К книге
Виндзоры и война. Трагедия королевской семьи6. «Не просто жив, а более чем»
42%
6. «Не просто жив, а более чем»
11

Каждый, кто жил в Британии 3 сентября 1939 года, навсегда запомнил, где он был в 11 часов утра, когда радиоэфир был прерван, чтобы страна услышала заунывный голос Невилла Чемберлена. Премьер-министр, мучившийся от сильной простуды, объявил, что ультиматум о выводе немецких войск из Польши истек: «следовательно, наша страна находится в состоянии войны с Германией»[339]. Мюнхен обернулся миражом, а клочок бумаги, которым так горделиво размахивал Чемберлен, превратился в ничто. И тут же, едва он закончил свою речь, завыли сирены воздушной тревоги. В тот раз – лишь учебной, но очень скоро этот звук станет привычным и ненавистным аккомпанементом повседневной жизни.

Король, словно предчувствуя эту весть, еще накануне сделал первую запись в своем новом дневнике: «Жребий брошен. Мы в состоянии войны с Гитлером, его режимом и всем, что он собой олицетворяет». И тут же признавался в «некотором чувстве облегчения оттого, что десять тревожных дней напряженных переговоров с Германией по польскому вопросу, временами вселявших надежду, – ведь даже Муссолини ратовал за мир, – наконец-то позади». В начале прошлой войны он был 18-летним гардемарином на линкоре «Коллингвуд» (Collingwood). Теперь же он был монархом, которому эта роль не предназначалась. Он стоически взирал на грядущее. «Весь последний год, с самого Мюнхена, Германия… была источником наших беспрестанных тревог, порождая кризисы один за другим… и вот сегодня, когда кризис разрешился, и провал переговоров обернулся войной, страна спокойна, тверда и едина в поддержке своих лидеров, полная решимости сражаться до тех пор, пока свобода и справедливость вновь не воцарятся в мире»[340].

В тот же день он и сам обратился к нации, пытаясь вдохнуть в нее мужество. Он взывал к «[его] народу дома и [его] народам за морями… оставаться спокойными, твердыми и едиными в час испытаний». С непоколебимой убежденностью и решимостью он говорил: «Задача будет трудной. Нас могут ждать темные дни, и война больше не будет ограничиваться полями сражений. Но мы можем лишь следовать правде, как мы ее понимаем, и с благоговением вверить наше дело в руки Божьи».

Эти слова стали утешением для его подданных и союзников по всему миру. Однако когда сэр Рональд Кэмпбелл, британский посол во Франции, известил герцога Виндзорского, что его страна вступила в войну, реакция последовала совершенно иная. «Боюсь, в итоге это лишь расчистит дорогу мировому коммунизму», – вздохнул он[341] и, пожав плечами, нырнул в бассейн, чтобы освежиться[342]. В конце концов, некоторые вещи, по-видимому, были важнее мирового конфликта – пусть даже он и не спешил определяться, на чьей он стороне.

По крайней мере, он мог утешать себя тем, что сделал для международной дипломатии все, что было в его силах, – пусть и в своей самонадеянной манере. Когда война стала почти неизбежной, 27 августа он отправил Гитлеру телеграмму, в которой вопрошал, можно ли хоть как-то избежать конфликта. «Памятуя о Вашей любезности и нашей встрече два года назад, – писал он, – я обращаюсь к Вам с этим совершенно личным, простым, но в то же время самым искренним призывом: используйте все Ваше влияние для мирного разрешения нынешней проблемы». Если он и впрямь верил, что его личное вмешательство способно что-то изменить, то он жестоко заблуждался. Ответ Гитлера от 2 сентября – «Заверяю Вас, что мое отношение к Англии остается неизменным, как и мое желание избежать новой войны между нашими странами» – был вежливо дополнен оговоркой: «Однако именно от Англии зависит, смогут ли отношения между Германией и Англией войти в верное русло».

До сих пор нет единого мнения о том, кем был Эдуард в тот момент: наивным идеалистом, пусть и неуклюже, пытавшимся поступить правильно, или же человеком, способным на продуманные и даже предательские шаги. Сама по себе попытка затеять закулисные переговоры с самым опасным человеком в Европе, минуя короля, премьер-министра и все прочие инстанции, была вопиющим и высокомерным безрассудством. Но герцог искренне верил в свою особую связь с Гитлером, возникшую после их встречи в сентябре 1937 года. А диктатор, в свою очередь, был достаточно непредсказуем, чтобы и впрямь прислушаться к нему, пренебрегая мнением куда более высокопоставленных и сведущих лиц. А возможно, Гитлер и его окружение уже тогда приметили в Эдуарде фигуру, которая могла бы сослужить им добрую службу, если события примут нужный им оборот. И потому к нему проявляли терпимость, на какую не мог рассчитывать никто другой, включая его брата.

Если король и надеялся, что его триумфальный визит в Америку и Канаду откроет эру спокойствия и славы, то его ждало горькое разочарование. 23 августа, когда он находился в Балморале, пришла ошеломляющая новость: нацисты подписали германо-советский пакт. Этот договор гарантировал десятилетие мира между двумя державами, а значит, Гитлер мог вторгнуться в Польшу, не опасаясь возмездия от Сталина. Отправив благонамеренное, но, увы, совершенно бесполезное послание дружбы императору Японии (в надежде, что «в общении с восточными народами прямой контакт между главами государств может оказаться полезным»)[343], король поспешил покинуть Балморал и вернуться в Букингемский дворец, чтобы быть на постоянной связи с Чемберленом и правительством.

Даже после того, как его предложение написать Гитлеру напрямую было тактично отклонено, монарх не терял надежды, что мир еще можно спасти в последний момент, как это уже случилось в 1938-м. В разговоре с сэром Майлзом Лэмпсоном, британским послом в Египте, он сетовал на то, что кризис сорвал ему сезон охоты на куропаток в Балморале («1600 пар за шесть дней… никогда еще в этом году у нас не было столько дичи!»), и с досадой добавлял: «Сущее проклятие, что этот злодей Гитлер все испортил». Он был убежден, что все действия фюрера – не более чем демонстрация силы, за которой не кроется серьезных намерений. «Его Величество теперь полагал, что мир будет сохранен и что на сей раз блеф Гитлера раскрыт»[344].

Впрочем, и другие все еще цеплялись за надежду на мир. Хардинг писал жене об этом «тягостном времени ожидания»: «Предсказать исход невозможно. Я склонен думать, что недавнее немецкое бахвальство, включая пакт с Советами, – это по большей части запугивание. И если все дело лишь в Данциге[345], то, я чувствую, решение еще может быть найдено. Но если, с другой стороны, Гитлер твердо решил сокрушить Польшу, а временная нейтрализация России его к этому лишь подталкивает, то ответ может быть только один. И какой из этих двух мотивов истинный – сказать невозможно». И все же он поспешил заверить ее, что военные приготовления идут по плану, и добавил: «Полагаю, в ближайшие 48 часов мы наконец поймем, каково наше положение»[346].

А за кулисами показная уверенность сменилась тихой паникой. Позволить герцогу оставаться во Франции в случае начала войны было немыслимо, и потому Монктон обратился к Уилсону с вопросом, готово ли правительство его репатриировать. Уилсон поначалу не выказал особого энтузиазма в деле помощи бывшему монарху, заметив, что Эдуард мог бы и сам обо всем позаботиться. Но тут вмешался король: он прекрасно понимал, какой катастрофой может обернуться пленение его брата немцами. Как позже напишет Монктон, «ситуация, хоть и была трудной и опасной, не казалась совсем уж “sans espoir”[347]»[348].

29 августа он известил Уилсона, что в случае войны король пришлет во Францию самолет, чтобы эвакуировать Эдуарда и Уоллис. По возвращении в Британию им предстояло остановиться у Фрути Меткалфа, шафера герцога, и его жены в их доме в Сассексе. Монктон также затронул вопрос о том, чем бывший монарх мог бы заняться во время войны, и предположил: «Король рассматривает возможность назначения герцога заместителем комиссара в одном из регионов… у меня пока не было возможности обсудить это с герцогом»[349].

Монктон, однако, вскоре обнаружил, что Эдуард, как оказалось, не так уж и жаждет немедленно вернуться на родину, о чем он с таким жаром твердил весь год. Он потратил уйму времени правительства на выяснение вопроса, когда же ему соизволят разрешить вернуться в Британию, а теперь, когда разрешение было получено, он внезапно пошел на попятную. Камнем преткновения, о который разбились все уговоры, стало его требование: он не вернется, если его не разместят в Виндзоре или в одном из других королевских замков. В итоге, когда пилот уже был готов к вылету, Монктон с нескрываемым раздражением писал: «После полуночного разговора с Алеком Хардингом я был вынужден отменить рейс. Война была объявлена, а герцог все еще оставался в Антибе»[350].

Наблюдать из собственного бассейна, как Европа сползает в войну, а затем отвергнуть протянутый спасательный круг лишь потому, что предложенное жилье не соответствует твоим королевским стандартам, – это свидетельствует о нарциссизме поистине непревзойденном. Такой эгоизм был бы почти достоин восхищения, если бы не полная неспособность герцога осознать, что на кону стоят проблемы куда более насущные, чем недостаток комфорта, который ему предстояло претерпеть. И как же типично для него было, отказавшись от шанса вернуться в Британию, тут же попросить, чтобы самолет все равно оставили в его распоряжении – для любых его личных нужд. В конце концов, Германия была не так уж и далеко.

Неудивительно, что такая реакция вызвала гнев и у короля, и у Чемберлена[351]. Было решено поставить ультиматум: герцог может вернуться за государственный счет лишь при условии, что согласится занять одну из двух незначительных должностей – либо заместителя регионального комиссара в Уэльсе под началом маршала авиации лорда Портала, либо простого офицера связи в армии. Обе должности были явно предложены в наказание за его спесь, и Монктону вновь выпало отправиться во Францию, чтобы выяснить, смирится ли герцог с таким понижением. Поручая ему эту неблагодарную миссию, король криво усмехнулся: «Вам впору писать книгу под названием “Странные поручения, которые мне доводилось исполнять”»[352].

Переговоры с герцогом и впрямь обернулись чередой странных поручений. Едва Монктон приземлился во Франции, как его вместе с летным офицером арестовали по подозрению в шпионаже в пользу Германии. Освободили их лишь после вмешательства местного священника, который, услышав их чудовищный французский, в ужасе всплеснул руками и воскликнул: «Так говорить по-французски может только англичанин!» Когда они наконец добрались до Антиба, их встретил Меткалф, все еще кипевший от злости на герцога. Монктон же обнаружил, что Эдуард, казалось, раскаялся и был готов принять одну из тех унизительных должностей, что ему предложили. Он заявил, что выбирает пост офицера связи, поскольку это хотя бы отдаленно напоминало о его военном опыте, полученном в прошлой войне.

Однако, как только ему сообщили, что его эвакуируют в Британию, он тут же начал возражать против перелета, требуя взамен, чтобы ему, как подобает его сану, предоставили эсминец. Если это и было уловкой, чтобы сорвать поездку, то она не сработала. В его распоряжение был отдан эсминец «Келли» (Kelly) под командованием его друга, Луиса Маунтбеттена, – и свершилось то, что еще недавно казалось немыслимым. Почти три года спустя после отречения герцог и герцогиня Виндзорские вернулись в Британию.

Если Эдуард и надеялся, что их с женой встретят с королевскими почестями, то его ждало горькое разочарование. По прибытии в Портсмут Уоллис заметила: «Не представляю, чем все это кончится. Война должна сближать семьи, даже королевскую. Но я не знаю»[353]. Их прием был демонстративно скромным: лишь Монктон, леди Меткалф да местный морской командир явились, чтобы отметить их возвращение под звуки оркестра Королевской морской пехоты, выводившего «Боже, храни короля». Но если Виндзоры и списали эту холодность на безразличие короля и королевы, они заблуждались. Еще 31 августа королева с тревогой писала свекрови, королеве Марии: «Что нам делать с миссис С.? Лично я принимать ее не желаю, хотя, конечно, все будет зависеть от обстоятельств. А что Вы думаете об этом, мама?»[354] Уоллис вызывала неприкрытую враждебность и у королевы Марии[355], и у остальных членов королевской семьи, многие из которых именно ее винили в поступках Эдуарда последних лет. И пусть это было несправедливо, куда проще было возложить всю вину на голову «распутной американки», нежели признать, что бывший король сам навлек на себя все эти беды[356].

Впрочем, не все восприняли возвращение Эдуарда с ужасом. Из своего загородного имения Чартвелл ему тут же написал Черчилль, приветствуя его со словами: «Ваше Королевское Высочество, Вы хорошо знаете, как я ждал этого дня». Извинившись за то, что не смог встретить его лично и был представлен лишь своим сыном Рэндольфом, он продолжал: «Мы ввергнуты в долгую и мучительную борьбу. Но все увенчается успехом, если мы будем действовать сообща до самого конца»[357]. За этими теплыми словами, однако, скрывалось недвусмысленное наставление о том, как герцогу следует вести себя теперь, когда он вернулся на родину.

Герцог и герцогиня гостили у Меткалфов, пока за кулисами шли, по выражению Монктона, «долгие и довольно скучные переговоры» о том, как именно брат примет Эдуарда – и примет ли вообще, – и каким в итоге будет статус Уоллис. В конце концов адвокат нашел изящный выход из положения, исключив женщин из состава любой возможной встречи. «Это избавит нас от лишних хлопот, если соберется чисто мужская компания», – объяснил он Хардингу. Королева, как говорят, с некоторым облегчением покинула Лондон. Наконец, решение было найдено. 14 сентября, почти через две недели после начала войны, король примет герцога Виндзорского в Букингемском дворце. Это будет первая встреча двух братьев с 11 декабря 1936 года.

Страна, в которую вернулся Эдуард, разительно отличалась от той, что он покинул почти три года назад. «Мы ведем здесь очень странную жизнь, – писал Хардинг жене, – особенно по ночам. С закатом все герметически запечатывается (в смысле освещения) и погружается во мрак до самого рассвета. Уличные фонари не горят, даже фары на машинах заклеены газетами. Если выходишь пешком, – а такси поймать нелегко, – то приходится брать с собой и карманный фонарик, и противогаз! Днем все более-менее привычно, за исключением того, что с противогазом нельзя расставаться ни на минуту, и, конечно, повсюду люди в форме. Ночи здесь довольно гнетущие, а когда дни станут короче и мы вернемся к зимнему времени, эта тьма будет длиться, кажется, вечно».

И хотя Хардинг признавал, что дух нации «вызывал восхищение» – «никакой истерии у дворца и тому подобного, и, по-видимому, ни тени сомнения в правоте и справедливости нашего дела», – он тем не менее считал, что «время было крайне нервное, особенно в ту субботнюю ночь, когда в Палате общин царил хаос, кабинет был на грани бунта, французы, казалось, вот-вот выйдут из игры, поляки пребывали в отчаянии и были готовы сломаться, а Турция все медлила с подписанием договора… Нервы у всех были натянуты до предела, и временами я чувствовал себя совершенно вымотанным»[358]. Именно в эту лихорадочную, наэлектризованную атмосферу и вернулся бывший монарх, неся с собой весь свой потенциал для интриг и новых бед.

Ни король, ни его брат не горели желанием видеть друг друга. Когда 5 сентября Черчилль, уже в ранге первого лорда Адмиралтейства, навестил короля и высказал предположение, что возвращение герцога – это к лучшему, монарх холодно оборвал его: «Ненадолго»[359]. Отношения между ними были ледяными, и сама мысль о встрече была мучительна для обоих. И все же оставлять герцога во Франции на его же условиях было больше нельзя. Ему необходимо было найти какое-то занятие, и впервые за долгие годы он мог оказаться полезен. Бывший же монарх, со своей стороны, намеревался воспользоваться личной встречей, чтобы напомнить младшему брату, что, несмотря ни на что, он по-прежнему считает себя primus inter pares[360].

Воспоминания обоих братьев о состоявшейся встрече разнились в деталях, но сходились в одном: она прошла лучше, чем можно было ожидать, учитывая все, что им пришлось пережить. Позже король расскажет герцогу Кентскому, что беседа была сносной, но «очень небратской», а Эдуард пребывал «в прекрасном настроении, самодовольный как всегда, и всеми командовал»[361]. В своем дневнике он отметил, что «обошлось без взаимных упреков» и что «очень уверенный в себе» герцог «выглядел превосходно и избавился от глубоких морщин под глазами». Как и всегда, Эдуард, «казалось, думал лишь о себе»: он не забыл поинтересоваться здоровьем младших братьев, но демонстративно проигнорировал и мать, и младшую сестру, и всех прочих дам королевской семьи. Но больше всего короля поразила его решительная амнезия в отношении обсуждения прошлого: «Он, кажется, совершенно забыл, что натворил со своей страной в 1936 году»[362].

Монктону, который целый час томился в тревожном ожидании, король обронил: «Думаю, все прошло хорошо». Но Эдуард, смерив его «настороженным взглядом», тут же поправил, заявив, что «все прошло хорошо лишь потому, что, следуя [вашему] совету, [я] обходил все острые темы»[363]. Герцог отозвался о встрече просто как о «вполне сердечной»[364].

Разговор и впрямь решительно не касался прошлого. Эдуард разыгрывал роль преданного патриота и заявил, что теперь предпочел бы остаться в Британии в качестве заместителя регионального комиссара, а не возвращаться во Францию. Его брат дал устное согласие, сопроводив его, однако, оговоркой, что ему потребуется заручиться разрешением министров. Тут же, по словам короля, герцог объявил, что в Уэльс-то он поедет, но сперва желает провести месяц отпуска в Англии, щеголяя Уоллис перед различными тыловыми армейскими ведомствами. Как сообщил монарх, «я его предостерег, что в этом случае хорошего приема ему ждать не стоит»[365].

На самом же деле, вопреки опасениям премьер-министра и короля, общественность встретила возвращение герцога вполне благосклонно. Как утверждалось в редакционной статье The Times, «всегда молчаливо подразумевалось, что война сметет те трудности, которые могли бы омрачить более раннее возвращение герцога», и нынешние «[события] избавляют его приезд на родину от малейшего налета спорности или неловкости». В завершение, в форме закодированного обращения ко всем заинтересованным сторонам, газета добавляла: «Никто не мог бы и помыслить об отсутствии герцога в Англии в то время, когда это отсутствие превратилось бы в невыносимое изгнание; равно как и предположить, что правительство не сделает всего необходимого, чтобы ускорить исполнение его самого заветного и насущного желания»[366].

Герцог понимал, что его возвращение – в лучшем случае условное помилование. Никто из его семьи так и не принял его – королева Мария за обедом заявила королю, что «не намерена его видеть, если этого можно будет избежать»[367][368], – а Уоллис по-прежнему оставалась персоной нон грата. И хотя встреча с Черчиллем 15 сентября прошла тепло, она все же была отмечена напряжением, которое лучше всего передал вопрос самого Черчилля: «Мы ведь теперь в одной лодке, не так ли?»[369] Эдуарду удалось заверить его в своей преданности, но последующая беседа с Чемберленом оказалась куда менее приятной: «сломленный и нервный» премьер-министр не преминул напомнить герцогу о его непопулярности в кругу многих политиков и государственных деятелей.

И в их числе, как вскоре выяснилось, оказался и военный министр Лесли Хор-Белиша. Когда-то, во время кризиса отречения, они были, по большому счету, союзниками, но теперь именно на Хор-Белиша легла незавидная миссия – сообщить Эдуарду, что в Британии его в конечном счете не ждут, а обещанный пост в Уэльсе аннулирован. Вместо этого ему надлежало отправиться в миссию Говарда-Вайза[370] во Франции, где его ждала служба в чине исполняющего обязанности генерал-майора – роль, унизительно далекая от его почетного звания фельдмаршала.

Решение это исходило от самого короля. Хор-Белиша занес в свой дневник, что после встречи с братом король казался «расстроенным» и «крайне встревоженным» и с горечью заметил, что «герцог в жизни не знал, что такое дисциплина». Монарх сетовал, что все его предшественники наследовали трон после смерти предыдущего правителя, «а мой – не просто жив, а более чем жив»[371]. Чемберлену он сообщил: «Чем скорее [герцог] уберется во Францию, тем лучше для всех. Здесь ему не рады»[372]. А в своем дневнике оставил запись: «Я не хотел, чтобы Д. приписывали к какой-либо части британской армии… ведь в британской военной миссии во Франции Д. получит доступ к секретным планам французов и, [несомненно], передаст их своей жене». И все же, поразмыслив, он заключил, что «в Англии ему все равно делать нечего, и пусть уж лучше они будут подальше»[373].

И тогда Эдуарду сообщили, что турне по его бывшей родине отменяется. В качестве официального предлога было заявлено, что солдатам не пристало вступать в новую должность, когда им заблагорассудится, и что его разъезды по стране, находящейся в состоянии войны, привлекут излишнее внимание. К его чести, он не стал ни возражать, ни спорить по поводу этого унизительного понижения. Вместо этого он лишь спросил, может ли он для начала провести некоторое время с Уоллис в Англии. Хор-Белиша тактично отозвался о реакции герцога так: он «оценил все аргументы и выразил свое согласие».

Почти две недели герцог и Уоллис гостили у Меткалфов, пока он получал официальные инструкции, а портные шили ему новую униформу. Именно в этом облачении его и застал на одном из светских раутов Николсон. Политик отмечал: «Он одет в хаки, при всех орденах, и выглядит до гротеска молодо… Редко мне доводилось видеть герцога в столь приподнятом настроении, и было весьма трогательно наблюдать их восторг от возвращения в Англию»[374]. Эдуарда и впрямь приветствовали на улицах, он получал тысячи восторженных писем[375] и в целом упивался приемом, оказанным ему как герою, – приемом, который опровергал все сомнения, высказанные столь многими.

Искушенных наблюдателей, следивших за герцогом, не могло не удивить то примирительное смирение, которое он демонстрировал с момента своего возвращения в Британию. Его игнорировали, ему покровительствовали, с ним обращались без всякого уважения к его сану[376], но он, вместо того чтобы спорить или возмущаться, сносил все унизительные удары с безропотным спокойствием. И те, кто знал его давно, невольно задавались вопросом: какую игру он ведет на самом деле?

Возвращение блудного герцога ничуть не впечатлило Хардинга. Эти двое питали друг к другу сердечную ненависть еще с 1936 года, когда один был монархом, а другой – его личным секретарем, и их нынешняя встреча была столь же безрадостной. 17 сентября Хардинг писал жене, извиняясь за свой «довольно сварливый» нрав и объясняя его присутствием Эдуарда. «Мои нервы совершенно истощены, – жаловался он, – и я пытаюсь успокоить их с помощью еще большей дозы [герцога Виндзорского], – но тщетно». Далее он излагал желание Эдуарда сперва совершить турне по стране, а уж потом отправляться в Париж. Некоторые правительственные чины были готовы пойти ему навстречу («Хорас Уилсон и Хор-Белиша проявили большую готовность согласиться»), но, к облегчению Хардинга, «Айронсайд[377] и слышать об этом не захотел. Он сказал, что до конца недели отправит герцогу приказ немедленно отбыть к месту службы в Париж!». Личный секретарь по-прежнему не доверял своему бывшему господину, а уж тем более герцогине. «Ему (герцогу) не станут доверять никаких секретов из-за ее общеизвестной ненадежности. По-моему, это весьма разумное решение»[378]. Даже издалека, гостя у Меткалфов, герцогиня Виндзорская продолжала вселять ужас в высшие эшелоны британского общества.

29 сентября Эдуард и Уоллис вернулись во Францию, и герцог был готов приступить к службе в Венсене под началом генерал-майора Ричарда Говарда-Вайза, известного также под прозвищем «Вомбат». 2 октября он в прекрасном расположении духа писал Монктону, что, если не считать «отвратительно бурной переправы», он рад снова оказаться во Франции и намерен остаться в Париже. «Мне придется довольно часто отлучаться, разъезжая по разным районам, – комментировал он, – но зато у нас тут отличный винный погреб».

Политических дискуссий он старательно избегал, сделав лишь одно исключение: «Мне не понравился тон вчерашнего выступления [Черчилля][379]. Понятия не имею, во что выльются нацистско-советские мирные инициативы и в какой форме их преподнесут, но, по-моему, чистое безумие и предательство по отношению к народу – слепо следовать линии Уинстона и даже не сделать вида, что мы их изучаем». Он также выразил надежду на скорую встречу с Монктоном, поскольку «хотя и следует проявлять величайшую осторожность, есть многое, о чем нужно поговорить, но нельзя написать»[380].

Герцог, вероятно, воображал, что его новая роль – не более чем синекура[381], дающая возможность позировать для фотографов с серьезным видом в красивой униформе. Однако у «Вомбата» и его окружения на этот счет были совсем другие планы. Хардинг в письме к Говарду-Вайзу ясно дал понять, что прибегать к услугам Эдуарда следует лишь в исключительных случаях. Он писал, что любые визиты герцога в штаб-квартиру «должны совершаться только по особой надобности и что [Эдуард] должен получить приказ вернуться тотчас же по выполнении своей задачи; ему не должно быть дозволено бесцельно слоняться, где ему вздумается»[382].

Существует предположение[383], что отдел Говарда-Вайза на самом деле был неформальной разведывательной структурой, созданной для шпионажа за французскими союзниками. Британцы не доверяли своим товарищам по оружию, считая их излишне скрытными и склонными чинить препятствия, – от главнокомандующего, генерала Гамелена, и до самых низов. Присутствие такой громкой фигуры, как герцог Виндзорский, мешало французам препятствовать «ознакомительным» вылазкам союзников в свои тылы, не рискуя при этом спровоцировать дипломатический скандал. Начальник штаба миссии, бригадир Дэви, описал это не иначе как «поистине божественный дар – возможность посетить французский фронт»[384].

Октябрь 1939 года Эдуард начал на удивление энергично. Вместе с Меткалфом он проехал 800 миль вдоль линии Мажино, главной оборонительной твердыни Франции, и скрупулезно составлял отчеты для Айронсайда. В них он отмечал и удручающее состояние обороны, из-за которого все разговоры о французском военном превосходстве и неприступности казались фарсом, и крайне низкий моральный дух солдат. Войска, по его словам, были поглощены внутренними распрями и казались совершенно не готовыми к войне. Метко окрестив главнокомандующего Гамелена «слабой сестрой» (в семейных ссорах он набрался в этом изрядного опыта), Эдуард пришел к выводу, что у французов нет ни единого шанса выстоять против полномасштабного немецкого наступления. Военное министерство получило его донесения и… проигнорировало их, списав все на желание герцога создать проблемы. Эта ошибка окажется роковой, но предвзятое отношение к герцогу было так велико, что даже его дельные советы воспринимались с крайним подозрением.

Тем не менее в твердой уверенности, что он меняет ход истории, герцог пребывал в самом лучшем расположении духа со времен отречения. Меткалф восхищался его «великолепной формой» и называл «совершенно очаровательным спутником», правда, с одной оговоркой: как только дело доходило до оплаты счетов, врожденная скупость герцога делала его «невыносимым»[385]. И все же даже малейшие его проступки воспринимались как проявление неблагонадежности. Случайная встреча с герцогом Глостерским, служившим офицером связи при лорде Горте[386], обернулась очередной неловкостью. Эдуарда застали в форме маршала ВВС, носить которую в чине генерал-майора он не имел права. А когда он, в довершение всего, принял приветствие, предназначавшееся Горту, ему влепили официальный выговор и отстранили от дел. В отместку он тут же окрестил вышестоящего военного «Толстяком Гортом»[387].

И не нужно даже питать симпатии к герцогу, чтобы признать: в тот период с ним обращались из рук вон плохо все, начиная от короля и ниже. Его сослали во Францию, чтобы он не путался под ногами в Британии, но задача найти ему занятие, которое не обернулось бы очередным конфузом, оказалась непосильной для измотанных британских сил. Недовольство Эдуардом зрело и среди других офицеров, что красноречиво выразил Генри Паунолл, начальник штаба Горта: «Если господин В. воображает, будто сможет вернуться на прежние позиции, то он глубоко заблуждается»[388]. В герцоге видели тщеславного позера, жаждущего быть в центре внимания, и относились к нему соответственно, что вызывало его гнев и огорчение. Хардинг же в своем язвительном меморандуме подвел черту: «Герцог Виндзорский должен нести службу во Франции как генерал-майор штаба, а не как член королевской семьи, пользующийся особыми привилегиями. Если же Его Королевское Высочество не желает оказывать свои услуги наравне с любым другим солдатом, придется принять иные меры, а причину, если потребуется, разъяснить публично»[389].

И в собственной семье Эдуарда по-прежнему принимали плохо. 30 октября королева с едкой иронией пересказывала Хардингу: «В дневных новостях Би-би-си был сюжет о том, как герцог Виндзорский, выглядящий моложе (и, надо полагать, красивее) обычного, инспектирует линию Мажино, болтает с солдатиками… и рассуждает, как он рад найти здесь настоящую дружбу и все такое». Впечатления на нее это не произвело. «Не хочу показаться слишком критичной, – продолжала она, – но это так похоже на его старый репертуар, и, заметьте, ни слова о бедном герцоге Глостерском или герцоге Кентском… Уверена, мы должны быть начеку и пресекать эти рекламные трюки». Разлука не сделала ее отношения к деверю теплее. «Я не доверяю ему ни на грош», – заключила она, обращаясь к внимавшему ей Хардингу[390].

Когда же герцог прознал об этой «закулисной интриге», его реакция была незамедлительной и решительной. В начале ноября он совершил короткий визит в Лондон, остановившись в отеле Claridge’s. Он потребовал аудиенции у короля, чтобы обсудить свое военное назначение, которое, как он сказал Монктону, стало «невыносимым и немыслимым» из-за «недавно вскрывшейся сети интриг, сплетенной против меня». Он попросил адвоката, служившего теперь в отделе пропаганды, устроить эту встречу и описал интриги как «столь злокозненные, что я хочу сперва посоветоваться и с Вами, и с Уинстоном, и лишь потом встречаться с королем. Он, разумеется, не должен об этом знать»[391].

12 ноября он отправил гневное письмо Черчиллю, ища совета у политика, в котором он, не скрывая, видел отцовскую фигуру. «Ситуация эта не нова и не удивительна, – писал он, – она лишь новое свидетельство неустанных попыток моего брата унизить меня всеми средствами, что есть в его распоряжении и в распоряжении его двора». Он сетовал на причастность короля к попыткам запретить ему въезд в оккупированные британцами районы Франции и заявлял: «Я должен высказать своему брату все это в лицо и заявить протест! Во-первых, против самого приказа, ибо он подрывает… мое положение генерал-майора в армии… а во-вторых, против того подлого способа, которым этот приказ был отдан и которым его намеревались исполнять»[392].

Предъяви герцог своему брату обвинения в недостойном поведении, это обернулось бы катастрофой, особенно если бы детали такой встречи просочились в прессу. Монктон терпеливо объяснял, что формальная встреча подобного рода немыслима без присутствия и генерала Айронсайда, и «Вомбата». А поскольку Говард-Вайз все еще был во Франции, то Монктон заключил: «я не думаю… что король пожелает обсуждать с вами этот вопрос»[393]. Он дал понять, что визит будет безрезультатным, и его мнение подтвердил Черчилль, который писал: «Мне представляется весьма вероятным… что король откажется Вас видеть». Он также добавил унизительную деталь: «Военное министерство может издать приказ о вашем немедленном возвращении, и вам, как офицеру, придется подать пример и подчиниться».

Вместо этого Черчилль посоветовал герцогу со стоическим спокойствием принять свое неловкое положение. «По моему мнению, – писал он, – сейчас было бы совершенно невозможно пойти против королевской и военной власти, под которой Вы находитесь; любые протесты натолкнутся лишь на отпор и принесут Вам только досаду». Затем первый лорд воззвал к гордости Эдуарда, заявив, что тот, по своей природе, должен «относиться ко всем этим второстепенным вопросам церемониала и старшинства как к чему-то, совершенно не достойному Вашего интереса и Вашего сана». И если он не позволит себя спровоцировать, то «Королевское Высочество окажется в неуязвимом положении и облечется в непробиваемую броню»[394]. Совет был превосходным, но Эдуард был слишком горд, чтобы принять его с подобающим смирением. В конце концов, кем же он был, если не бывшим королем-императором?

Так и не добившись аудиенции у короля, он принялся коротать вечера за ужинами с Монктоном. За столом он изливал свою желчь на брата, на семью и на то, как процветала бы страна, останься он у руля. Однажды к ним присоединился Бивербрук, и у них состоялся, по выражению Монктона, «весьма откровенный разговор» о войне. Эпоха умиротворения канула в Лету; пришло осознание, что «иного выхода, кроме как сражаться, не осталось». И все же, как заметил Монктон, это было «все равно что идти все глубже и глубже в темный лес, зная, что впереди, какой бы тропой ты ни пошел, тебя неминуемо ждет яма».

В перерывах между ужинами Эдуард писал Монктону, язвя по поводу того, что его брат «боится встречи tête-à-tête[395]» и «не осмелится встретиться один на один», а непременно потребует, чтобы его сопровождал Говард-Вайз. Если же встреча все-таки состоится, настаивал герцог, Монктон тоже должен на ней присутствовать: «Я надеюсь, эта встреча может стать лучшим и, во всяком случае… финальным раундом в той серии поединков, в которых мы с Вами участвовали последние три года»[396]. Впрочем, этому поединку mano-a-mano[397] так и не суждено было состояться.

Тогда герцог возложил надежды на Айронсайда, которого считал «сильной личностью», пытаясь склонить его на свою сторону и прося изложить его дело королю. Он с сарказмом заметил, что «вторая линия обороны в лице королевы Елизаветы по своей мощи не уступает линии Мажино, так что Айронсайд, подобно Гитлеру, может столкнуться с задачей посложнее, чем он себе представляет». И хотя он уверял, будто не желает втягивать генерала в «частную семейную распрю»[398], от его былого дружелюбия и готовности к сотрудничеству не осталось и следа. Их место заняла холодная решимость свести старые счеты.

В конце концов стороны пришли к компромиссу. Герцогу разрешили посещать британские войска, но лишь при наличии веской причины для визита и с одобрения вышестоящего начальства. «Я добился своего», – хвастался он Монктону, но тут же с досадой добавлял: «Правда, былой пыл в работе, естественно, поубавился, и я, по правде говоря, продолжаю лишь потому, что эта роль больше всего устраивает и герцогиню, и меня». Эгоцентризм, как и всегда, брал верх.

Когда в начале декабря король нанес визит во Францию, его брату настоятельно посоветовали держаться на почтительном расстоянии. Уоллис так прокомментировала это своей тете: «Все это так по-детски… в английском сознании все еще живет дух соперничества – вот и приходится прятаться, чтобы избежать конкуренции»[399]. Во время этой же поездки король, подстрекаемый Хардингом, и принял решение об отставке Хор-Белиша по причине его некомпетентности. Это решение далось ему легко: монарх и без того недолюбливал своего военного министра. Еще 11 октября он записал в дневнике: «Хор-Белиша всегда норовит опередить своих экспертов-советников, если только может. Он падок на внимание и жаждет личной славы»[400].

Роковым для Хор-Белиша стало его участие в так называемом деле о ДОТах, когда он публично раскритиковал медленные темпы строительства ДОТов для британских экспедиционных сил. Это и послужило причиной его падения, не в последнюю очередь из-за процветавшего в верхах скрытого (а порой и явного) антисемитизма. Тот факт, что в итоге он оказался прав, уже не мог спасти его карьеру. 5 декабря Хардинг туманно намекал жене: «Е[го] В[еличество] был ужасно огорчен известным Вам инцидентом, но сегодня он, кажется, в лучшем расположении духа. Не думаю, что на этом все закончится, ибо настроения там, наверху, так сильны против этого лица, что его положение, я бы сказал, становится почти невозможным»[401].

В январе 1940 года, на волне недовольства его работой, Хор-Белиша был отправлен в отставку[402]. Та легкость, с которой это было проделано, свидетельствовала о многом: и о том, что Хардинг оставался самым искусным в политических интригах личным секретарем, и о том, что король, очевидно попавший под его влияние, был не прочь подыграть его желаниям. Как выразился Ченнон, «на отставке Лесли настоял сам король… подначиваемый и королевой, и герцогом Глостерским»[403]. И хотя сам мемуарист был другом Хор-Белиша и люто ненавидел Хардинга, которого прозвал «Черной крысой»[404], нет причин сомневаться в достоверности его свидетельств. Когда-то подобный шаг сочли бы эпохальным событием, но теперь стало ясно: в военное время власть монарха лишь возрастает. Важнейшие кадровые решения могли приниматься им быстро и единолично.

Одним из тех, кто пострадал от этих событий, стал герцог Виндзорский. При всех его изъянах, в его словах о том, что он «изгнан из сердец своих сограждан» и что с ними с Уоллис обращаются, как с «крысами, запертыми в ловушке до конца войны»[405], была своя горькая правда. Он старался вести себя примирительно, но та стена враждебности, на которую он наткнулся, не оставила ему никаких иллюзий: элита его никогда не примет и не простит, пусть даже простая публика и оказывала ему куда более теплый прием.

Эта пара, изголодавшаяся по уважению и вниманию, была легкой добычей для любого, кто был готов им это дать. И потому не было ничего удивительного в том, что в начале 1940 года немецкий посол в Гааге с гордостью докладывал своему начальству в Берлине, что теперь у него есть «прямой выход на герцога Виндзорского»[406].

Предыдущая главаГлава 11 из 26Следующая глава