Сэр Гарри Оукс – по крайней мере, после того как Веннер-Грен был низвергнут во тьму внешнюю[819] – был центральной фигурой в Нассау в июле 1943 года. Он прибыл на остров в 1935-м и сделал его своей резиденцией – из налоговых соображений. Своим несметным богатством он был обязан открытию в Канаде золотого прииска «Лейк-Шор-Майн» (Lake Shore Mine), который некоторое время считался самым производительным в Западном полушарии. Сказать, что он был «богат как Крез», – значит не сказать ничего. Его личное состояние было таково, что он превосходил богатством многие государства.
При иных обстоятельствах на него, возможно, и смотрели бы с подозрением, но, учитывая его статус британского подданного и щедрого филантропа, он считался куда более полезной фигурой, чем его шведский сосед. В 1939 году Георг VI даже пожаловал ему рыцарский титул за благотворительные заслуги перед Британией, Канадой и Багамами, и он был видным членом Палаты собрания Нассау. Никакого нацистского шлейфа за ним не тянулось. Как говорил его друг Эрик Халлинан: «Он был невысоким, энергичным, суровым человеком, и счастливее всего чувствовал себя за рулем бульдозера. Его внешность и манеры, хоть и грубоватые, не были вульгарны; ему было присуще природное достоинство. Деньги его не испортили; по сути, он остался тем же простым, целеустремленным человеком, что некогда бродил по миру в поисках золота, а найдя его, раздал большую часть своего богатства»[820].
Его отношения с герцогом и герцогиней Виндзорскими были теплыми. В октябре 1940 года он предложил им временное пристанище, пока Дом правительства перестраивали под их взыскательные вкусы, и они с облегчением приняли его приглашение пожить в «хижине у моря» на территории его поместья в Нью-Провиденс. Его жена, Юнис, стала близкой подругой Уоллис, которая была благодарна за возможность побыть в компании близкого по духу и цивилизованного человека. А герцог, всегда тяготевший к обществу богатых, находил в этом самопровозглашенном «неотесанном алмазе»-миллионере приятного и непринужденного собеседника.
Оукс был полезной фигурой для герцога и в административных, и в светских делах. Он скупил большую часть Сан-Сальвадора, острова в 200 милях от Нассау, и предложил передать его земли жителям для ведения сельского хозяйства. Это был дальновидный проект, который губернатор с восторгом одобрил. Он полностью соответствовал собственному видению того, как его подданным следует давать орудия для управления своей судьбой. И было отрадно, что движущей силой такого начинания стал Оукс – человек простого, ничем не примечательного происхождения, который добился сказочного богатства своими силами.
Поэтому убийство Гарри Оукса 8 июля 1943 года стало не просто трагедией, а настоящей катастрофой. Вдобавок к губернаторским обязанностям на герцога теперь свалилось неожиданное и нежеланное бремя: вершить правосудие.
Впрочем, незадолго до того, как дела приняли столь драматический оборот, Эдуарду предложили другую должность. В мае 1943 года он встречался с Черчиллем во время визита премьер-министра в Вашингтон и даже присутствовал при его обращении к Конгрессу. Одно его присутствие затмило собой все, к немалому раздражению премьер-министра. И пусть Черчилль громогласно заявлял, говоря о войне с Японией[821]: «мы будем вести эту войну плечом к плечу с вами… пока есть дыхание в наших телах и кровь в наших жилах», все внимание было приковано к герцогу Виндзорскому, наблюдавшему за этим из первого ряда. Неудивительно, что его без тени иронии называли «лучшей рекламой Британии в Америке»[822], а грехи 1937 года, казалось, были давно забыты. Галифакс отмечал, что «герцогу и герцогине устроили почти такой же восторженный прием, как и [Черчиллю], когда они вошли в ложу, чтобы занять свои места и послушать речь»[823].
Вопрос о будущей роли Эдуарда неминуемо всплывал в их беседах. Никто не критиковал его губернаторство на Багамах, но его достижения, какими бы они ни были, меркли на фоне того, что происходило в остальном мире. Он мог бы искоренить безработицу на островах, добиться невиданного экономического роста, взрастить нового Шекспира – и этого бы никто не заметил. Поэтому ему предложили новый пост, который, казалось, больше соответствовал его талантам: губернаторство на Бермудах.
Письмо, в котором Черчилль предлагал ему эту должность, вряд ли можно было назвать заманчивым. Он упоминал, что «Бермуды, разумеется, являются ключевым узлом в отношениях между Великобританией и Соединенными Штатами из-за важности их военно-морских и воздушных баз», и, пытаясь угодить и Эдуарду, и Уоллис, подчеркивал: «это всего лишь несколько часов лета от Вашингтона, а климат круглый год несравненно лучше, чем в Нассау». И все же в письме не было приведено ни единой причины, почему именно Эдуард так хорошо подходит для этой работы. Черчилль лишь туманно намекал: «Ваше Королевское Высочество имели бы возможность развивать американские контакты, что в настоящее время сослужило бы нам важную службу»[824].
Но это предложение его не заинтересовало. Герцог от должности отказался и заметил Аллену: «Уинстон, похоже, не понял моего намека на переезд»[825]. Уоллис его поддержала. «Я убеждена, герцог поступил совершенно правильно, отказавшись», – писала она тете. И добавляла: «Не вижу особого смысла в прыжках с острова на остров. Я – за один большой прыжок, на материк»[826]. Становилось очевидно, что их всегда будут считать людьми второго сорта, лишенными собственной воли. Как с горечью сетовала герцогиня в своих мемуарах: «Теперь не оставалось никаких сомнений, что семья Дэвида полна решимости держать его в ссылке на самых дальних рубежах Империи»[827].
Единственное, что оставалось Эдуарду – не столько в надежде чего-то добиться, сколько от бессильной ярости, – это вновь написать брату и обрушить на него очередную порцию упреков. Краткое примирение после гибели герцога Кентского в прошлом году было забыто, все вернулось на круги своя, и письмо герцога Виндзорского бы настолько же ядовито, насколько фамильярно в своей манере.
Он начинает так: «[я пишу] в попытке привести вас в чувство в отношении вашей позиции ко мне и моей жене», выставляет себя невинным страдальцем («Я принял более чем достаточно ударов и оскорблений от ваших рук… несмотря на вашу враждебность, я сносил эти умышленные оскорбления в молчании, полагая, что они были необходимой частью политики по вашему утверждению на троне») и даже прибегает к завуалированной угрозе, намекая, на что он будет способен в будущем, если его желания не уважат. «Весь мир знает, что мы не разговариваем, и это неудивительно, учитывая то впечатление, что вы создали через МИД и в целом: будто бы моя жена и я заслуживаем иного официального обращения, нежели другие члены королевской семьи». И в заключение: «Должен откровенно признаться: я чрезвычайно обижен»[828]. Любой, кто получил бы такое письмо, должно быть, задался бы вопросом, стоило ли вообще записывать столь очевидную банальность.
И все же, чуть более чем через месяц, Эдуард вынужден был переключить свое внимание на совсем другое дело. Как бессердечно пошутила Уоллис подруге после убийства Оукса: «Что ни говори, а в Нассау не соскучишься»[829].
Когда при весьма странных обстоятельствах[830] было обнаружено тело, первый вопрос, который у всех возник, касался мотива. Оукс был сказочно богат, но, в отличие от многих других плутократов, он искренне стремился улучшить жизнь багамцев, насколько это было в его силах. Разумеется, за свою деловую карьеру он нажил немало врагов, не в последнюю очередь тех, кто просто завидовал его успеху, но его филантропия была неподдельной и последовательной. Его жена после его смерти заметила, что он оставил в наследство не более четырех миллионов фунтов – сумма огромная, но лишь малая толика тех богатств, что некогда принес ему «Лейк-Шор-Майн»[831].
Была некоторая семейная драма в виде его 18-летней дочери Нэнси, сбежавшей в прошлом году с 32-летним графом Альфредом де Мариньи; они поженились на следующий день после того, как ей исполнилось 18, и это был третий такой союз для де Мариньи. Но ничто не указывало на то, чтобы кто-то из близких желал Оуксу зла, тем более такой жестокой и мучительной смерти.
Когда на следующее утро герцогу сообщили о смерти его друга, его первой реакцией было ввести полную информационную блокаду, пока не прояснятся детали. Но Этьена Дюпюша, редактора и издателя The Nassau Daily Tribune, заставить замолчать было не так просто, как британскую прессу в 1936 году, и потому в считаные мгновения новость облетела весь мир. Тем временем герцог обратился за советом к доктору Х. А. Квакенбушу, самому известному врачу на острове и человеку с едким чувством юмора. На вопрос губернатора, что происходит, Квакенбуш мрачно ответил: «Санта-Клаус мертв».
Эдуард попросил разъяснений, и Квакенбуш высказал – что в данных обстоятельствах казалось почти невероятным – предположение, будто Оукс мог покончить с собой, а тело было обезображено, чтобы инсценировать убийство. Вскрытие позже покажет, что удары над ухом не могли быть нанесены самому себе, и тем самым опровергнет теорию Квакенбуша. Но в тот момент паникующий и растерянный губернатор отчаянно нуждался в помощи, и притом немедленно.
Отбросив всякую надежду найти в Нассау достаточно компетентных полицейских, способных справиться с расследованием такой сложности, Эдуард позвонил в полицию Майами и запросил помощи капитана У. Э. Мелчена, начальника отдела по расследованию убийств. Герцог и Уоллис встречались с Мелченом во время своих прошлых визитов и считали его человеком дела. Теперь его срочно вызвали на Багамы для расследования того, что пока официально именовалось либо «смертью при странных обстоятельствах», либо «предполагаемым самоубийством». Отпуская Квакенбушена, Эдуард бросил мрачную фразу: «Ради леди Оукс, надеюсь, это окажется убийством. Ради колонии – самоубийством»[832].
Поиски истины начались. И даже когда губернатор докладывал в Лондон об убийстве Оукса («С глубоким прискорбием сообщаю, что сэр Гарри Оукс погиб насильственной смертью при обстоятельствах, которые еще предстоит выяснить»), он не мог забыть едкого замечания Квакенбушена о том, что «в Нассау тела долго не хранятся». По правилам, следовало бы вызвать детективов из Скотленд-Ярда, но даже если бы их отправили немедленно, они прибыли бы не раньше чем через сутки, оставив Нассау во власти тревоги и домыслов. Было жизненно важно начать расследование без промедления, чтобы либо доказать, что смерть Оукса – это тщательно инсценированное самоубийство, либо найти его убийцу.
Мелчен и его помощник, капитан Джеймс Баркер, начали работать в тандеме с местным комиссаром полиции, полковником Р. А. Эрскин-Линдопом, который больше всего на свете хотел поскорее закрыть это дело, чтобы скандальное расследование не помешало его запланированному переводу на новую должность в Тринидаде. Все трое согласились с герцогом: убийцу нужно найти как можно быстрее, пока новые скандальные заголовки не посеяли на острове панику. И вскоре Баркер представил, казалось бы, неопровержимые доказательства: отпечатки пальцев зятя Оукса, де Мариньи, на месте преступления. Эрскин-Линдоп с облегчением арестовал его и предъявил обвинение. На острове действовала смертная казнь, и плейбою, в случае обвинительного приговора, грозила виселица.
И все же в той скорости и легкости, с которой был найден «преступник», было что-то странное. Хотя де Мариньи и не пользовался на Багамах популярностью, казалось чрезмерным так легко повесить убийство на распутного ловеласа, тем более что его ссора с Оуксом была делом давно минувших дней. Один из чиновников Кабинета, которому герцог доложил об аресте и о «бесценной услуге», оказанной Мелченом и Баркером, заметил: «Губернатор из кожи вон лезет, чтобы объяснить свой довольно необычный шаг – вызов людей со стороны, что, признаться, мне не очень-то по душе. Но, учитывая обстоятельства, я не стану оспаривать его решение»[833].
Суд над де Мариньи был созван в лихорадочной спешке. Предварительные слушания начались уже в июле, а сам процесс был назначен на октябрь. Обвинение должен был возглавить друг Оукса, Халлинан, и все ожидали обвинительного приговора. 22 июля Эдуард отправился в Майами, чтобы дать пресс-конференцию, надеясь развеять слухи о закулисных играх. Он назвал убийство «огромным потрясением для всех», а смерть Оукса – «большой потерей для колонии… [как] в материальном плане, [так и] потому, что он был очень популярен»[834]. Но губернатор не собирался играть роль судьи, присяжных и палача в одном лице. Теперь он ожидал, что правосудие пойдет своим чередом. Уоллис же писала тете: «Мы стараемся держаться как можно дальше от этого ужасного дела… Боюсь, под всем этим скрывается много грязи… интересно, как далеко все зайдет… не думаю, что найдется прачечная, способная отстирать все грязное белье Нассау»[835].
Роль Эдуарда в деле Оукса была сильно преувеличена теми, кто жаждал свалить на него вину за любые провалы следствия. Он хотел справедливости для своего друга, и по-человечески, и как официальное лицо, но обвинения в том, будто он сговорился с Мелченом, Баркером и другими, чтобы заранее осудить де Мариньи и подтолкнуть суд к нужному выводу, не подтверждаются никакими фактами.
Подозреваемого он, без сомнения, ненавидел. В августовском письме к Оливеру Стэнли, министру по делам колоний, он назвал де Мариньи «презренным типом… [у него] с юности гнуснейшая репутация, и моральная, и финансовая; [он] хитростью пробился на деньгах своей бывшей жены в лидеры весьма влиятельной, распутной и развращенной компании молодого поколения»[836]. Однако он тут же отмечал, что «независимо от того, виновен де Мариньи или нет, местное общество раскололось на два лагеря».
Старшее поколение и чернокожее население были уверены в его виновности, но та «неприятная компания», в которой вращался де Мариньи, жаждала его оправдания. Губернатор опасался гражданских беспорядков при любом исходе, комментируя: «Если у цветного населения появится малейший повод заподозрить присяжных в предвзятости, последствия могут быть самыми серьезными»[837]. Подобно Пилату, он умыл руки и запланировал свое с Уоллис отсутствие в Нассау на время октябрьского суда. Он называл все это дело «омерзительным донельзя» и откровенно признавался: «Буду рад, когда суд закончится и все это останется позади».
Вряд ли он был этому рад. Когда 18 октября в Нассау начался так называемый процесс века, поначалу все складывалось не в пользу де Мариньи, против которого свидетельствовали косвенные улики: его дурной нрав и отвратительные отношения с Оуксом. Особый ужас в зале суда вызвал тот факт, что он, как оказалось, часто угрожал «размозжить» Оуксу голову – что, учитывая обстоятельства, при которых нашли тело тестя, звучало особенно зловеще. И все же уже через неделю после начала суда стало ясно, что Баркер и Мелчен гнули собственную (или губернаторскую?) линию в ущерб правосудию. Единственная реальная улика обвинения – отпечаток пальца, якобы найденный на китайской ширме в спальне Оукса, – как выяснилось к ужасу обвинителей, был снят совсем в другом месте дома. Таким образом, алиби де Мариньи было восстановлено, а все дело обвинения – безвозвратно разрушено.
Когда защита разнесла в пух и прах дело обвинения, назвав его «смесью неуместных заявлений и откровенной лжи со стороны полицейских, чей долг – защищать общество», оправдание де Мариньи стало лишь вопросом времени. Оно и последовало после двухчасового совещания присяжных. Даже судья назвал показания Баркера «невероятными» и воскликнул: «от эксперта ожидаешь большей осмотрительности». И все же присяжные добавили к своему вердикту неожиданный довесок: рекомендацию немедленно депортировать де Мариньи с Багамских островов.
Герцог упоминал Галифаксу, что убежден в виновности подсудимого, но сомневается, что ему вынесут обвинительный приговор, из чего становится ясно, что места для де Мариньи на Багамах больше нет. Эдуард приложил огромные, поистине беспрецедентные усилия, чтобы исполнить рекомендацию присяжных и депортировать его, заявляя, что неспособность сделать это «станет прискорбным свидетельством бессилия местных властей и нанесет серьезнейший урон репутации колонии во всем мире»[838]. В итоге оправданный, но изгнанный, де Мариньи добровольно уехал на Кубу, где возобновил свою вакхическую жизнь, которая оборвалась лишь в 1998 году, когда он был женат уже на четвертой по счету супруге[839].
Убийство Оукса так и осталось нераскрытым. Оно по сей день не дает покоя исследователям и любителям загадок, а на полках книжных магазинов регулярно появляются тру-крайм бестселлеры с такими названиями, как «Убитый Мидас» (Murdered Midas) и «Змей в Эдеме» (A Serpent in Eden)[840]. Но кто бы ни был виновен, репутации герцога это не помогло. Как заметил его биограф Филип Зиглер, обычно снисходительный к своему герою, «герцог выставил себя дураком… но были и те, кто предполагал – и до сих пор предполагает, – что он совершил нечто куда худшее». Эти предположения включали и версию о сговоре Эдуарда и Оукса с мафией, и о том, что убийство было бандитской разборкой, и что перепуганный губернатор пытался добиться осуждения невинного, чтобы не стать жертвой самому. Но все эти теории – чистой воды фантазия. Легче всего согласиться с вердиктом Зиглера, что Эдуарда «можно по справедливости обвинить в поспешности, недальновидности и в том, что он позволил своей личной неприязни к де Мариньи подорвать ту абсолютную беспристрастность, которую он был обязан сохранять»[841]. В очередной раз он оказался не на высоте, и мелочность и ничтожность его натуры вновь одержали верх.
Конец 1943 года стал для губернатора мрачным временем растущей изоляции. Ему пришлось подписать приказ о внесении Веннер-Грена в черный список, что означало передачу его багамских активов американскому правительству, а затем – провести пресс-конференцию, на которой он был вынужден скрепя сердце одобрить эти действия. Не принесло ему радости и пребывание в Соединенных Штатах. Галифакс жаловался Стэнли на «слишком долгое» пребывание Виндзоров в Америке, замечая: «Не уверен, что ему полезно и дальше посещать эту страну». Ссылаясь на свои «определенные опасения» по поводу герцога и герцогини («Его манеры всегда безупречны, но до меня доходили слухи, что ее – не всегда»), он подтвердил свою убежденность в том, что губернатор метит на его посольский пост. «У меня нет ни малейших сомнений, что они оба вынашивают планы со временем занять это посольство».
И хотя он тут же оговорился: «Лично я не думаю, что это была бы блестящая идея», – Галифакс допускал, что «такое назначение и впрямь могло бы оказаться весьма хорошо принято американцами». И в этом он видел опасность, особенно с учетом того, что «в некоторых кругах американцы чуть ли не рассматривают нынешнего короля и королеву как временных регентов при несправедливо обиженном законном правителе». Он осознавал, как трудно будет противостоять любому организованному проэдуардовскому движению. «Эта страна такова, какова она есть: знакомство с ним и с ней, скорее всего, породит симпатию, а от симпатии до мысли, что с ним обошлись несправедливо, а значит, и до некоторого негодования в адрес тех, кто с ним так обошелся, – один шаг».
Поэтому Галифакс и спрашивал Стэнли, нельзя ли вновь перевести герцога и герцогиню куда-нибудь подальше. «Мораль сей басни, на мой взгляд… такова: нужно заставить премьер-министра перевести его с Багам или из любого другого места, находящегося в пределах легкой досягаемости от этой страны. Вы знаете все трудности этого лучше меня, и я могу себе представить, что они огромны. Я могу судить лишь со своей колокольни и пишу Вам так откровенно, надеясь, что не преувеличиваю своих опасений, но инстинкт подсказывает мне, что Вам следует об этом знать»[842].
Стэнли, однако, возражал, опасаясь, что такое назначение может обернуться политической катастрофой. «Проблема в том, что в любой крупной колонии – а он, разумеется, не согласится ни на какую, кроме самой крупной, – губернатору придется ввязываться в политическую борьбу, зачастую чрезвычайно ожесточенную и грязную. Я не думаю, во-первых, что брату короля подобает быть втянутым в подобные распри, а во-вторых, сомневаюсь, что человек с его подготовкой сможет выдержать все перипетии беспощадной политической войны»[843]. Эта неловкая ситуация, как признал Галифакс, была неразрешимой. «Будь я на Вашем месте, я бы чувствовал то же самое, – отвечал он Стэнли, – но, находясь здесь, я, естественно, взываю о помощи, даже понимая, что оказать мне ее почти невозможно!»[844] Герцог и герцогиня должны были оставаться там, куда их сослали. Но их неудобства меркли в сравнении с участью, постигшей их старого друга.
Шарль Бедо, промышленник-миллионер, некогда принимавший Эдуарда и Уоллис на их свадьбе в 1937 году, с начала года находился под американским арестом в Алжире в ожидании экстрадиции в Соединенные Штаты. Время от времени высказывались предположения, будто он невиновен в предъявленных ему обвинениях и пал жертвой антифранцузских настроений. Увы, недавно рассекреченные файлы МИ-5 подтвердили, что связи и контакты Бедо с нацистским режимом были вполне реальны, а умение герцога Виндзорского окружать себя сомнительными личностями оставалось неизменным.
Когда в 1940 году офицер немецкой военно-морской разведки Эрих Пфайффер встретился с Бедо в Париже, чтобы обсудить, чем промышленник мог бы быть полезен рейху, он описал его как «человека значительного, но до крайности эксцентричного, который видит идеи в своей голове уже воплощенными в жизнь»[845]. Годом ранее Бедо уже встречался с Риббентропом в Германии, но та встреча прошла не слишком гладко. Один из соратников Риббентропа был вынужден в сердцах спросить: «Господин Бедо, так вы инженер, экономист или просто дурак?»
Пфайффер, однако, был впечатлен куда больше. Они обсуждали способы разработки иранских нефтяных месторождений, и Бедо попросил немецкое гражданство в обмен на содействие, мотивируя это тем, что не желает быть повешенным как шпион. Пфайффер отмечал, что «он питал большие надежды на чин генерала немецкой армии и намеревался десантироваться в Иран в полном генеральском облачении, вплоть до брюк с широкими красными лампасами»[846].
Пфайффер, подобно Эдуарду, был покорен дерзостью и размахом видения Бедо. «В нем видишь подлинного идеалиста, почти мирового реформатора и утописта, который, впрочем, прекрасно умел сочетать свой идеализм со способностью продвигать собственные интересы». И хотя Бедо был одержим идеей «Единой Европы» – этакого Евросоюза avant la lettre[847], – он был также и почитателем Гитлера. Пфайффер писал, что «социальные реформы Гитлера особенно его впечатляли, поскольку он и сам считал себя одним из великих социальных деятелей». Он даже почтил своим присутствием «довольно унылую маленькую вечеринку» в замке Канде, где Бедо было даровано немецкое гражданство.
Желанного генеральского чина Бедо так и не получил; вместо этого ему пожаловали должность зондерфюрера[848]. Укрепившись в немецкой администрации, он начал фонтанировать безумными идеями, как бы помочь своим новым друзьям. Среди них была и отправка его племянницы, Бетти Хэлси, на шпионскую миссию в Америку на подводной лодке. План был таков: ее высаживают где-то у Лонг-Айленда в одном купальнике, а она связывается с секретарем Бедо, миссис Уэйт, и заявляет, будто ее одежду унесло приливом. И хотя немцы отговорили его от этой затеи, Пфайффер считал, что «в своей основе его экономические планы были весьма здравыми» и что его следует держать при себе, пусть даже его «неуравновешенный темперамент» и периодические угрозы пожаловаться самому Гитлеру и приходилось улаживать с величайшим тактом.
В итоге в конце 1941 года Бедо решил отправиться в Алжир, чтобы оценить перспективы строительства трубопровода от Западной Африки до Средиземноморья – разумеется, на благо своих новых союзников. Немцы были только рады избавиться от его назойливого присутствия. «Все вздохнули с облегчением при мысли, что наконец-то сплавили нашего Шарля», – отмечал Пфайффер после прощального ужина, на котором «Бедо произнес длинную и пламенную речь, на которую никто не обратил ни малейшего внимания»[849]. И столь же предсказуемо проигнорировали его, когда в начале ноября он прибыл в Алжир.
Пребывание в Алжире не принесло Бедо особых плодов, и в 1942 году он отправился во Францию, где 25 сентября был арестован правительством Виши (что, по его словам, его «глубоко возмутило») и отправлен в лагерь для интернированных, откуда, впрочем, уже 2 октября был освобожден под опеку немцев. Затем он вернулся в Алжир, но 5 декабря его арестовали вновь, на сей раз – Бригада надзора за французской территорией, а 24 января 1943 года его передали американцам. В его досье ФБР отмечалось: «[Бедо], по-видимому, ничуть не возмущен своим заключением и философски к нему относится, объясняя, что “такое случается на войне”». Какая пропасть между этим и роскошью замка Канде!
Во время допроса Бедо утверждал, что он был не просто в курсе текущих событий, но и обладал способностью предвидеть их задолго до их начала. На вопрос, знал ли он о нападении союзников на Северную Африку, он ответил: «Думаю, у меня было больше предварительной информации, чем у господина Черчилля или господина Идена». Он заявил, что знал о планах 30 сентября 1941 года, что противоречило заявлению Черчилля в Палате общин о том, что решение о нападении на Северную Африку было принято после Перл-Харбора в декабре того же года. И все же он отрицал, что был нацистом, вместо этого утверждая, что его мотивацией для работы с немцами был просто прагматизм успешного бизнесмена, который хотел использовать опасную ситуацию для экономической выгоды. Неэтично, признаться, но вовсе не незаконно. Он уверял, что строительство трубопровода через Сахару станет в высшей степени полезным начинанием, и заявлял, что «был очень заинтересован в том, чтобы сделать что-то конструктивное во время войны»[850]. Он рисовал себя в образе благородного гуманиста, который лишь пошел на сотрудничество с правящей политической силой ради достижения своих высоких целей.
Но следователей это не убедило. Улики против него – письма и документы – были компрометирующими: одна хуже другой. В лучшем случае он выглядел аморальным дельцом, наживавшимся на росте нацистского режима, в худшем – военным преступником. И все же он не забывал своих именитых друзей. Была обнаружена телеграмма, адресованная «ЕКВ герцогу и герцогине Виндзорским, Бирма, Багамы». В ней говорилось: «Шлем вам наши самые теплые пожелания и нашу любовь. Разлука мучительна и со временем лишь усугубляется». И подпись, подчеркнуто неформальная: «Шарль, Дом итальянцев, Алжир». Это шло вразрез с заявлением самого Бедо в апреле 1941 года, будто, хотя немецкие власти и просили его выведать у герцога Виндзорского, не согласится ли тот стать королем Англии в случае победы Германии, он отказался, поскольку больше не состоял в близких отношениях с Эдуардом.
Правда это была или нет, но в мае 1941 года в руки МИ-5 попало письмо, бросавшее тень подозрения на продолжавшиеся отношения между Бедо и Виндзорами. Оно было отправлено мадам Бедо герцогине Виндзорской и гласило с загадочной недосказанностью: «Вы помните тот разговор, что был у Шарля с… в библиотеке в… весной 37-го? Мы ведь продолжили эту тему в тот же вечер в… и много раз после этого в нашем… возвращались к ней? Так вот, этот вопрос сегодня очень важен для определенных держав. Нас всерьез спросили о такой возможности, и мы, по-прежнему веря, что и вы, и… все того же мнения, можем дать абсолютную гарантию, что это не только возможно, но на это можно рассчитывать. Мы правы? Я знаю, вы понимаете. Полагаю, это было самое важное, о чем мы когда-либо говорили. Постарайтесь передать мне ответ сюда»[851].
Не нужно было обладать богатым воображением, чтобы догадаться, что это было за «самое важное, о чем [они] когда-либо говорили», особенно с учетом отсылки к «определенным державам». И все же туманность изложения мадам Бедо не позволяла прямо обвинить Эдуарда и Уоллис в государственной измене. Как заметил по этому поводу Александр Кадоган: «Этот абзац, безусловно, допускает самые мрачные толкования. Но добиться обвинительного приговора на его основании было бы трудно»[852].
К несчастью для Бедо, у него самого такого пути к отступлению не было, и по мере продолжения допросов его самоуверенность начала давать трещину. Он все еще хвастался тем, что «контролирует многих людей во многих странах и имеет к ним доступ… включая даже фюрера», но теперь предлагал поделиться этой информацией с Америкой – при условии, что его жене, ее сестре и племяннице позволят спокойно остаться во Франции. Но если он и ждал благодарности за свое потенциальное сотрудничество, его ждало разочарование.
Разведка ФБР еще 20 октября 1941 года констатировала, что «Бедо определенно прогермански настроен и сотрудничает с немцами… [он], как говорят, наносит делу союзников во Франции больше вреда, чем любой другой американец». И теперь, когда он оказался в руках американцев, из него собирались выжать информацию до последней капли. Один из следователей в феврале 1943 года заключил: «Сам Бедо находится под серьезным подозрением в шпионаже в пользу врага, и любой прямой или косвенный контакт любой из его компаний с ним следует считать крайне опасным».
Спустя год допросов ФБР решило, что улик более чем достаточно для обвинения в тягчайших преступлениях: сговоре с врагом и государственной измене. Его этапировали в Майами, и в День святого Валентина ему было зачитано обвинительное заключение. Бедо отреагировал на это приемом смертельной дозы снотворного. Он умирал три дня. В ФБР, раздосадованные тем, что главная добыча ушла из рук, сухо констатировали в отчете: «Бедо, несомненно, занимался шпионажем в пользу Германии и, по всей видимости, совершил самоубийство, чтобы избежать преследования за свою деятельность»[853].
Его дружба с герцогом и герцогиней Виндзорскими упоминалась во многих некрологах, в ряде которых находило упоминание и то, что их свадьба состоялась в замке Канде. И все же ни одна газета не осмелилась провести прямую связь между действиями Бедо и поступками Эдуарда и Уоллис, ограничившись лишь самыми туманными намеками. Герцог не мог знать о подлинном масштабе деятельности Бедо, которая приобрела столь явный пронацистский характер уже после начала войны. Но и наивным простаком, случайно затесавшимся в дурную компанию, промышленник тоже не был. Он прекрасно понимал, что делает, встречаясь с Пфайффером и Риббентропом, – так же, как и принимая в своем доме бывшего короля с невестой, будучи уверенным, что в нужный момент сможет потребовать ответной услуги.
Бедо сделал ставку на то, что победит «правильная» сторона, – и проиграл. И его смерть нанесла очередной удар по и без того подмоченной репутации губернатора Багамских островов.