Когда я наконец-то вышла из «ванной», Джи одобрительно хмыкнул. Хрономер показывал, что я проплескалась почти треть десятичного часа – непозволительно долго, если учесть, что я здесь не одна.
Впрочем, отродье по-прежнему оставался в каминном зале в одиночестве. Сидел у огня, щуря на него свои глазищи, и время от времени скармливал пламени дрова.
– Ребята на вышке, – сообщил он мне. – Хочешь, сходи. Там еще светло, следы не потеряешь.
Я кивнула. И вышла – скорее чтобы скрыться от пронзительного взгляда.
Снаружи стоял хрусткий мороз. Свежевыпавший снег подернулся тоненькой корочкой, оглушительно ломающейся при каждом шаге. Блеклые сумерки медленно растворялись в подступающей ночи.
Следы виделись четко. Двойная темная цепочка уходила вдаль, к чернеющему силуэту радиовышки. Я двинулась по этим следам, стараясь попадать подошвами в подмерзшие ямки. Ломкая корочка с шорохом осыпалась с краев, когда я убирала ногу. Под ботинками хрустели замороженные отпечатки протекторов, рассыпающиеся в снежную пыль. Еще влажные волосы холодил ветер.
Я медленно брела к вышке. После ванны или из-за голода сил не осталось совсем. Вялые ноги кое-как тащили такое же вялое тело. Но не идти я почему-то не могла. Меня никто не ждал, я никому и ничем не была там обязана. И все-таки плелась вперед вместо того, чтобы свернуть или вовсе остановиться.
«Разворот значит смерть», – вспомнились слова старого вождя. Вероятно, кочевниками тоже двигало что-то, чего они не могли объяснить толком даже себе, не то что пришлым. Нечто эфемерное, не осознаваемое до конца, но оттого только более сильное.
Я взглянула туда, где остался Каанаак. Базу от него отделяла гряда невысоких гор. За ними скрывался залив, за ними сейчас болотники наверняка жгли свои костры. И, возможно, совершали что-то еще – что-то, чего лучше не видеть, но на что нельзя не смотреть.
Шаг, еще шаг. Колючая корочка льда осыпается со звоном.
Залив должен быть виден с вышки. Но я иду туда совсем не затем. Меня тянет не парадоксальная привлекательность жути и не загадка. Я иду, потому что не могу не идти.
К нему.
Шаг. Еще шаг. Небо обливает горы растопленным оловом. Блестят инеисто-обмерзшие стены, будто разом став металлическими.
Я буду смотреть на вещи, на которые смотреть не стоит. И совершать поступки, которые не надо совершать. Потому что не могу не. Потому что есть то, перед чем замолкает рассудок, и есть совершенно особая боль, ломающая на раз любую волю. Боль, у которой две стороны: сладкая и мучительная. Как будто из тебя заживо вытягивают позвоночник, медленно-медленно, дюйм за дюймом, и тебе и щекотно, и невыносимо… И ты чувствуешь каждым пальцем, каждой мышцей, каждой клеточкой тела, как звеняще-колючие, будто жесткая проволока, нервы выползают из плоти, оставляя зудящие кровавые следы… От малейшего слова, взгляда, даже мысли эта боль, как переполненная чаша от капли, качается, опрокидываясь на тебя. Ты знаешь, что будешь страдать в любом случае, – но, когда вы рядом, это сладкая мука.
И ты будешь делать все, чтобы боль обернулась сладкой стороной. Идти, брести, ползти, смотреть на пытки. Стирать в кровь душу и тихо, незаметно смывать слезами алый след – чтобы завтра повторить. И ждать, и жаждать, и ненавидеть каждого, кто не он… Ни за что, просто за то, что это кто-то другой.
И – себя. За то, что ты из тех, кого нельзя любить.
Однажды я, еще будучи подростком, из очередной вылазки в пустошь притащила пистолет. Это был какой-то совсем древний экземпляр, наверняка из музея. Скорее всего, его бросил за ненадобностью проходящий искатель – иначе нельзя было объяснить, откуда взялось оружие посреди развалюхи, вылизанной до идеальной пустоты. Он бросил, а я подобрала. Подобрать мог кто угодно, но именно я, со своей неугомонной жаждой исследования, оказалась первой.
Я принесла пистолет в общину. К оружию не было патронов, магазин оказался заклинившим, а предохранитель отсутствовал как данность. Однако штуковина вызвала дикий восторг у остальных воспитанников. Девчонки и пацаны таскались за мной с просьбами посмотреть, подержать и даже попробовать починить. Ничего удивительного в этом не было: примерно так мы все реагировали на любую редкую находку. Но что-то мешало мне отдать пистолет в руки любопытных. Не жадность – древняя железяка не имела ценности и досталась легко. Но я прекрасно понимала: будь на моем месте кто-нибудь другой, таскались бы за ним. Окажись огнестрельная игрушка у Коры или Зазы – про меня тут же забудут. Интересна была не я, а моя находка.
И я стала прятать пистолет от любопытных. Опасаясь, что его могут украсть, везде носила с собой. Однако запретный плод сладок – и в одну далеко не прекрасную ночь я оказалась зажатой в углу десятком злобно пыхтящих воспитанников. Пистолет быстро нашли и отобрали, не преминув заодно облапать меня даже там, где он в принципе не мог быть, а напоследок расквасили нос.
На следующее утро ко мне подошла Кси.
– Я в курсе случившегося, – спокойно сказала наставница.
Мне даже не хотелось спрашивать, кто ей сказал.
– Иди сюда. – Она отвела меня в сторону, подальше от шумной оравы детей. – Что думаешь?
Я, ожидавшая взбучки, недоумевающе захлопала глазами.
– О них что думаешь? – пояснила свой вопрос Кси. – Как относишься к их поступку?
– Ну… – Я замялась. Облекать свои чувства в слова было непривычно: нас никто не учил о таком говорить. – Им было интересно.
– Но у тебя нашлась причина не потакать их интересу, так? – Голубые глаза Кси внимательно смотрели на меня.
Я пожала плечами. Наставница, видимо, истолковала этот жест как согласие и продолжила:
– А они устроили подлянку.
Я опять пожала плечами, не понимая, куда она клонит. Отчитывать будет все-таки, что ли, просто заходит издалека?
– Ты злишься? – прямо спросила Кси. – На них.
– Нет! – От неожиданности я выпалила правду раньше, чем успела подумать, как лучше ответить.
– Зря, – ровно возразила наставница. – Стоило бы. Попробуй, тебе будет легче.
Она присела на корточки, глядя на меня снизу вверх. Крупная Кси разом стала как будто меньше, а я, теперь смотрящая на нее свысока, наоборот, словно увеличилась. Выросла.
– Они поступили гадко, и это факт. – В глазах наставницы блестело жаркое небо. – Ты имеешь право на них злиться.
– Но мне не хочется, – возразила я.
– А почему? – невозмутимо спросила Кси.
Вопрос был сложным. Наверное, самым сложным из всех, на которые мне до сих пор приходилось отвечать. Как хорошо, что на экзаменах такое не спрашивают, почему-то пришла в голову нелепая мысль. Пришла и завертелась, как гнус, еще больше мешая сосредоточиться.
– Потому что я их понимаю, – наконец удалось выдавить.
Кси несколько секунд смотрела на меня. Потом встала и похлопала по плечу.
– Ты не тварь, – сказала она непонятно. – Это редкость. К сожалению или к счастью – решай сама.
И ушла, оставив меня наедине с ворохом обрывочных мыслей.
Много позже я поняла урок Кси. Большинство людей в мире – именно твари. Эгоистичные, злобные, жадные; трусливые или агрессивные, но всегда одинаково зацикленные на себе. Они не могут думать ни о чем, кроме собственной персоны; их мир, как стеклянный шар, ограничен их «я». Но именно они захватывают, властвуют и процветают. А подобным мне остается лишь выживать.
Через несколько дней после того памятного разговора пистолет выстрелил. Шев, таскавший его тогда, получил пулю в живот. Кракер выходил парня, нещадно ругая за корявые руки: придурок пытался расклинить магазин, направив ствол на себя. Но слава «дурного оружия», приправленная изрядной дозой мистики, осталась при пистолете. Больше к нему никто даже притрагиваться не хотел.
– Карма, – подмигнула мне Кси, проходя мимо.
Вскоре пистолет исчез – думаю, наставницы разобрали его на детали или попросту зарыли где-нибудь в пустоши. А я еще долго содрогалась, вспоминая, как затыкала за пояс это дьявольское оружие, как прятала его под одеждой и клала в карман. Игрушка могла сработать в любую секунду. Или нет? Были в том виноваты кривые грабли Шева, или и впрямь таинственная карма решила наказать любопытных – так и осталось загадкой.
Время прошло, история подзабылась. Однако я нет-нет да и возвращалась мыслями к тому дню. «Ты не тварь», – сказала тогда мне наставница. Но была ли она права?
Я знала, чего хотят ребята. Разве многого мне стоило удовлетворить их интерес? Я прикрылась какими-то абстрактными сожалениями, лелеяла свои переживания, не хотела остаться забытой. Так чем же я лучше всех остальных, которые поступают так же?
«Ты имеешь право на них злиться», – говорила Кси. Но я злилась на себя. Ведь я же их понимала. А понимать – значит что-то делать. Иначе какой в этом понимании смысл?
Чем больше я узнавала мир, тем больше завидовала тем, кто живет в «стеклянном шаре». В таких шарах нет места проклятому пониманию других – тому, которое исключает возможность справедливого гнева. Ведь если ты знаешь, что двигало человеком, ты влезаешь в его шкуру. В его стеклянный шар, откуда любой кошмар можно только оправдать.
Но со временем я научилась привносить в этот шар свою злость. На себя, потому что другой у меня не было. Я проклинала ублюдков и желала им смерти, оказываясь в их стеклянных шарах, и у меня это прекрасно получалось. Потому что, по сути, я проклинала себя.
Я научилась злиться и ненавидеть. Но так и не разучилась понимать.
К сожалению или к счастью – решай сама.
И сейчас, плетясь к башне, я делала то же самое. Только за того, в чьем стеклянном шаре расплескивалась моя ненависть, я готова была отдать жизнь.
Вблизи вышка оказалась не такой стройной и огромной, как виделась издалека. Ее верхушка давно была обломана – не то ветрами, не то безумными волнами Гнева Господня. Перекрученные полосы металла торчали с боков, как гигантская шипастая корона. А сами фермы, составляющие решетчатый каркас, покрылись плотным слоем ржави и наледи.
Исполинский силуэт мачты поддерживали толстые тросы-растяжки, уходящие одним концом в лед. Под квадратным основанием башни распласталась приземистая постройка, из крыши которой вырастала толстая прямая труба. Эта труба, как сердцевина вышки, тянулась до самого верха перекрещенных ферм и еще на несколько футов над ним, криво обрываясь смятым закрученным концом, – будто кто-то с силой сдавил металл в кулаке и дернул, срывая.
Трубу внутри мачты удерживали короткие полосы стали, не то приваренные, не то привинченные к каркасу. Приземистый домику подножия оказался тоже привинченным, но не к мачте, а к огромным сваям, возвышающимся надо льдом примерно на треть моего роста. Вокруг домика темнели изъеденные пятнами коррозии листы какого-то металла. Когда-то они, видимо, были укреплены наподобие забора, но теперь от него остались лишь разрозненные погнутые столбы, на которых висело несколько металлических секций.
В постройку вела единственная дверь. За порогом, заваленным мусором и обломками, было сумрачно – кажется, окон у домика не имелось. Зато в стенах время щедро наделало дыр и щелей, сквозь которые просачивались сумерки. Тусклый свет обнажал изъеденные гнилью доски, потемневшие железные шкафы и разбитые приборы, о назначении которых можно было только догадываться. На полу похрустывали осколки.
Посреди строения, занимая большую его часть, чернело основание мачтовой трубы. Полукруглые двери, когда-то врезанные в металл, грудой смятого железа валялись рядом.
Внутри трубы гулял ветер. На поржавевших стенах плясали сизые пятна – последние плевки умирающих сумерек. Полое тело трубы пронизывали решетчатые площадки, расчерчивая металл причудливыми клетками.
Наверх вела единственная лестница – уходящий в бесконечную высь ряд перекладин. Где-то в вышине качалось небо. Ветер глухо бился в железные стены, как попавший в ловушку дикий зверь.
Я взглянула наверх. На решетчатых площадках не было заметно никакого движения. И только очередной порыв донес едва уловимый аромат дыма.
Подтянув рукава, я полезла вверх. Ржавый металл холодил ладони, как будто подгоняя: лишняя секунда, и кожа примерзнет к железу. А горьковато-сладкий запах все усиливался, дразня и зовя.
Первая площадка выводила наружу – на крошечный уступ, невидимый снизу в переплетении мачтовых ферм. Стальная пластина уступа, ограниченная низкими перильцами, прилепилась к трубе, как нарост – на череп мута. Площадка располагалась невысоко – я едва миновала десяток лестничных перекладин, – и отсюда можно было разглядеть мои следы, ведущие к мачте.
Проем второй площадки оказался завален обломками. Вечер сочился сквозь нагромождения металла, когда-то, видимо, бывшие еще одним выступом. Труба здесь выгибалась внутрь, словно кто-то ударил по ней снаружи исполинским молотом. Несколько лестничных перекладин отсутствовали – я подтянулась, цепляясь одной рукой за край решетки, и выбралась на площадку сквозь проем.
Лестница уходила выше. Ветер смеялся и стонал, как полоумный, и подбадривая меня, и насмехаясь. Запах дыма стал резче – тот самый аромат, которым пропиталось поселение кочевников. И было в нем что-то еще: что-то новое, тревожное, чужое. Как будто аромат сигареты смешали с вонью гари от пожара.
Третий проем оказался значительно дальше. Я перебирала руками ступени, одну за другой, давно потеряв им счет. Провал, залитый блекнущим светом, маячил высоко наверху, невозможно высоко, безумно – казалось, я карабкаюсь на самое солнце. Погасшее, выцветшее солнце оттенка потускневшей стали.
Свинцовое небо брызнуло мне в глаза, когда я ступила на решетчатое перекрытие. В лицо дохнул ветер – ветер с ароматом жженых трав. Я сощурилась и шагнула наружу.
Выступ, зажатый меж двух стальных балок, обрывался в никуда. От ограждения остались только несколько сломанных столбиков, протыкающих воздух. С другой стороны площадка была словно оплавлена – ее край, на котором не осталось и следа ограждения, блестел гладким бугристым металлом с цветными разводами.
– Здесь прекрасный вид.
Тесла смотрел на меня снизу вверх. Он сидел, прислонившись спиной к трубе, и подошвы его ботинок касались оплавленного края. Бинокль в левой руке поблескивал тусклой окантовкой окуляров. В пальцах правой дымилась сигарета.
Я присела рядом, и он молча достал еще одну. Наклонился ко мне, и я вдохнула его запах – теплый, соленый и терпкий. Сквозь дымную завесу блеснули темно-янтарные глаза.
– Это место когда-то называлось Уманак, – его голос звучал в унисон с песнью ветра, – что на местном диалекте означает «в форме сердца». – Тесла улыбнулся, отстраняясь, и мое собственное сердце дрогнуло, сбиваясь даже с привычного рваного ритма. – Флекс рассказал.
– Где он? – Я затянулась, впуская в легкие режущий дым.
– Ушел проверить птичку. – Тесла кивнул на бинокль. – Хочешь взглянуть? Правда, там мало что видно: туман.
Непривычная тяжесть металла легла в руку. Истертая кожаная оплетка еще хранила его теплый след.
Я взглянула в окуляр.
Седая туча, зацепившаяся за скалистый выступ, жидким туманом стекала по склону в залив. Туманные клубы плавились в пенных объятиях. А на берегу, за сине-серыми волнами, поблескивал искристый снег.
– Красиво, правда?
Я смогла только молча кивнуть. Как и всегда при встрече с чем-то прекрасным, мне захотелось исчезнуть – просто раствориться, развеяться на невидимые частицы, которые, возможно, хотя бы напитают почву собой. Наставница как-то сказала, что все мы – земля и вода. Но во мне они почему-то соединялись в нечто омерзительное, теряя в этом сочетании свою красоту.
Тесла смотрел на меня. Небо отражалось в его прищуренных глазах, бросало мягкие тени на скулы. Нас разделял едва фут, но казалось, что между его пальцами, зажавшими сигарету, и моей ладонью, вцепившейся в бинокль, – целая пропасть высотой в эту башню. Сердце сбивчиво трепыхалось, как каждый раз, когда я была с ним рядом – так близко и в то же время невыносимо далеко. Мне хотелось и броситься к нему, и кинуться прочь; чем ближе я становилась, тем острее ощущала эту пропасть между нами, эту разницу, собственное уродство и ничтожность – и его недосягаемую высоту. Это ощущение нарастало с каждым шагом, каждым дюймом, каждым прикосновением. Чем ближе, тем больнее. Но я знала: отстранись – и легче не станет.
Он продолжал смотреть. Странно пристально, так, будто видел впервые. Один из тех взглядов, заставляющих мечтать о том, чтобы исчезнуть. Взглядов, которые режут сердце, выставляют напоказ, вынуждают чувствовать себя обнаженной, слишком большой, занимающей чересчур много места, – и терзают сильнее любого ножа.
– Что? – не выдержала я.
Улыбка скользнула по губам Теслы – как полузабытое солнце.
– Я просто любуюсь тобой. «Ты – луч, отраженный в закатной воде; ты – сердца услада, спасенье в беде…»
Я промолчала. Мне была неприятна его похвала, его неуместные и неумелые попытки спорить со мной – а ничем иным, кроме как спором, я не могла это счесть. Он знал, он наверняка видел, как мне хочется сжаться под его взглядом. И пытался возразить.
Он стремился заставить меня иначе к себе относиться. Иначе смотреть – но это было нелепо. Объективная реальность одна, как на нее ни смотри. И чем дальше твой взгляд от этой реальности, тем больнее ты о нее разобьешься – однажды, когда кто-то другой ткнет тебя в нее носом.
То, что делал Тесла, было злом. Двойным злом, потому что обрекало меня на боль и потому что истинной целью всех этих попыток было его самолюбование. Он рисовал хорошим и заботливым себя – и так достаточно хорошего, недоступно хорошего для меня. Но я не могла не видеть, как кривится его лицо при взгляде на мое, как изменяется выражение. Такое не забывается, такое невозможно не заметить, когда это относится к тебе. И что бы он ни говорил, я всегда видела в эти моменты исключительно его отвращение. Не боль, не сострадание, не сдерживаемую печаль. Только гадливость.
А может быть, ему было неприятно именно это отношение. Мое отношение к себе. Он чувствовал вину передо мной и пытался заставить меня покончить с этой опустошающей ненавистью. Опять-таки – ради себя самого. Ради собственного душевного спокойствия…
Я схватила бинокль и поднесла к глазам. Металлическая окантовка окуляров больно ужалила холодом кожу, но миг спустя в сердце плеснуло расплавленным льдом, заставив забыть обо всем.
– О боги…
Похолодевшие пальцы застыли на рубчатом колесике верньера. Последний отблеск сумерек погас. Ветер унес туман, смел, как сухие листья. А я зависла где-то в ледяной пустоте, не в силах поверить увиденному.