следующем месяце свадьбой, хотя вопрос о том, кто проведет церемонию, оставался открытым. Существовал вариант французского гражданского брака, но он казался неуместным и, что хуже, мог быть не признан на родине. Герцог, впрочем, – и, как оказалось, не без оснований – попросту отмахнулся от этой проблемы. Подобно мистеру Микоберу[82], он был уверен, что «что-нибудь да образуется», и целиком сосредоточился на главной своей одержимости: отказе семьи даровать Уоллис королевский титул.

Их воссоединение в начале мая в замке Канде, где они собирались пожениться, было под стать страницам сентиментального романа. «Дорогой, – сказала Уоллис, – я ждала так долго, что едва могу поверить, что это ты, и что я здесь»[83]. Однако их идиллию омрачила радиотрансляция коронации. Как позже признавалась Уоллис в своих мемуарах «У сердца свои доводы» (The Heart Has Its Reasons): «Я отчаянно пыталась подавить все мысли, но в моем сознании неотступно возникал, распадался и вновь складывался мысленный образ того, что могло бы быть и что должно было быть»[84].

Вскоре к ним в замок прибыл и Монктон, но, увы, без самого желанного подарка – королевского титула для Уоллис. Сам адвокат был убежден, что ей следует даровать эту честь, поскольку отказ выглядел бы откровенным оскорблением. Но он был бессилен повлиять на тех, в чьей власти было сделать ее Королевским Высочеством[85]. Опубликованные 28 мая 1937 года Патентные грамоты гласили: «герцог Виндзорский, несмотря на свой акт отречения, вправе носить и пользоваться для себя одного титулом, званием или атрибутом Его Королевского Высочества, при условии, однако, что его жена и потомки, если таковые появятся, не будут носить указанный титул или атрибут». Так Уоллис навсегда была отлучена от внутреннего круга.

И это было не решение короля. Монктон отмечал: «Будь король предоставлен сам себе, я уверен, он не пошел бы на такой шаг, ибо знал, какой эффект это произведет на его брата»[86]. Ответственность за это лежала на другом плече – на социально консервативных доминионах, Австралии и Канаде. Годом ранее именно они заблокировали идею Монктона о морганатическом, или «леворуком», браке, который позволил бы Эдуарду сохранить трон и жениться на Уоллис. Теперь же они вновь недвусмысленно выразили свое презрение к самой мысли о том, что ей может быть дарован статус, а вместе с ним и та респектабельность, которой она так жаждала.

И хотя его предупредили, что Монктон везет от брата «не очень хорошие новости», узнав о решении, Эдуард не сдержал гневного крика: «Ну и свадебный подарочек!»[87] Первым его порывом было вовсе отказаться от собственного титула, но Монктон сумел отговорить его от этого шага, который лишь оскорбил бы семью и ничего бы не изменил. Адвокат, впрочем, и сам признавал, что «было довольно жестоко – услышать накануне свадьбы, что его жена не будет разделять с ним его статус». Позже, беседуя с королем, он с тактом истинного политика заметил: «Ваше Величество, я, разумеется, понимаю естественное желание герцога, чтобы его жена была открыто признана семьей и чтобы церемонию провел… человек с подобающим саном. Но я также в полной мере понимаю причины, по которым Вы не можете пойти ему навстречу»[88].

В своем несчастье герцог винил мать. Незадолго до свадьбы он отправил ей письмо, полное упреков в холодности и формализме. Ее послания, жаловался он, читаются так, будто адресованы «молодому человеку, который временно проживает в чужой стране для изучения языка». Признав, что «определенно возмущен» поведением короля, он тут же обрушил свой гнев и на нее: «Многое из того, что до меня доходит о твоем отношении, отнюдь меня не радует… впервые в жизни я счастлив и могу честно сказать, что с надеждой смотрю в будущее». Подпись была под стать письму: «твой разочарованный сын, Дэвид»[89].

Черчилль продолжал выступать посредником, хотя и был убежден, что корона досталась «правильному» человеку. 17 мая он написал герцогу, признав, что коронация была «абсолютным успехом», а «великолепные проявления верности» народа – особенно трогательными. Затем, сменив тон на менторский, он продолжил: «За пределами вашего круга друзей много горечи – и от тех, кто враждебен лично к вам, и от тех, кто враждебен из-за своего разочарования». Свою же позицию он сформулировал предельно ясно: «Я хочу видеть, как король правит во славе, а герцог Виндзорский живет в счастье». О том, насколько несовместимы эти два желания, он тактично умолчал.

Именно тогда он впервые предположил, что отсутствие Эдуарда в Британии и в его любимом Форт-Бельведере – это вопрос не месяцев, а лет, но терпение в конечном счете принесет свои плоды. Он рассуждал о «всеобъемлющем соглашении, рассчитанном, скажем, на три года, и касающемся не только финансов, но и других вопросов… Я думаю, нужно время, прежде чем мы сможем достичь идеала, а именно: чтобы Ваше Королевское Высочество и его будущая супруга могли безмятежно жить в Англии… Похоже, это и есть та цель, к которой мы должны стремиться, и я верю, что терпение и настойчивость позволят ее достичь». В конце концов, заключил он, «все, кроме надлежащего финансового урегулирования, должно быть подчинено этой высшей цели»[90].

Эдуард, однако, был поглощен не мыслями о будущем, а подготовкой к свадьбе. Для нее были собраны лучшие атрибуты высшего света: платье для Уоллис шил кутюрье Мейн Руссо Боше, известный как «Мейнбошер», а цветочные композиции безвозмездно предоставила лондонский флорист Констанс Спрай. Для съемки герцога и герцогини пригласили Сесила Битона, фотографа, имевшего репутацию фотографа королевской семьи и аристократии. Впрочем, на саму свадьбу 3 июня его, как простого ремесленника, не позвали. В своем дневнике Битон оставил проницательные зарисовки об Уоллис: «В ней есть не только индивидуальность, но и подлинная личность – сильная натура». И даже отмечая ее ум и восхищение герцогом, он выносил вердикт: «Она полна решимости любить его, хотя я чувствую, что она в него не влюблена». Герцог же впечатлил его куда меньше («похож на мальчишку, приехавшего домой на каникулы»), и Битон подметил его «печальные, трагические глаза, контрастирующие с дерзко вздернутым носом», и «довольно грубые, обветренные и шелушащиеся руки, словно у простого механика»[91].

Пока преподобный Джардин совершал свое путешествие через Британию и Францию на «свадьбу десятилетия», Монктон заметил, что «это странная свадьба для человека, который всего полгода назад был королем Англии, императором Индии и заморских доминионов». Гостей было ничтожно мало. Никто из членов королевской семьи не приехал – им это было строжайше запрещено то ли самим королем, то ли его придворными, панически боявшимися конфуза[92]. Единственным знаком королевского внимания стала сухая телеграмма: «Мы с большой нежностью думаем о тебе в день твоей свадьбы и шлем тебе все наилучшие пожелания для твоего будущего счастья», – с подписью: «С большой любовью, Элизабет и Берти».

Монктон, однако, приехал, невзирая на запрет. Он рассудил, что поскольку за свою работу генеральным прокурором герцогства Корнуолл он получал из королевской казны лишь номинальную плату, ее потеря не станет для него большой бедой. В конечном счете король предпочел закрыть глаза на его неповиновение. И все же эта преданность бывшему монарху заметно выделяла его на общем фоне. Из всей Англии приехало лишь семеро гостей, среди которых были Рэндольф Черчилль, Фрути Меткалф с женой, леди «Бабой» Александрой, и Аллен. Журналистов же было куда больше, чем приглашенных[93]. Неудивительно, что «Баба» описала происходящее как «грустную маленькую службу».

Джардин не произвел на Монктона большого впечатления. Тот описал его как «довольно мятежного священника», хотя и признавал, что «он казался человеком простым, искренне желавшим служить и помочь герцогу». Однако Монктон сетовал на «явную слабость Джардина к саморекламе»[94]. Впрочем, это была еще мягкая оценка в сравнении с вердиктом Космо Лэнга, который заклеймил его «искателем славы» и сокрушался: «[Как мог Эдуард] до такой степени утратить достоинство, чтобы просить человека подобного сорта обвенчать его?»

Если верить Воинствующему пастору, его прибытие в замок Канде за день до свадьбы было встречено с ликованием. Друг Уоллис, Герман Роджерс, якобы сказал: «Слава Богу, вы приехали. Теперь мне будет что сказать прессе». Священник понял: пробил его час. «У Бога всегда наготове человек, чтобы закрыть брешь, – размышлял он. – Это может быть Моисей, Даниил, Уэсли[95]… или, не смейтесь, простой Джардин»[96]. После этого «рассудительного шотландца» представили герцогу, который, будучи в одних шортах, заявил: «Простите мой слог, Джардин, но вы единственный, у кого хватило смелости пойти на это ради меня»[97].

Жених, «счастливый, как школьник», послал за своей невестой, и Джардин был покорен. Он расточал ей похвалы, превознося ее «королевскую осанку и красоту» и, как «знаток физиогномики», уверял, что узрел в ней «мужество, силу твердо следовать избранному курсу и способность отказаться от всего, что мешает духовному росту… в ее взгляде таилась проницательность, а в макушке – благоговение перед Творцом»[98]. Характеристика, данная Уоллис человеку, который ее венчал, была куда более сдержанной. Она назвала его «типичным деревенским пастором по внешности и манерам» и добавила: «Я сочла, что с его стороны было смело бросить вызов своему епископу, чтобы обвенчать нас, и мы с Дэвидом с благодарностью приняли его как человека Божьего»[99].

После ужина в отеле L’Univers в Туре в компании «очень счастливой группы людей», где герцог, по наблюдениям пастора, был «весьма сдержан в выпивке»[100], Уоллис преподнесла Джардину в дар золотые запонки с их общим с Эдуардом гербом. Викарий готовился к великому дню, «рыдая, как дитя», особенно после того, как он с гордостью отверг 700 фунтов, предложенные репортером за эксклюзивный рассказ о событиях. («Признаться, соблазн был велик, но я устоял»)[101]. К этому моменту он, кажется, окончательно уверовал в то, что именно он, как посланник Божий, является центральной фигурой всего действа. Он даже процитировал газету, писавшую: «Спокоен и уверен был человек, укравший все заголовки». В своих мемуарах он во всех красках расписал церемонию («тишина и атмосфера духовной силы осеняли всю службу») и патетически назвал это событие «достойным зенитом жизни, отдаваемой бескорыстно людям, которых [герцог] так любит»[102].

Но даже в миг бракосочетания обиды, нанесенные Уоллис, не были ни забыты, ни прощены. Когда герцогиня попросила Джардина подписать ее молитвенник, Эдуард велел ему начертать «Ее Королевское Высочество» – дерзкий жест неповиновения, в котором викарий с радостью принял участие. Позже он писал: «Я не в силах понять, как честная, богобоязненная нация, которая верит в справедливость и так много говорит о «честной игре», может отказывать герцогине в ее законном титуле»[103]. Церемония подошла к концу. Ему вручили кусок свадебного торта и проводили. («Эта картина навсегда останется со мной – улыбающееся лицо, взмах руки и голос, кричащий: “Прощайте, Джардин!”»)[104].

Эдуард и Уоллис были благодарны за усилия Воинствующего пастора. Вскоре после свадьбы герцог отправил ему письмо: «Мы с герцогиней от всего сердца благодарим Вас за Ваш благородный поступок – за то, что Вы предложили приехать во Францию и обвенчать нас». Похвалив, не без легкого снисхождения, «прекрасную маленькую службу» и выразив надежду, что Джардина «не слишком осаждает пресса», Эдуард предложил в дар алтарный крест для его церкви. Завершил он письмо вежливой фразой о том, что «с нетерпением ждет новой встречи с Вами когда-нибудь»[105].

Но новой встрече не суждено было состояться. Вернувшись в Англию, чтобы провести очередную свадьбу в Дарлингтоне, Джардин обнаружил, что обрел дурную славу. Епископ Даремский, которого он едко прозвал «церковным флюгером, переменчивым, как ветер»[106], не простил того, что его запрет на проведение церемонии был проигнорирован. Разгневанный прелат позаботился о том, чтобы на карьере священника был поставлен крест. Вскоре Джардин понял, что его новый статус «Бунтаря № 1», как восторженно назвал его один из поклонников, обернулся полным остракизмом со стороны духовенства и массовой отставкой членов его приходского совета в знак протеста. Не найдя себе пристанища в Британии, он отправился в Америку, но и там столкнулся с теми же проблемами. Свое положение он лишь усугубил, когда публично заклеймил архиепископа Кентерберийского «церковным хамом», а Англиканскую церковь – «прогнившей насквозь».

Попытки монетизировать свой новый статус «викария герцога» на лекциях и церемониях с треском провалились, и тогда он пустился во все тяжкие, уподобившись Гарольду Дэвидсону, печально известному «пастырю проституток», который, будучи лишенным сана, дошел до проповедей из львиной клетки[107]. Среди прочих сомнительных авантюр Джардина было участие в так и не снятом голливудском фильме с говорящим названием «Непристойность» (Indecency) и судейство в серии конкурсов красоты «Мисс Духовность Америки». Впрочем, и эта затея лопнула, когда выяснилось, что «Мисс Духовность Нью-Йорка» практиковала любовь на троих с двумя мужчинами.

Когда Джардин влачил жалкое существование в Мексике, давно лишившись американской визы, один из репортеров спросил герцога Виндзорского в Палм-Бич, не желает ли он помочь человеку, который его обвенчал. Ответ Эдуарда был исполнен холодного безразличия. «Я давно не получал от него вестей, – бросил он. – И не представляю, чем мог бы ему помочь».

Но это была ложь. 5 июля 1939 года Аллен предложил Эдуарду выплатить Джардину тысячу долларов в обмен на его будущее молчание и отказ именовать себя «викарием герцога». Адвокат подчеркнул, что «преимущество такого шага доброй воли в том, что он даст вам исчерпывающий ответ на любую возможную критику в ваш адрес в будущем»[108]. Но, что неудивительно, никакой помощи так и не последовало. Священнику не оставалось ничего иного, как продолжать свои несанкционированные попытки заработать на жизнь.

Джардин скончался в нищете и забвении в 1950 году – не более чем случайная жертва на пути герцога. Свадебный торт давно был съеден, а драгоценные запонки – утеряны или заложены в ломбард. И все же, по иронии судьбы, именно он, а не кто-то другой, привлек к себе львиную долю внимания на той свадьбе, невольно оттенив другую, куда более важную фигуру: хозяина замка, Шарля Бедо. Он и его жена Ферн проявили себя щедрыми хозяевами, устроив герцогу и герцогине поистине королевскую свадьбу.

Не пройдет и семи лет, как Бедо окажется в руках ФБР по обвинению в государственной измене и пособничестве врагу. Но прежде Эдуарду предстояло оплатить метафорический счет за свою свадьбу. Именно махинации Бедо и приведут герцога и герцогиню Виндзорских в общество не кого иного, как сам Адольф Гитлер.

Предыдущая главаГлава 6 из 26Следующая глава