Октябрь дал нам новую цель — не колонну на дороге и не точку в городе, а немецкие батареи за линией.
Тяжёлые гаубицы стояли в трёх верстах за передним краем, укрытые балкой, и били по северному участку вторую неделю: по окопам у завода, по тылам, по дорогам подвоза. Пехота просила снять их или хотя бы прижать, дать роздых. Цель была хуже колонны. Колонну проходишь раз, и она горит. Батарею одним заходом не возьмёшь: орудия окопаны, расчёты по щелям, огневая раскидана широко. Самих стволов с воздуха не достать — слишком зарылись в землю; достаёшь расчёты, передки, тягачи, готовый снаряд, сложенный у орудий. А для этого надо ходить над батареей не раз и не два, и каждый круг дороже прежнего: пока зенитка вокруг живая, она с каждым твоим заходом пристреливается ровнее.
Заявку я разбирал с лётчиками у землянки, по карте на патронном ящике. Грязь после распутицы не сошла — только схватилась сверху коркой, под которой стояла прежняя каша: сапог уже не тонул, но и опоры не держал.
— Батарея здесь, за балкой. — Я повёл карандашом по карте. — Гаубицы тяжёлые, при них зенитка малого калибра, двадцать миллиметров и тридцать семь, как всегда у батарей. Первый заход всем, по огневой: эрэсы и бомбы, осколочными по расчётам. Потом повтор пушкой — по тому, что осталось живым. Два захода. Может, три. Больше трёх над ней я не дам никому: на четвёртом она нас пересчитает.
— А верх? — спросил Морозов.
— Пара Яков, по уговору, на отход. Над целью держим сами.
Поднимал я семь машин: свою семёрку с Захаровым справа, Морозова с Сошниковым второй парой, Гладкова с Бабенко третьей. Седьмым шёл Дёмин.
Дёмин был из осеннего пополнения, пришёл на той неделе, и боевых за ним числилось всего ничего — два-три вылета по тылам, без серьёзной зенитки и без истребителя на хвосте. Сегодня ему выпадало первое настоящее. Своей пары у него пока не было, и я взял его при себе, седьмым, чтобы шёл за моим звеном и делал, что скажу, не больше.
— Дёмин. Держишься за мной, повторяешь мой заход с превышением. Не доворачивай за целью, не добивай. Отстрелялся — сразу на выход, над огневой не висни. Понял?
— Понял, товарищ капитан. — Ответил он быстро, и в «понял» этом было больше нетерпения, чем послушания. Я знал такое нетерпение. С таким же рвался когда-то Сошников, и оно стоило ему машины в первый же вылет. Сошников стоял тут же, слушал молча и смотрел не на меня, а на Дёмина — узнавал в нём себя сентябрьского.
К батарее мы вышли низом, со стороны солнца, как могли.
Огневая открылась за балкой сразу. Серые холмики окопанных орудий. Ровики. Тёмные туши передков и тягачей позади. Тропки, натоптанные расчётами по грязи. Гаубицы стояли врассыпную, широко; в одну очередь их не собрать.
— По огневой, как уговорено. Я первый, Захаров за мной. Морозов — дальний край. Дёмин — за мной, с превышением. Пошли.
Я положил семёрку на ближний ровик с малым углом, чтобы не зарыться. Нажал на эрэсы. Восьмёрку реактивных сорвало с балок длинной чередой, они ушли вниз дымными нитями и встали по огневой кустом. Серое вспухло. По краю мелькнули фигуры, кинувшиеся в щели. Сотку я положил на окопанное орудие. Прошёлся пушкой по тропке к передку — двадцать три миллиметра вспороли грязь в две борозды. Рванул вверх, вправо, уходя с огневой. Машину на выходе тряхнуло, вдавило в бронеспинку перегрузкой. Сзади забил короткими Ковальчук — по тем, кто высунулся из щелей мне вслед.
— Передок горит, командир, — доложил он из задней. — И зенитка слева, у дальнего орудия, частая.
Зенитка открыла, когда я уже выходил. Снизу поднялись две дорожки трассеров. Двадцатимиллиметровая частила мелким, дробным. Тридцатисемимиллиметровая била реже и тяжелее, и каждый её снаряд лопался грязным бутоном с прозеленью посередине, точно по той дорожке, какой я только что прошёл. По мне не достали. Достали тех, кто шёл следом.
Захаров прошёл за мной чисто, скупо, как всегда — двумя короткими по щелям. Морозов с Сошниковым ударили дальний край: сбоку я увидел, как от их захода занялся передок и потянул чёрным, а за ним вспыхнул второй. Гладков с Бабенко добавили эрэсами по центру, подняли над огневой бурый куст разрыва. Дёмин шёл за мной, повторял. Сотку он положил с перелётом — высоко, рано сбросил, по нетерпению. Но эрэсы и пушку дал по огневой и в первый заход вышел за мной, как велено.
С разворота я оглядел огневую. Горели передок и тягач. Один ровик дымил серым — там, должно быть, занялся готовый снаряд. Но гаубицы стояли. Расчёты пересидели заход в щелях. Зенитка работала вся. Батарея стояла, как стояла.
— Не подавили, — сказал я в эфир. — Повтор. Пушкой, по орудиям и щелям. Один заход — и домой. Дёмин, со мной, всё то же: не висни.
Повтор и есть самое дорогое над батареей.
В первый заход ты для зенитки внезапный. На повторе она тебя ждёт. Знает, откуда зайдёшь. Знает, на какой высоте. Знает, куда потянешь на выходе. Я повёл семёрку на огневую вторично, ниже первого. Трассы встали гуще — немец положил заградительный там, где мы прошли. Дал по орудийной щели в упор, до отдачи в плечо, до белого следа на бруствере. Потянул из огня. Захаров за мной. По нему достали — от плоскости брызнуло, отлетел клок обшивки, — но борт шёл ровно, мотор тянул. Гладков с Бабенко зашли следом, по центру. Бабенко срезал длинной зенитный расчёт у крайнего орудия: трассеры оттуда враз погасли.
Морозов на повторе прижал заход. Ему достался дальний край, тот, что он уже подпалил. Он пошёл на него низко, доводя пушку до самых щелей, добивая расчёт у орудия. Заход положил хорошо. Но вышел низко и тихо, на малой скорости — как выходит тот, кто додержал прицел дольше нужного. На этом выходе его и подловили.
— Сверху, мессеры, пара! — Ковальчука в задней будто подбросило. — На Морозова валятся, сверху-сзади!
Я вскинул глаза. Пара Яков, что держала верх, ушла к городу — потянулась за чем-то своим. В ту минуту, когда мессеры свалились, её над нами не было. Двое сыпались из солнца. На Морозова. На тихоходного, низкого, выходящего из захода, голого сзади.
— Морозов, на тебе сидят! — Я бросил семёрку к нему, понимая уже, что не успею: я был на другом краю огневой.
Успел Сошников.
Сошников шёл за Морозовым ведомым, выше и сзади, как ведомому положено. И когда мессер свалился на спину его ведущего, зелёный не ушёл вверх, спасая себя. Не шарахнулся, как шарахнулся бы в сентябре. Он довернул — навстречу мессеру, под него, закрывая Морозову хвост своей машиной. Дал из всех стволов по идущему сверху немцу. ВЯ прошла мимо, как часто проходит на встречном. Но мессер увидел перед собой не голую спину Морозова, а лоб штурмовика с тремя стволами, прущий на него в упор, — и отвалил, бросив атаку, ушёл свечой вверх. Второй немец, шедший уступом, в эту тесноту не полез. Тоже отвернул.
Сошников закрыл ведущего собой. Тот самый зелёный, что в первый вылет добивал цель, забыв про небо, которого я весь сентябрь учил не рваться, — сегодня сам, без приказа, встал между мессером и Морозовым.
А пока он закрывал ведущего, я потерял из виду Дёмина.
Дёмин сделал ровно то, от чего я его остерёг. Зашёл за мной. Дал пушкой. И не вышел. Ему показалось мало. Он довернул на орудие, которое не добил, пошёл на него вторым кругом, сам, по своей воле, один, низко. Повис над огневой лишние несколько секунд. Те самые, про которые я говорил ему на земле. Тридцатисемимиллиметровая, что всё это время его ждала, эти секунды и взяла.
— Меня зацепило! — Голос Дёмина, высокий, рваный. — По мотору! Дымит… тянет вправо!
— Ворочай за балку, домой тяни! Прямой над огневой не ходи — срежут! — Я бросил семёрку к нему, под него, прикрывая. — Высоту разом не теряй! Тяни на малом газу, сколько мотор даст!
Машину его повело. По фюзеляжу за ним тянуло дымом — бледным сперва, потом черней, с маслянистым отливом: бьёт по мотору, гонит масло на выхлоп. Мотор хватал с перебоем, давился, кашлял на каждом обороте. Бронекорпус держал кабину, не давал ей развалиться, но без мотора Ил-2 — утюг, и это знали мы оба. Дёмин уводил машину за балку, к нашему краю. Я шёл рядом, ниже и сзади. Он держал её, чужую уже, оседающую, тянул ручку на себя — но высота не держалась: машина шла вниз, к степи, ступенями, проседая на каждом захлёбе мотора.
— Не дотяну до полосы, командир. — Голос его опал, без прежней рваной высоты, совсем по-другому. — Мотор встаёт.
— До полосы не надо. Дотяни до своих и садись на брюхо, на ровное. Под тобой уже наши. Шасси не выпускай. Садись на живот, тяни ручку на себя до последнего. Я над тобой.
Он сел за нашим передним краем, на бурое раскисшее поле, на брюхо. Винт поймал землю, лопасти загнуло назад, машина пошла юзом, вспахивая грязь, и встала, задрав хвост, поперёк пашни. Я качнул семёрку над ним низко — раз и другой, считая секунды до того, как откинется фонарь. От машины, привалившись к плоскости, отползал человек: медленно, на руках, волоча ногу. Живой. К нему уже бежали от ближнего окопа, согнувшись, по раскисшему полю.
Я собрал шестёрку и повёл домой. Над серединой пути нас нагнала наконец пара Яков — те самые, что весь бой провисели где-то у города; покачали крыльями, пристроились сверху. Прикрывать было уже нечего. Звать их я не стал.
Сели мы в полдень, все, кроме Дёмина.
Дёмина привезли на полуторке к вечеру. Ногу ему посекло осколком — не насмерть, кость цела, но месяца на два он выходил из строя. Машину списали там, где она легла: мотор перебит, фюзеляж сложен, на ремонт тянуть нечего. Первый тяжёлый вылет обошёлся ему ногой и машиной. Обошёлся дёшево, если по правде: повиси он над той батареей ещё секунду — привезли бы не его, а похоронку. Я зашёл к нему вечером. Он лежал бледный, с забинтованной ногой, и виноватился — не за ногу, за машину: казённую, новую, угробил в первый же серьёзный вылет. Я сказал ему то, чего когда-то не сказал Сошникову, а надо было: машину спишут и дадут другую, а вот второй такой ошибки у него уже не будет, если эту запомнит. Машин у страны больше, чем лётчиков, доживших до второго вылета.
Прокопенко обошёл семёрку, нашёл по правой плоскости рваную дыру от двадцатимиллиметровой — не задело ни тяги, ни бака, повезло, — и молча взялся ставить заплату, считая мне новый счёт по машине. Захаровский борт принёс пробоину по плоскости, тоже без беды. Морозовский тоже пришёл с дырами с дальнего края, но мотор был цел, и Морозов ходил мрачный не из-за машины. Он подошёл ко мне у стоянки, помялся и сказал коротко, не глядя:
— Сошников меня закрыл. Я вышел низко, дурак, додержал прицел. Если бы не он — сняли бы.
— Знаю. Видел.
Сошникова я нашёл у его машины. Он стоял, смотрел, как оружейник чистит ему стволы, и был молчаливее обычного — не гордый, а будто сам ещё не разобрал, что сделал. Хвалить в полку я не любил, да и нечего хвалить за то, что лётчик закрыл своего ведущего: это не подвиг, это работа пары. Я сказал ему одно:
— Сегодня пару водил ты, не Морозов. Запомни, как это было. Завтра опять полетишь ведомым — но летать будешь уже по-другому.
Он не ответил, только опустил глаза на чистимые стволы и сжал губы. Понял, кажется, не словами — тем местом, которым понимают в воздухе.
Над разбором я в тот вечер засиделся при коптилке, пока не выстыла землянка. Батарею мы прижали, но не подавили: на день-два замолчит, потом снова заговорит, и нас снова на неё пошлют. Такая она, октябрьская работа, — нудная, без счёта и без победы, своих стачивает медленно, по машине, по ноге, по человеку. Я вписал дыры по двум бортам, списанную машину Дёмина, его ногу. А отдельной строкой, внизу, не для штаба, для себя, — про Сошникова: ведомый закрыл ведущего, без приказа. Подержал над этой строкой карандаш, хотел добавить, что растил его на это с сентября, — и не стал. В приказ такого не пишут, а себе я и без приказа знал.
Дёмин в ту же тетрадь не лёг ни строкой. Он лежал на нарах через две землянки, с забинтованной ногой, и входил сейчас в то самое узкое место, из которого Сошников только что вышел. Тот же порог, и каждый берёт его сам. Сошникова я довёл. Дёмина начну доводить заново, с того же начала, с какого начинал с Сошниковым, — если батарея даст время.
Над аэродромом стыла октябрьская ночь, пахло стылой землёй и отработанным маслом, тянуло железным холодком — тем, что приходит перед первым снегом. Грязь на стоянках прихватывало первым лёгким заморозком — к утру подмёрзнет, станет легче катать машины. На стоянке темнело пустое место: там утром стояла машина Дёмина. Рядом Прокопенко в темноте добивал заплату на моей семёрке, и стук его по дюралю шёл ровный, как всегда. Заявок на завтра уже навезли: та же батарея, тот же северный участок, та же работа. Я закрыл блокнот. До большого, которого я ждал и про которое молчал, оставалось ещё считать дни — а пока был октябрь, и батарея за балкой, и Дёмин на нарах с посечённой ногой, и Сошников, ставший за один заход старше.