К книге
ЗнахаркаНа круги своя
78%
На круги своя
7

Святую четыредесятницу Евдокия провела в одиночестве. Затворила дверь на засов: никого не хотела видеть, никого к себе не пускала. Не ела, не пила. Не топила печь. Бродила по дому в забытьи. Будто что-то искала и не находила. Дом был пуст. Вместе с младенцем Аввакум вырвал из него сердце.

Малыш являлся в бредовых снах. Звал её тоненьким жалобным голосом: «Ма… ма… мамочка…» Она вскакивала, кидалась на зов и падала без чувств у пустой зыбки.

Тишина стояла густая, вязкая. Нетопленная изба начала загнивать изнутри. По углам зацвела плесень, тяжёлый дух запустения начал перебивать ароматы сушёных трав.

В углу за печью тихо страдал Кутник. Он не мог принять перемены: вместо привычного жара от печи исходил уличный холод. Не было скоромных лакомств: ни мёда тебе, ни кусочка пирога, ни молока в блюдце. Не было даже постных угощений: ни горстки орехов, ни плошки с квашеной капустой. Но сильнее всего угнетал Кутника потерянный вид хозяйки: молодая девка, а довела себя… Выглядит хуже старухи, бродит тенью в поисках того, чего нет.

В одну из ночей он влез к ней под бок, прикрылся краем детской пелёнки, которую она сжимала в руках. Прикинулся младенцем в надежде, что хозяйка обрадуется, и всё станет как прежде. Евдокия очнулась на полу, сжимая в руках ребёнка, завёрнутого в тряпицу. Она замерла. Перестала дышать. А потом… лишь пуще прежнего разрыдалась, отбросила от себя чурочку и заругала Кутника.

Разобиделся дух-хозяин: хотел помочь Евдокии, а она вон что вытворяет: ревёт, ругает, поленом бросается. Осерчал Кутник. Не прощал такого обращения. Начал проявлять характер: ночами скидывал с полок горшки с запасами да склянки с настоями, скрипел половицами, обрывал верёвки с сушёными травами.

А Евдокия не могла пошевелиться. Лежала колодой. Пустота в голове, пустота в сердце. Впервые пришла мысль: бросить всё. Уйти. Исчезнуть. Пусть подохнет вся деревня, а за ним и село. Пусть нечисть напрочь вырежет всех. Пусть тати лесные разорят и пожгут дотла. Пусть вода большая смоет это проклятое место с её бездушными людишками.

В дверь постучали. Евдокия не открыла. Проворная худенькая сестрица влезла в волок. В руках – веточка вербы да узел с гостинцами, в глазах – слёзы.

Евдокия не встала с постели, отвернулась к стене, сказала слабым голосом:

– Уходи…

– Иван на поправку идёт… – Голос Дашутки дрожал. – Сказал, если сможешь простить, то прости. Сам прийти не решился. Стыдно ему. Слово не сдержал.

Евдокия сдавленно прошептала:

– Нет в том его вины. Уходи…

– Завтра Лазарева суббота. Мама тебе орехов да изюму прислала, блинов гречневых да киселя овсяного. В пост это можно. А ты, я смотрю, вообще ничего не ешь. Ох, пропадёшь, Дуня!

Дашутка положила узелок на стол, оглядела избу, которая выглядела так, словно на неё совершили набег тати, и решительно начала прибираться. Затопила печь. Намыла полы, вынесла побитые горшки, вернула на полки, что уцелело. К вечеру управилась. Евдокия так и не повернулась к сестре, лежала, уткнувшись в стену.

Потоптавшись в нерешительности, Дашутка тяжело вздохнула и тихонько ушла.

Евдокия села. А может, ещё не всё потеряно, может, батюшка так проучить хочет? Может, ребёночек у него сейчас, и если смириться, прийти, упасть в ноги, вымолить прощение, показать, что стала ближе к богу, покаяться, причаститься, то вернёт сыночка?

Захотелось пить. Она подошла к столу. Заглянула в кринку, которую Дашутка наполнила свежей водой. Отшатнулась – не узнала себя, увидела в отражении мертвеца. Глаза почернели, как два колодезных провала, щёки ввалились. Нет, такой страшной и неживой Аввакум ребёнка не отдаст. Что же делать?

– Бабушка, ну хоть ты мне помоги, подскажи, что мне делать? – вскрикнула Евдокия в отчаянье.

В ожидании ответа она прислушивалась, обводила взглядом горницу. Тишина отозвалась тихим поскрипыванием за бабушкиным сундуком.

Евдокия бросилась к нему, открыла. Сундук хранил прошлое Аглаи. В лицо пахнуло знакомыми с детства запахами. Бабушкины вещи, платки, клубки шерсти. На самом дне лежали свитки. Пожухлая береста с полустёртыми знаками, куски телячьей кожи, выжженные древними письменами.

Сидя за столом и вперив немигающий взгляд в пламя лучины, Евдокия вспомнила давний разговор с Аглаей.

Так же, как и теперь, горницу освещала лучина, в печи прогорали угольки, за окнами завывал ветер. Евдокия сидела на лавке, завёрнутая в тёплое лоскутное одеяло.

– Бабушка, а откуда у тебя все эти древние письмена, свитки, которые ты хранишь в сундуке? – спросила она.

Аглая долго молчала, глядя на танцующие тени на стенах. Наконец заговорила:

– Ох, давняя эта история. Когда-то, Дуня, меня и звали иначе.

– Как? – удивилась Евдокия.

– Родилась я далеко отсюда, в крохотном селении среди древних дремучих лесов, где люди ещё почитали старых богов, слушали волхвов и говорили с лесными духами. В тех краях деревья были старше людей, и только они да травы помнили прошлое. Звали меня Милада. С детства я знала, какая трава снимет боль, какая принесёт сон, могла понять, о чём шепчет ветер и кричит птица. Люди уважали мой дар, ходили с просьбами и вопросами, ждали помощи и совета. Однажды пришёл к нам в селение пожилой человек с разными глазами: один бельмом зарос, а другой – зоркий, как у коршуна, видит насквозь, точно душу читает. Он заметил меня и сказал: эта девочка должна пойти со мной, я научу её древним тайнам. Он хотел, чтобы я, как он, могла не просто видеть, но и менять людские судьбы. Любого человека чтобы могла подчинить своей воле.

Аглая замолчала.

– А ты, бабушка?.. – осторожно спросила Евдокия.

– А я, Дуня, поняла, что сердце моё лежит к другому. Не к пророчеству и власти, а к простой помощи людям, к исцелению их тел и душ. Я и сбежала от него, скрылась в ночной тьме леса.

– А он? Он тебя не догнал? – испугалась Евдокия.

– Нет, не сумел, – помолчав, ответила Аглая. Не хотела она ребёнку всю правду про колдуна рассказывать, а особенно про то, как погубила его. – Меня ведь каждая травинка в лесу знала, каждый кустик спрятать был готов. Но вся моя жизнь превратилась в долгую дорогу. Я ходила из деревни в деревню, помогала тем, кто болел, лечила недуги. Я перестала называть людям своё настоящее имя, чтобы забыть его вместе со старой жизнью.

– А потом?

– А потом, Дуня, пришли люди с крестом, на котором только один Бог. Волхвов и колдунов стали преследовать, на старые знания наложили запрет. Тогда я приняла новую веру и имя. Так и стала Аглаей. Пришла сюда – в маленькое тихое Горюново. Здесь остановилась и нашла дом, здесь могу лечить и учить таких, как ты. – Аглая погладила Дуняшу по голове.

– А как же эти свитки?

– Свитки – память о далёком времени, о старых богах, которых велено забыть, стереть из памяти людской. Письмена эти могут менять судьбы людей и посему очень опасны.

– Так давай их сожжём, бабушка!

– Нет, Дуня. Береги их. Времена меняются. Наступит момент, когда они тебе пригодятся. Попомни мои слова, девочка.

Аглая закрыла сундук, и больше они об этом не говорили.

Лучина догорала, Евдокия запалила новую. От свитков и берестяных грамот веяло дремучей стариной. Сердце захолонуло. Они могут менять судьбы! Может, и судьбу мальчика выправят! Она просидела над свитками всю ночь. Читала. Не всё понимала – Аглая учила её грамоте, но не успела научить всему, что знала сама. От прочитанного бросало в дрожь. Перед ней открывались колдовские знания – о вмешательстве в судьбы, о праве и цене за это вмешательство.

Евдокия не заметила, как задремала.

Во сне явилась Аглая, в родном взгляде читалась обеспокоенность, она заговорила зыбким голосом:

– Доченька, оставь этот путь… Не прибегай к древней силе. Ничего хорошего не получится, если будешь использовать тайные знания для личных целей. Ты сильная, без надобности тебе идти запретным путём… И вообще не надобно. Как на Лазаря снизошла Божья благодать, так и на ребёнка твоего снизойдёт. А свитки пока побереги. Настанет время, когда без них будет никак не обойтись. Поймёшь сама, когда это время придёт… А теперь – вернись к людям. Совсем захиреют они без тебя. Снова хвори да мор пойдут. Древнее зло не дремлет. Давно ты уже не ходила по лесу, не обновляла защиту.

С того дня Евдокия встала с постели. Легче не стало. Но дом больше не стоял в запустении. Она почистила печь, украсила изразцами, выбелила стены, выскоблила полы. Скоро Пасха. Светлый праздник надо встречать в чистоте. Кутник больше не беспокоил её по ночам. Только смотрел из темноты угла. Смотрел и смиренно ждал, что будет дальше.

* * *

А дальше была Страстная седмица. Самый строгий пост и время покаяния. Евдокия истово молилась, раскаивалась в прегрешениях, вольных и невольных. Время от времени Евдокия заглядывала за занавеску и смотрела на пустую зыбку. И снова молилась. Она всё ещё надеялась отмолить своё право на материнство.

Евдокия исхудала, в тёмных волосах засеребрились седые пряди, под глазами залегли тени.

Она по-прежнему никого не хотела видеть. Поэтому шла в Вышень на ночную службу окольными путями. Шла через лес, заросшими тропами.

Внезапно споткнулась, упала и зашибла коленку. Что за напасть? Поднялась, разглядела преграду: в землю вбит небольшой колышек, старый уже, чуть подгнивший. Пригляделась, а поодаль ещё один, и ещё. Цепочкой огибали старые колья лесной околоток.

– Это же защита, которой бабушка духа лесного заперла! – догадалась Евдокия и вспомнила, как наказывала Аглая, пуще глаза беречь границы леса, не позволять колдовскому духу вырваться. – А я и забыла, давно этим лесом не хаживала. Надо подправить, подновить защиту. Хорошо, бабушка, что напомнила!

Евдокия поклонилась колышку, о который споткнулась, и зашептала заговоры, пройдя по цепочке.

Народу в церкви было много. Евдокия, в надвинутом на глаза платке, стояла в уголке, старалась затеряться за спинами.

У отца Аввакума торжественно горели глаза, а голос звенел во всех уголках храма Господня, проникал во все сердца. Он говорил, что наступил великий день радости, праздник праздников – переход от смерти к жизни, от земли к небу. Она смотрела в воодушевлённое лицо батюшки, слушала его речи, и постепенно лёд в её душе начинал плавиться.

Прихожане были заодно со своим пастырем. В едином порыве они молились и славили Бога.

– Иисус воскресе!

– Воистину воскресе!

Поверила и Евдокия.

После Литургии знахарка, никем не узнанная, тихонько вернулась домой. На душе стало немного легче. Ночная служба укрепила её веру в торжество жизни и Божью благодать, о которой упоминала и бабушка Аглая.

После Пасхи стояли по-летнему тёплые деньки. Снег давно сошёл, земля парила сладким духом. Вокруг избы поднялась сочная молодая травка. Петух грелся на солнышке, куры копошились в рыхлой земле. Евдокия, прикрывая ладонью глаза от яркого света, подумала, что неплохо бы завести кого-нибудь ещё, кроме куриц.

От размышлений её отвлекли чей-то настойчивый голос и жалобное, протяжное блеянье.

– Да чтоб тебя, Марфа, пролезай ужо!

Евдокия прикрыла дверку загона и поспешила во двор.

– Вот же глупая скотина, заходи ты ужо, ну ей богу, балда рогатая!

– Чего ругаешься, Никодим? Животинку-то пошто силком тащишь?

– Так эта… Здрава будь, матушка. – Мужик перевёл дух, поправил сползшую на лоб шапку. – Гостинец тебе, матушка, веду.

– Гостинец? Пошто такой дорогой? – удивилась Евдокия и, радуясь, что не придётся самой покупать скотину, подошла к упирающейся козе. Погладила её меж рогов. – Ну что ты, красавица? Проходи, Ма́рфушка. Будем жить-поживать: будешь мне молочко давать, а я тебя сочной травкой баловать.

Козе пришлось по нраву обращение. Рогатая красавица присмирела, вошла через ворота и через минуту уже мерно жевала зелень, разгуливая по двору так, будто жила здесь всегда.

– С чем пожаловал, Никодим? – спросила Евдокия, вытирая ладони о передник.

– Дык эта… Беда у меня, помощь твоя треба, матушка. – Мужик снял шапку, обнажив плешивую макушку.

– Ну-у-у Никодим, чего молодишься-то? Волосья у тебя от старости повылазили, тут я тебе не пособлю, даже за козу.

– Да тьфу ты, Господи! – Никодим смутился и снова нахлобучил шапку. – Не по этому делу пришёл. Коровку упустил. Давеча стадо на новое место повёл, к вечеру всех воротил, а Зорька, Нечайкиных корова, затерялась. Искал, кликал, словно в воду канула.

– Ты чего ж? Забыл, как грамотки Шугарю писать? Сколько лет уж пастушествуешь?

Никодим опустил плечи.

– Сам знаю, виноват. Глаза видеть хужей стали, память слабеет, слова нужные напрочь забываю… Старость, мать её. Помоги, матушка, сыщи Зорюшку. А я тебе, – пастух кивнул на козу, мирно щиплющую траву, – Марфушку свою отдам.

Евдокия согласилась, не раздумывая. После Великого поста и Пасхи Никодим первым пришёл к ней с просьбой. Пора, значит, возвращаться к обычному делу: людям помогать, зверьё разыскивать, а то и впрямь про знахарку в деревне позабудут.

– Обожди, – сказала она и ушла в избу. Вернулась со склянкой да мешочком. – Вот, держи. Это для глаз – протирай, примочки делай. А в мешочке трава для памяти: заваривай и пей почаще. А коровку я отыщу, не кручинься.

Никодим благодарно поклонился и вышел со двора, а Евдокия повернулась к козе:

– Ну что, Марфушка, выходит, будем теперь с тобой жить-поживать…

Коза задорно повела глазами, коротко мекнула.

Сзади послышались шаги. Евдокия, не оборачиваясь, спросила:

– Что, уже позабыл, что заваривать, а что прикладывать?

– Здравствуй, Евдокия, – отозвался родной голос.

Она повернулась – и увидела Ивана. В ясных глазах брата стояла тихая грусть. Евдокия бросилась к нему, прижалась к широкой груди. Иван обнял осторожно, будто боялся смять.

– Чего ж так долго не шёл? Я уж думала, совсем забыл сестру.

Он крепче прижал её и смущённо шепнул у самого уха:

– Неразлучны два цыплёнка…

Евдокия улыбнулась, нехотя отстранилась:

– Пусти ужо, а то задавишь. Глянь какой медведь – косая сажень в плечах, богатырь! Жениться тебе пора, милый братец. Мужик видный, а всё в холостяках ходишь.

Иван усмехнулся:

– Я бы женился. Да не на ком. В деревне все либо замужние уже, либо малые ещё.

– А в Вышени? Там же невест полно.

– Пока душа не лежит…

– Ну как знаешь. Ты-то по делу аль попроведать?

– Попроведать, конечно. Или ты уходишь куда?

Марфушка подлезла Евдокии под руку, подставив рогатую башку. Знахарка улыбнулась, поглаживая охочую до ласки красавицу.

– Никодим приходил: коровку потерял, сыскать надобно.

– Так я с тобой пойду. Когда ещё свидимся? Посевная на носу, а там всё лето в заботах.

– Я буду рада твоей компании, милый братец.

* * *

Апрель старательно пригревал истосковавшуюся по теплу землю, оправдывая своё второе название – цветень. Весело отражали солнышко жёлтые первоцветы, покачивались на ветру лохматые колокольчики сон-травы, источали сладкий аромат синие медуницы. Над ранними цветами с жужжанием трудились пчёлы.

Иван шагал первым, протаптывал для Евдокии тропку к лесу в свежей траве. Лес только начинал зеленеть: некоторые деревья ещё стояли голыми, другие потихоньку наряжались в свежие листочки, которые вытягивало солнышко из пахучих почек.

– Постой, Вань, мне кое-чего сделать надобно, а после дальше пойдём.

Иван кивнул. Евдокия вынула из сумки тряпицу, развернула: внутри лежал кусок хлеба. Положила его у подножья дерева и зашептала:

– Шугарь-батюшка, с миром мы пришли, пусти нас погостить в доме твоём. Ни ломать, ни брать ничего не станем, только пропажу свою сыщем да тот же час уйдём.

Знахарка помолчала, вслушалась в шорох ветра в едва зазеленевших кронах и кивнула брату: мол, можно идти дальше.

Лес звенел птичьими переливами, где-то журчал невидимый ручей, на ветке берёзы дремала сонная белка.

– Слышь, Дуняша, а чего с мальцом стало? – вдруг спросил Иван.

Евдокия поморщилась, остановилась:

– Аввакум его в монастырь увёз, а дальше я не знаю… – В глазах знахарки блеснули накатившие слёзы.

– Прости, родная, я… – Иван обнял её. – Прости, что не сдержал слово, надёжу дал да подвёл. Может, ещё можно что-то изменить?..

– Не можно, милый братец. Куда ни поверни – кто-то да пострадает. Пошла бы я поперёк слова Аввакума – отлучил бы, из деревни погнал, да и ребёнка отнял бы, всё одно. А если бы и отбила, куда мне с малым бежать? Нет у меня ничего, окромя нашей деревни да обета, что Аглае дала… хранить и оберегать наше Горюново. Не принадлежу я себе, Вань.

– Знаю…

– Время нужно, а нам его не дали. Со временем забылось бы, поутихло, да уж поздно. Воспитают мальца монахи, будет Богу служить – может, так и лучше.

– Даже наши матушка с батей думают, что ребёнок этот – дьявольское отродье, – нерешительно произнёс Иван.

– А ты? – Евдокия посмотрела брату в глаза.

– Ну что ты, Дуня! Я тебе верю: не стала бы ты зло покрывать и людям вредить.

– Мало нашей с тобой веры оказалось. Даже если бы вся наша семья на подмогу встала, против всей деревни не попрёшь. Вам с Дашуткой тут ещё жить, семьи создавать, детей растить. Негоже вам с целой деревней ссориться.

– Эх, время-времечко. Через пару годков уже все вовсе позабудут, что было.

– Твоя правда, но судьбу не обманешь. Пойдём, нам до заката управиться надобно.

Углубились в чащу ещё на полверсты, и вдруг Иван жестом остановил Евдокию.

– Слыхала?

Евдокия прислушалась. И впрямь, откуда-то доносились еле различимые крики.

– Да то, поди, сохатый самку зазывает – апрель же, Ваня. Щепка на щепку лезет.

– Не похож сей крик на сохатого, Дуняша. Да и гон у лосей по осени бывает. Я-то в животине разумею, промыслом живу.

– Ну, пойдём поглядим. Может, то Зорька в болотину угодила?

– Тяжко будет коровку из трясины тянуть, – сморщился Иван.

– Тю! С твоими ручищами вынесешь, да ещё до деревни донесёшь.

Они посмеялись и пошли туда, откуда доносился зов. Чем ближе, тем отчётливей различались крики – в них уже проступали слова.

– Так это не зверь вовсе, баба орёт! – сказал Иван и рванул вперёд, не щадя кафтана, цепляясь полами за кусты.

Евдокия поспешила за ним. Ещё издали она распознала тяжёлый рык – медвежий. Вышли на небольшой пятачок среди болотины.

– Стой, Ваня! – окликнула тревожно.

Но брат и сам замер, окидывая полянку взглядом. Евдокия выглянула из-за его могучих плеч и увидела здоровенную бурую медведицу, которая топталась возле двух мохнатых, замшелых валёжин, яростно била лапой, пытаясь просунуть её в щель между ними. Из-под брёвен доносился жалобный девичий крик.

– Так, сестрица, я косолапую на себя отвлеку, а ты девку спасай.

– Шустрый какой! Забыл, кто я такая? Дай-ка минутку, мишку словом угомоню.

Знахарка вышла вперёд и прошептала:

Встань, косматый, как пень,

Замри, будто камень;

Меж трёх сосён стой,

Не иди за мной.

Медведица и ухом не повела. Евдокия нахмурилась, попробовала иной заговор:

Как трава под росой дремлет,

Как мох лесной спит,

Так и ты, зверь косматый,

Ляг да крепко усни.

И снова – без толку. Медведица всё так же крушила трухлявый валежник. Ещё немного – раскрошит, брёвна рассыплются – и добыча окажется в её могучих лапах.

Евдокия запустила руку в суму, вынула крохотный осколок слюды, прошептала:

Глаз не видит – ты узри;

Истину мне подари.

Приложила мутную пластинку к глазу, взглянула на озверевшую медведицу.

– А-а-а, вот оно что! Михална-то ни при чём… Глянь, прицепился паразит.

– Чего там? – тревожно спросил Иван.

– Анчутка, – вздохнула Евдокия. – Уселся, бесёнок, на холку медведихе, подчинил себе. Пакостный дух, злющий.

– Ну, дык давай я его на себя отвлеку, а ты девку спасай: нет у нас времени заговоры подходящие подыскивать, Дуня.

– Ишь, скорый какой! На-ка… – Евдокия вытащила из сумы маленький мешочек. – Как медведиха близко будет, постарайся ей над самой головой сыпануть – Анчутку это спугнёт. Кабы время терпело, я б его и вовсе изгнала, да нет у нас того времени…

– Эх, время-времечко – когда впору, когда в обрез.

Иван взял мешочек, выскочил на середину поляны и принялся вызывать медведицу:

– Э-гей, дурища мохнатая! А ну, глянь-ка сюда! Смотри, сколько мяса!

Медведица отвлеклась от валежин, медленно обернулась. Из её ноздрей текла кровавая юшка, глаза побелели, их запечатал морок. Она встала на задние лапы, страшно зарычала и рванула к Ивану.

Как только Евдокия услышала, что голос брата начал удаляться, а за ним протопали тяжёлые шаги огромного зверя, в тот же миг бросилась к валежинам. Под корягами было тихо. Евдокии даже почудилось, будто девка отдала Богу душу от страха. Позвала негромко:

– Эй, вылезай скорей, ушла она. Поторапливайся, а то, гляди, возвернётся!

Меж валежин блеснули заплаканные глаза:

– Точно ушла?

– Точно, вылезай.

Через минуту из-под брёвен выбралась перепуганная, но видная девка: крутобокая, грудастая; коса по пояс. Даже в таком растрёпанном виде выглядела статной. Евдокия раньше её не видывала.

– Ты чьих будешь? И как тут очутилась?

– Из Берёзовки я. Матушка за сон-травой послала. Вышла с утра травки луговой набрать. У опушки увидала корову: мычит, будто потерянная. Заблудилась, бедняжка. Я к ней – а она взлягнула да в лес помчалась. Ну, я за ней. Ходила-ходила – нету… А потом эта, чудища мохнатая, на меня вышла. Я бегу, а куда – уж не помню. Сюда выскочила, валёжины путь перекрыли. Я меж них пролезла, да так и сидела, пока вы не появились. Думала: всё, смертушка моя пришла… – Девка всхлипнула, утирая слёзы, и тут же с любопытством спросила: – А вы кто такие будете?

Евдокия взяла её за руку.

– Пойдём, дорогою расскажу.

Девка послушно пошла следом.

– Я Евдокия. Тот красавец, что медведицу отвлёк, братец мой, Иван. Мы из Горюново, вёрст пять за лесом от вашей деревушки. Я думала, у вас одни старики остались.

– А меня Боженою звать. Да поживаем понемножку: молодёжь и у нас есть – мало, да есть.

– Имя у тебя красивое. А по крещению как?

– Елена.

– Божена, конечно, краше.

Когда вышли из лесу, Евдокия всплеснула руками: на лугу мирно паслась корова.

– Вот она! За ней я увязалась. Ух, негодница, – проворчала Божена на Зорьку.

– Всё не зря. Мы с братом тоже эту потеряху ищем. Выходит, нашли и корову, и тебя, красная девица.

В нескольких саженях из-за деревьев выскочил Иван, помахал рукой.

– Гляди-ка, живой, – оживилась Божена.

– А что ему станется? – усмехнулась Евдокия. – Богатырь ведь.

– Пригожий брат у тебя…

– Вань, а Вань! Гляди, какую невесту выручили, из Берёзовки, Боженой звать. Проводишь девку до дому, а то опять заплутает. А я вон Зорьку Никодиму верну.

Иван широко распахнул глаза, пялясь на спасённую девицу, потом разулыбался во весь рот, благодарно кивнул сестре и пошёл в сторону Берёзовки. Евдокия легонько подтолкнула Божену, девушка ойкнула и поспешила за Иваном.

Ничего не случается просто так, думала Евдокия, возвращаясь домой. Вот и Никодимова пропажа нашлась, и сама она козочкой обзавелась, и невесту брату сыскали пригожую. Евдокия была уверена: от такой девки Иван не откажется. Значит, совсем скоро свадебку сберегать придётся. Эх… время-времечко.

Пролетело лето, словно лучина прогорела. Пока травы собирала, сушила, пока лес обходила, подправляла бабушкины колышки да заговоры на защиту читала, пока Луговика с Колосом угощала да наставляла людям помогать, лето и кончилось.

После Покрова играли свадьбу пышную: Иван с Боженой и Дашутка с Прохором Дегтярёвым обвенчались в один день. Евдокия улыбалась – сердце уже не так ныло по утраченному, да и сегодня ничто не могло омрачить её настроения. Брат с Боженой, Дашутка с Прошкой – красивые, румяные, молодые. И будет им счастье, знала Евдокия. Жизнь-то, может всяких испытаний подкинуть, а она, знахарка, убережёт их от невзгод и напастей. В том и есть её предназначение.

* * *

Октябрь принёс с собой тёплые, хоть и ненадолго, воспоминания. Захлестнули они Евдокию, а после накрыли тяжкой, вязкой тоской. Вот уже и год исполнился мальцу. Как он там?.. Хорошо ли ему живётся среди людей божиих?.. А выжил ли?.. Ведь совсем крохотный был… Погнала Евдокия от себя гнетущие мысли. Всё у него хорошо. Должно быть хорошо!..

Черногорский монастырь не бедный. Хоть и не бывала там Евдокия никогда – вроде бы рядом, а случая увидеть своими глазами не выпадало, – слыхала от людей: место особое. Люди, что вхожи в монастырь, были у них в деревне, рассказывали, что в храме при монастыре – икона в серебре, киот из самой Византии привезённый, и книги пергаменные – такие, что боярин бы за них душу отдал. И чернецов Евдокии видывать доводилось – приходили они несколько раз в год в Вышень, да и в Горюново наведывались, несли слово божие, ребятишек чему-то учили.

Оброк в монастырь отдают добрый – и горюновцы, и вышенцы, и другие мелкие деревеньки. Дед Клим дважды в год посылает обоз: зимой – с пушниной да дичью с промысла, а под конец лета – с мёдом, мясом, зерном, овощами, иной раз и с мелкой скотинкой: ягнятами да поросятами. Дань монастырю платят богатую – через то и уважение к Горюнову велико, и со словом деда в важных делах считаются.

Может, и вправду мальчонка на своём месте. Воспитают, обучат, а там – либо постриг примет, либо найдёт другой путь, людям помогать станет, слово Божие понесёт, как отец Аввакум. Хотелось верить, что всё у него сложится.

Евдокия вышла во двор. Сыпал мелкий снег, припорашивал полуголую землю да пожухлую траву. На плетне, нахохлившись, сидел сонный петух и даже не спешил будить солнышко. Евдокия поговорила с козой Марфой, подоила, задала сена. Управившись и вдоволь наболтавшись с рогатой красавицей, прикрыла дверцу хлева.

Ещё летом Иван пристроил хлевец к клети – небольшой, чтоб Марфушке просторно было, да по зиме не холодно. А ещё обещался на будущий год срубить Евдокии новую избу – побольше да посветлее, как у деда Клима с бабушкой Марьяной, да у отца с матерью. Евдокия отмахнулась: мол, зачем ей барские хоромы – одной и в старой избе не тесно. Но Иван настоял: негоже, дескать, столь важному для деревни человеку жить в полусгнившей избушке.

Тут уж она уступила. Раз брату так хочется её порадовать – зачем же мешать. Только одно пожелание высказала: чтобы дверь в новом доме не наружу, а внутрь открывалась – надоело соседей ждать, когда снег отгребут да хозяйку на улицу выпустят. Засмеялся брат, пообещал просьбу выполнить.

– Здрава будь, матушка. – Во двор вошла дебелая баба, ещё не старуха, но уже и не молодуха. Глаза красные, видно, недавно плакала. Не местная, приметила Евдокия, – не горюновская.

– Здравствуй. Проходи в дом, коль по делу пришла. Зябко на улице разговоры вести. – Евдокия пригласила гостью в избу.

– Как звать да с чем пришла, ни свет ни заря? – спросила она, разливая по глиняным кружкам травяной отвар. – На вот, хлебни для сугреву, – подвинула кружку.

– Феврония я… Из Вышени пришла. Горе у меня… страшное… – баба всплеснула руками, готовясь разрыдаться.

– Ты, Феврония, отварчику-то попей. Полегчает, сердце угомонит.

Та послушалась, припала к кружке. Напившись, продолжила:

– После Покрова, как водится, наши каждый год на рудные болота ходят. Кузнец наш, Еремей, артель собирает – мужики все знающие, рудокопы из местных, дело не новое. Уходят железо добывать, по первому снегу возвращаются. Так и в этот раз было. Собрал он людей, и тут сынку моему Бориске взбрело в голову с ними идти. Мол, дело нужное, мужское, в хозяйстве пригодится. Я его и так и эдак отговаривала: мол, неча на болотах юнцу делать, дело-то опасное, да и нечисти там всякой, поди, хватает. Не послушал. Взрослый, стало быть, сам решать будет.

– А батька – что же? Не вразумил?

– Уже год как пропал батька, ушёл на промысел белку бить и не вернулся. Опытный был промысловик, жили этим, а теперь, – баба шумно высморкалась, – осталась с сыном да двумя старшими дочками.

– Думаешь, сына та же участь постигла, что и батьку?

– Чувствую, матушка, плохо всё. Мужики ещё потемну вернулись – злые, как черти. Болотина руды, мол, пожадничала, крохи дала. А моего нет среди них. Я к Еремею – где, мол, Бориска мой? А он на меня вызверился: не нанимался, мол, в няньки. Отмахнулся и всё тут. Я к другим – спрашиваю, допытываюсь. А они руками разводят: вроде был, шёл рядом, а куда делся – не знают. – Феврония всхлипнула. – Может, до ветру отбежал, да в болотину засосало… А может, болотница какая утащила мальчика моего…

– А может, – подхватила Евдокия, – к девке в соседнюю деревню удрал, погуляться. Или к дружкам каким заглянул. Чего ты уж сына хоронить спешишь? Хоть бы до ночи обождала. Может, и вправду к девке пошёл…

– Да нет же! Нет у него никаких девок! Сердце материнское не обманешь! Чую я – беда с ним, беда-а-а… – баба завыла, запричитала.

Евдокия ждала, пока успокоится. Баба высморкалась, неожиданно злобно взглянула исподлобья и ядовито сказала:

– Аглая бы сразу отозвалась помочь, а ты… выжидать требуешь… Вот она знахарка была настоящая: и средь ночи, и в мороз лютый не щадила себя…

Слова Февронии ужалили, но Евдокия виду не подала. Спокойно, глядя на гостью в упор, сказала:

– Найду я твоего сына. Живого али мёртвого – найду.

Феврония сразу притихла. Услышав слово «мёртвого», побелела, встала из-за стола, неуклюже поклонилась, вынула откуда-то из-под необъятных грудей векшу, положила на стол.

Евдокия сморщилась:

– Убери. Не беру я деньгами, аль не знаешь?

– Прости, матушка… Не было времени гостинец собрать…

– Ну, дык и не надо ничего.

– Живым найди, родименького… живым, – прошептала баба.

– Обожди минутку, дай собраться, да вместе пойдём до Вышени. Переговорить мне с Еремеем нужно да с другими мужиками из артели. Может, всё-таки кто из них чего-нибудь скажет.

– На дворе обожду тебя, матушка.

Евдокия взглянула на затёртую, с зазубренными краями векшу на столе и тяжело вздохнула. Понимала она Февроньину боль, не со зла та её уколола, упомянув Аглаю. Совсем недавно и сама Евдокия пережила всепоглощающую тоску по утрате – хоть и не родного, но столь желанного ребёнка. А Феврония – мать. Вынашивала, рожала в муках, растила. Её можно понять.

С этими мыслями Евдокия вынула из сундука свою старую, но ещё тёплую свиту, стряхнула с неё пыль.

– Ничего, ещё послужишь.

В сумку положила пучок полыни – первейший оберег от нечисти, разноцветные ленточки, чтобы вешки навязывать в месте поиска. Уложила мешочек с огнивом. Нащупала во внутреннем кармашке слюдяной осколок. Сокрушённо покачала головой: не послужит он добрую службу, мал стал да ломок.

Служивший ещё Аглае обломок слюды совсем износился, пошёл трещинами, края осыпались, да и размером стал не больше той самой векши. Не разглядишь через него духов нечистых, да прочую скрытную нечисть.

Новый кусок добыть – дело нелёгкое, редкая то ценность. Свою слюду бабушка Аглая получила в дар за спасение какого-то заморского купца. В их краях такое разве что выменять можно… или купить. Ну аль выкрасть из храма: слюдяными стёклышками нередко украшали иконы, вставляли в оконца да в прочую церковную утварь.

Но красть – грех страшный, а из дома Божия – и вовсе немыслимый. Негоже и думать о таком.

* * *

Пешком идти – ноги бить – не пришлось. Сразу за деревней Евдокию и Февронию нагнал Прохор Дегтярёв на повозке, гружённой кувшинами да мешками.

– В Вышень путь держите? – поинтересовался он у свояченицы.

– В неё, – отозвалась знахарка.

– Ну так запрыгивайте, мне по пути. На мешок вон садись, мягкий он.

– Вот спасибо, Прохор.

– Хорошо, когда родни много, – завистливо сказала Феврония.

– Хорошо, – подтвердила Евдокия, одобрительно поглядывая на свояка.

Добрались быстро. Попрощавшись с Февронией, знахарка пошла на другой конец села, туда, где располагалась кузня и дом Еремея-кузнеца.

Еремей уже вовсю работал: стоя у раскалённого горна, он равномерно, размеренно нагнетал воздух мехами. Внутри печи потрескивали угли, пламя гудело и вырывалось наружу ярко-оранжевыми языками. Лицо кузнеца лоснилось от жара, пот катился по лбу и вискам, рубаха на широкой спине промокла и потемнела. Евдокия остановилась, не спеша подходить ближе, чтобы не отвлекать.

Рядом, в деревянной кадушке, стояла добытая болотная руда. Кузнец щипцами брал мелкие кусочки и осторожно закладывал их слоями в горн, перемежая с толчёной рудой и древесным углём. Движения Еремея были сноровисты и точны. Евдокия залюбовалась: приятно глядеть, когда трудная и сложная работа делается так споро.

Еремей вытер лоб рукавом и налёг на меха, заставляя горн гудеть всё сильнее и сильнее. Воздух раскалился, в кузнице стало трудно дышать. Но кузнецу было не привыкать – он спокойно раздувал пламя до нужного жара, прислушиваясь к шипению, потрескиванию и лёгкому звону, с которым железо начинало выделяться из руды.

Потом взял клещи, приготовился, ещё несколько раз сильно качнул мехи и разворошил горн, вытаскивая из самого сердца печи раскалённый ярко-белый комок металла.

Тяжёлая, горячая, ещё дышащая жаром крица упала на наковальню. Еремей сразу же, не давая ей остыть, взял в руки тяжёлый молот и ударил изо всей силы. Во все стороны полетели искры, кузня наполнилась звоном металла, рождающегося прямо на глазах.

Евдокия не могла оторвать глаз, заворожённо глядя, как опытные руки кузнеца превращают руду из топких болот в крепкое и нужное людям железо.

Наконец Еремей заметил Евдокию.

– Знахарка, чего тебе?

– Здорово, Еремей! Вопросы есть у меня к тебе.

– Какие вопросы могут быть у знахарки к кузнецу?

– Бориска.

– А, этот щенок… Мать его всю плешь проела, теперь ты пришла? Не знаю, куда он девался. Никто не знает. Нечего было переться: не зная броду – не суйся в воду!

– Верно говоришь, да оттого не легче. Где ты парнишку в последний раз видел?

Еремей насупился, призадумался:

– Дык в лагере и видел. Мы потемну в обратный путь снарядились, почти налегке шли. Нонеча болотина скупая – не родилась ещё руда. Надобно место менять, а этой дать отдохнуть пару годков.

– Подробности мне ни к чему. Значит, в лагере. Кого ещё можно расспросить?

Еремей перечислил всех, кто был в артели. Евдокия попрощалась и отправилась обходить мужиков, которых он назвал. Потратив на расспросы добрых два часа и не выяснив ничего нового, раздосадованная, она пошла к церкви, перебирая в уме ответы артельщиков.

Никто ничего не знает, ничего не видел: был парнишка – и нет его. Даже Мартын, с которым Бориска шёл рядом, не помог:

– Шли молча, вышли из лесу, обернулся – а его нет. Ну, нет, так нет, мало ли, до ветру отбежал.

Евдокия едва сдерживала ругательства. До ветру отбежал… Будто других дел, кроме как «до ветру отбежать», у Бориски быть не могло.

Перекрестившись, Евдокия вошла в церковь. Внутри усердно молились несколько баб да старушек; Аввакум стоял у алтаря и читал пятидесятый псалом. Заутреня подходила к завершению. Знахарка перекрестилась и вышла на улицу, намереваясь зайти поздороваться с тёткой Граниславой, да Аввакум её окликнул.

– Здравствуй, Евдокия. Ты чего тут? – Голос священника не выражал радости.

– Здравствуй, батюшка. По делу я. Слыхал уже аль нет, Борис, сын Февронии, не вернулся с промысла. Вся артель пришла, а его нет.

– Слышал. А тебе-то какое дело?

– Это и есть моё дело. Феврония пришла с прошением – отыскать сына.

Аввакум тяжело вздохнул:

– Слушай, Евдокия, я уж молчу и глаза закрываю на то, что ты в своей деревеньке творишь, но тут, в селе, твои услуги без надобности. Не смущай людей, не давай ложных надежд. Пропал – значит, на то воля Божия. Если мать крепка в вере, в доме Божием отмаливать его будет, только Бог может в таком деле помочь, а не ты.

Евдокия понимала, почему Аввакум отнёсся к ней с холодком: видать, до сих пор терзает попа вина оттого, что младенца из её рук вырвал.

– Не могу я людям в помощи отказать, батюшка. Ты же сам знаешь.

– Знаю. Но знаю и то, что, будь ты ближе к Богу, жила бы по Его воле – людей бы направляла в храм, а не шла у них на поводу, утешая ложными надеждами.

– Отчего же ложными? Разве я не помогаю людям?

– Помогай где-нибудь там, – Аввакум кивнул в сторону, – а тут Бог поможет.

– Сейчас Божья помощь нужна мне, не откажи, батюшка. Обещаю, помогу Бориску найти, а там дальше поглядим. Прошу тебя.

– И чем тебе Бог помочь должен?

– Слюдой. Моя совсем износилась, а чтобы… – Евдокия осеклась, без надобности Аввакуму знать, зачем она ей, – след разглядеть, мне она нужна, – придумала она на ходу.

– Ещё чего? Ты, знахарка, совсем из ума выжила?!

– А что тут за шум? – раздался голос Граниславы. – Ой, Евдокиюшка, милая! А чего не заходишь?

– Здравствуй, тётушка. Да некогда мне, я быстро – дело срочное.

Евдокия посмотрела на Аввакума просящим взглядом:

– Поможешь, отче?

– Я сказал – нет! На бесовский промысел идти – и не думай даже!

Евдокия обернулась к Граниславе:

– Прощай, родная, поцелуй малых за меня.

Она встретилась взглядом с Аввакумом и спокойно молвила:

– Вот почему они ко мне идут. В моём доме им не отказывают никогда.

– Постой, Евдокия! – окликнула знахарку попадья и обернулась к попу. – Что тут происходит? Почему вы ссоритесь?

Но Евдокия не ответила, не остановилась, пошагала прочь. Нельзя было терять времени: уже полдень, а она с места не сдвинулась. И на что она надеялась? Аввакум чувствует свою вину, но признать никогда не признает. Потому и гонит её прочь, чтобы лишний раз не испытывать стыда. Да и прав он отчасти. Бог всё видит, и если на то Его воля, то Евдокия и без слюды справится. Авось, та и вовсе не пригодится: может, парнишка в трясине завяз, борется, ждёт, чтобы кто спас.

С такими мыслями Евдокия покинула Вышень, перешла поле и уже собиралась прочесть заговор, испросить разрешения, чтобы войти в лес, когда услышала вдали голос:

– Евдокиюшка, стой! Обожди!

Через поле неуклюже бежала попадья. Евдокия подивилась и пошла тётке навстречу.

– Гранислава, случилось чего?

Попадья остановилась, тяжело отдышалась.

– Слава Богу, успела. На вот, – она протянула холщовый свёрток.

Евдокия приняла, развернула и глазам не поверила. На холстине тускло поблёскивал квадратный кусок слюды величиной с ладонь. Евдокия взглянула на Граниславу:

– Откуда?..

– Аввакум передал.

– Да как же это? Он ведь…

– Послушай, Евдокия, – тихо перебила попадья. – Не серчай на него, он не со зла. Перед Богом он ответ держит, должен наставлять, в вере укреплять, к Отцу Небесному приводить, а ты… У тебя иной путь.

– Граня, ты тоже считаешь, что помощь моя людям не с Божьего благословения идёт?

– Никак иначе, родная, никак иначе, – тепло улыбнулась попадья. – Конечно, от Бога. И батюшка это знает. Просто тяжело ему между долгом и сердцем разрываться. Так-то он, Аввакум, добрый и мягкий. Ты ведь знаешь, когда меня за него замуж выдавали, крестили и имя при крещении дали – София. Но я противилась, не отзывалась на него, только на родное откликалась. Аввакум уступил, хоть и не положено это было. Назвали Софией, а он пожалел, согласился на Граниславу. Так и зовёт теперь.

Евдокия обратила взгляд к лесу:

– Бежать мне надо, Гранюшка, Бориску выручать.

– Ступай, родная, делай своё дело. А на него не держи зла: сердце его светлее и добрее, чем слова.

Они обнялись напоследок, Гранислава перекрестила знахарку, и пошагала обратно в село.

* * *

Завершив обряд задабривания хозяина, Евдокия углубилась в лес. Блёклое солнце стояло над верхушками деревьев. Утренний снег растаял. До рудных болот – чуть меньше двадцати вёрст. Знахарка шагала быстро: если не мешкать, к вечеру будет на месте – промедление могло стоить парнишке жизни.

Евдокия поглядывала по сторонам, прислушивалась к далёким шорохам, время от времени выкрикивала Бориску по имени: вдруг заплутал? С кем не бывает… А может, осерчал на него Шугарь или и вправду болотница глаз положила на пригожего юнца.

Полдень прогорел как лучина. Тусклое солнце садилось всё ниже. Если не поспешить, ночь настигнет в пути, придётся по топям рыскать в кромешной тьме.

Знахарка вышла на утоптанную тропу. Видно было: по ней и возвращалась артель. Свернула на след и ускорила шаг. Солнце скрылось, на лес опустилась серая хмарь, похолодало.

Под ногами всё чаще чавкало – значит, болота уже близко. Евдокия сбавила шаг, чтобы с разбегу не угодить в трясину, и внимательно огляделась. Широкая тропа сошла на нет и превратилась в узенькую, едва различимую тропку среди болотных кочек.

Тропинка вывела к болотине. Над поверхностью торчали бугры, поросшие мхом и чахлой осокой, а между ними зияли провалы – лужи с водой, подёрнутой ржавой плёнкой, похожей на кровь. Среди валежника и коряг поблёскивали бурые глиняные комья, по краям топи навалены пласты изрытой земли. Всё вокруг напоминало ристалище, где сражались на смерть.

Поодаль, на возвышенности, чернели остатки лагеря: собранные из брёвен и веток шалаши и обугленные круги кострищ.

Евдокия обрадовалась, что мужики шалаши не разобрали – ночевать под открытым небом не придётся. Кстати пришлись и остатки хвороста – на костерок хватит. Она развела огонь у входа в шалаш, устроилась напротив и прислушалась к лесным шорохам.

Вершины чахлых сосен поскрипывали, тёрлись одна о другую. Ржавая хвоя дрожала под редкими порывами ветра. На хилых осинках трепыхались остатки бурой листвы. В болоте булькало: древняя трясина спала и посапывала, вдыхая и выдыхая воздух. Жёлтый, как тусклое пламя свечи, огонёк болотного газа вспыхивал и сразу гас, оставляя ощутимый запах серы и гнили.

В опавшей листве кто-то шебуршал – не то мышь, не то ёж. Кричала ночная птица. Лес жил потаённой жизнью. Глядя на пляску костра, Евдокия подумала: а вдруг, пока она тут сидит, дожидаясь рассвета, Бориска уже дома – спит себе в тёплой избе и в ус не дует.

Оно бы и к лучшему… Только вот ноги жалко – свои, не чужие. Хотела уж было размотать онучи, просушить у огня, как вдруг откуда-то из-за деревьев донёсся зыбкий, едва уловимый голос. Евдокия превратилась в слух, затаила дыхание. Определив направление, поспешно натянула лапти. Из сумы достала промасленную тряпку, обмотала ей палку, сунула в костёр.

– Так-то лучшей будет, – сказала сама себе и шагнула в кромешную тьму меж деревьев, освещая путь факелом.

Евдокия ступала осторожно, стараясь не угодить в трясину. Рудное болото осталось позади, но здесь, в самой глубине леса, хватало с лихвой и других топей. Днём и то не всегда различишь – кажется, полянка с травой, а шагнёшь – затянет по самую маковку. Сейчас стояла тьма, хоть глаз выколи. Свет от факела едва её разгонял, выхватывая ближайшие стволы деревьев да спутанные кусты.

Голос продолжал звучать впереди – теперь отчётливее. Девичий, жалобный, он пробирал до самого сердца, манил к себе, тревожил. Евдокия замерла, вслушалась. Меж деревьев до неё долетали обрывки тоскливого напева:

– Мы будем вместе… вечно… там… на дне…

Вслед за пением послышались глухие всплески и неясное, булькающее бормотание, будто говорили под водой.

Евдокия сделала ещё шаг и остановилась. Лоб прорезала глубокая морщина – она задумалась, какая же нечисть решила побаловаться, да ещё и поёт так сладко, складно. С болотницей знахарке встречаться уже доводилось, но та не разговаривала, хрипела страшно и булькала, пропуская воздух через жабры. Нет, тут кто-то другой.

Русалка? Эти любят заманивать путников мелодичным голоском, да смазливыми личиками. Хотя и это предположение развеялось, когда Евдокия вышла к очередному болоту. Не живут русалки в грязной тухлой воде, обитают они у ручьёв, речушек, в чистых водах да там, где ивы растут. Навка? Нет, и на неё не похоже: не певуньи навки, больше мороком балуют.

Знахарка огляделась, насколько позволяло пламя факела. Ни души. Только тусклое, бесформенное свечение медленно плыло над трясиной.

Евдокия воткнула факел в замшелую кочку и зашептала:

– Ветром вейся, тьма, истончись!

Лунным светом, туман, растворись!

Водою чёрной, навь, обернись!

Сорвитесь, завесы, прогоняя покой —

Что скрыто от яви – явись предо мной!

Бледное свечение пошло рябью по воздуху. На миг рябь замерла, дрогнула и плавно двинулась дальше. Евдокия, не моргая, следила за едва видимым движением. Рябое свечение доплыло до берега и растаяло в темноте. В лесную чащу стала вползать предрассветная хмарь, укутывая болото низким стелющимся туманом. Все звуки разом стихли, точно лес затаил дыхание, притих под тяжёлым одеялом. Факел погас.

Евдокия спохватилась, вынула из сумы свёрток со слюдяным осколком и тихо зашептала:

– Глаз не видит – ты узри,

Истину мне подари.

Она поднесла слюду к глазам и медленно повела взглядом по болоту. Ничего и никого не было видно – тот, кто здесь пел, скрылся без следа. Евдокия привязала ленточку к ближайшему деревцу и присела на кочку, задумавшись.

Мужики возвращались с болот в потёмках, выходит, Бориска отстал от артели тоже ночью. Лесная нечисть глазу видна что в ночи, что при свете дня, и проказничает в любое время, не выбирая момент. Но тот, кто поселился здесь, не походил на какую-то нечисть из знакомых. Заговор её не обличил, слюдяной осколок ничего не показал. Возможно, дело было в наступающем рассвете, когда всякая нежить отступает. А может быть, и вовсе не тут нужно было искать разгадку – с чего она решила, будто всё произошло именно здесь?

Пока Евдокия раздумывала, туман постепенно рассеялся, синеватая мгла сменилась бледной предрассветной зарёй. Знахарка огляделась. На зелёной кочке, у самого края, там, где недавно угасло загадочное свечение, что-то краснело.

Она поднялась, осторожно обогнула топь по едва заметной тропинке и подошла ближе. На замшелой кочке лежал промокший, покрытый тиной красный кушак. Евдокия подняла его, развернула и внимательно осмотрела. С внутренней стороны были вышиты слова молитвы – псалом Давида «Живый в помощи», а ниже – имя: «…раба Божия Бориса».

Евдокия тяжело вздохнула и перевела взгляд на недвижимую, мутную гладь топи. Неужели Бориска и правда сгинул?..

Не оставил бы он такую дорогую и памятную вещь. Кушаки с молитвами вышивали при монастырях, благословляя на дальний путь или службу. Они служили оберегом от всякой нечисти. Дорогая вещица, не у каждого мужика такой имелся, а тут – у парнишки, ещё даже в мужья негодного. Странно, что Феврония ни словом не обмолвилась об этом. Знахарка свернула кушак, аккуратно уложила в суму. У неё было время до захода солнца – целый день, и нужно было использовать его с толком – подготовиться, разузнать, кто или что могло заманить мальчишку в болотину.

Знахарка подобрала с земли тонкие, ровные веточки, на концы каждой привязала по стебельку сушёной полыни. Осторожно, вдоль кромки топи, повтыкала их в землю – одну за другой, так, чтобы образовалась преграда: коль нечисть вздумает сбежать или напасть, защита не выпустит её из болота. На четыре стороны света Евдокия прошептала заговор-оберег и, устроившись под корявым ольховым деревцем, принялась ждать. Стояла глухая тишина. До конца дня никто её не нарушил, никто не появился.

Осенний день короток. Бледное солнце скрылось за деревьями, на землю опустились сумерки. Незаметно подкралась ночная хмарь, заволокла всё вокруг холодным мокрым туманом. И тут ожил лес. Слышались зловещие уханья совы, пугающие шорохи в кустах. Где-то в стороне громко хрустнула ветка. В вязком мраке смешались тревожные звуки. Но сердце Евдокии билось ровно.

Это всё не то, ради чего она здесь. Топь молчала. Ни свечения, ни всплесков. Время тянулось, и знахарка уж было подумала, что прошлой ночью ей всё привиделось.

Но вот болотная гладь пошла рябью. Сначала тихо, словно до неё дотронулся ветер. Затем по центру тёмной воды начало сгущаться нечто. Расплывчатое, будто медленно клубящееся облако. Оно парило над водой, разрасталось. А потом произошло и вовсе странное.

Из середины свечения донёсся тонкий свист. Вначале он был похож на простую мелодию – напев без слов. Но, по мере того как сияние двигалось по поверхности болота, звук крепнул и становился голосом – тем самым, который и привёл Евдокию к болоту.

Знахарка не торопилась, не делала резких движений, боясь спугнуть неведанное нечто. Одними губами прошептала она заговор над слюдяным осколком, плавно, как во сне, поднесла к глазам.

То, что открылось за тонкой пеленой слюды, заставило затаить дыхание.

Над топью стояла – нет, парила – девка. Худенькая, совсем юная, в белой рубахе до пят. Простоволосая. С тёмных, влажных волос стекала вода. Лицо бескровное, но прекрасное, отрешённое, с большими глазами, полными тоски. Ноги её не касались болотной жижи – она скользила над поверхностью. И пела чистым, как поёт весенний ручей, и в то же время тоскливым голосом, выворачивающим душу наизнанку.

Евдокия не отрывала взгляд от дивной картины. Сердце защемило от жалости и тревоги. Девичий взгляд скользил по сторонам, беспокойно, будто кого-то искал. Казалось, она не замечала знахарку.

– Узоры ряски на бледном полотне,

И шёпот ветра в мёртвой тишине.

Здесь только рыбы помнят обо мне,

Мы будем вместе… вечно… там… на дне…

Луна свидетель, как ты клялся мне,

Поверила, наивная, тебе.

В болотной тьме, в холодной глубине,

Мы будем вместе… вечно… там… на дне…

– донёсся тихий припев, и болото откликнулось слабым бульканьем, словно соглашаясь.

Евдокию пробрала дрожь – по спине соскользнула ледяная капля. Знахарка поняла, догадалась: то была неупокоенная душа, застрявшая на перепутье, потому и не приняла ещё облика нечисти. Видать, немного времени прошло с той поры, как убили девку. В такую глухомань сама бы она не забрела – значит, либо пришла с кем-то, либо силком привели. Лицо незнакомое – не горюновская и не вышенская. Если бы у них кто пропал, Евдокия знала бы. Стало быть – из окрестностей.

Знахарка поднялась, приблизилась к краю болота. Девка перестала петь, застыла, направив слепой взгляд в её сторону.

– Не видишь, значит… Сейчас поправим, – пробормотала Евдокия. Поднеся слюду к губам, она зашептала:

– Услышь, что говорят мои уста.

Срываю я с очей твоих болотный морок.

Силуэт девки дрогнул, перетёк ближе к берегу, но взгляд у неё всё ещё был пустой, блуждающий, метался в поисках.

– Услышала, но не видит… – поняла Евдокия. – Ну и на том спасибо.

– Давай, милая, прислушайся и поведай. Как мне тебе помочь, чтоб обрела ты покой да перестала парней топить? Бориску ты прибрала? Дома мать его горюет, места себе не находит… Отдай мне тело парнишки – зачем оно тебе? А взамен я помогу тебе, только подскажи как.

Дух дрогнул, чуть отстранился, поплыл к другому берегу и стал гаснуть.

– Постой! Я помочь хочу!.. – крикнула Евдокия вслед исчезающему свечению. – Вот же, не успела… – тихо выдохнула она, бросив взгляд на восток, где небо едва-едва начинало светлеть. – Немного времечка не хватило…

Она ещё раз глянула туда, куда ускользнул дух, и взгляд её зацепился за небольшой предмет, лежавший там, где раньше она нашла Борискин кушак. Обогнув болотину, знахарка поспешно подняла вещицу.

– Это что за диковина?.. – пробормотала она, вертя в руках предмет, напоминающий распятие. Размером с ладонь, с виду будто шкатулка. – Вроде крест православный… и Христос распятый на нём.

Попыталась открыть, но вещица не поддалась – видать, долго пролежала в болотине, заржавела.

– И как мне это понять? – обратилась Евдокия к молчаливому болоту. – Куда меня это должно привести?..

И тут её осенило.

– Да нет, не может такого быть!.. Крест… Да ещё и такой необычный… Откуда бы ему тут взяться… Как не из монастыря Черногорского?!

Она вспомнила, что эти болота граничили с землями, что некогда считались монастырской собственностью. До монастыря рукой подать – не больше пяти вёрст отсюда. Вот только каким боком тут замешаны монахи?..

Евдокия в последний раз оглянулась на болото. В сером рассветном свете оно лежало недвижимо, притаилось, скрыв под покровом тайну. Знахарка прошептала:

– Эх, девонька… Что ж с тобой приключилось? Кто тебя сюда завёл?.. Молчишь, не скажешь?.. Ничего, разберёмся. Узнаем всё.

Подтянула суму на плечо, нащупала через ткань Борискин кушак и крест – две нити, которые тянулись к монастырю. Осторожно ступая по тропке, Евдокия обогнула топь, пересекла узкий сухой участок и вошла в бурелом.

Лес был ещё сонный, укутанный лёгким туманом. С пожелтевших листьев, с ржавой хвои капала испарина. Меж деревьями тянулась упругая паутина, горели на солнце повисшие на ней капли росы. Под ногами хлюпало, тут и там лежали поваленные деревья, заросшие мхом и лишайником.

Выбравшись из чащи, Евдокия наконец вышла на старую лесную тропу. Хорошо утоптанная, она петляла между соснами и елями, понемногу поднимаясь в гору, и вела к Черногорскому монастырю.

Навстречу с корзиной на спине попался послушник – совсем юный, с белым пушком под носом. Завидев Евдокию, он замер, мельком оглядел знахарку, ничего не сказав, опустил глаза и прошёл прочь.

Чуть дальше, за поворотом, по тропе спускались двое чернецов в тёмных одеждах. Один вёл козу на верёвке, другой нёс мешок на плечах. Завидев путницу, оба остановились. Старший вскинул брови, прищурился:

– Кого Господь ведёт?

– Иду к настоятелю, – просто ответила Евдокия. – Вопрос есть. Надо бы поговорить.

Монахи переглянулись. Младший шагнул в сторону и кивнул:

– По тропе вверх и налево, там вратная калитка.

– Благодарствую, – коротко кивнула она и пошла дальше.

Знахарка шла уверенно, но с каждым шагом в груди тяжелело предчувствие: дорога эта выведет не только к обители монахов, но и вскроет какую-то чёрную тайну.

* * *

Евдокия подняла тяжёлое железное кольцо, вбитое в створку, и трижды ударила им о доску. Засов скрипнул, и в узкой щели показалось худое, бледное лицо монаха с прямым настороженным взглядом.

– Кого Господь привёл ко вратам сей обители? – раздалось из смотровой щели.

– По делу важному, к настоятелю Ефрему пришла, – ответила знахарка.

Засов лязгнул, половинка ворот приоткрылась ровно настолько, чтобы вышел молодой монах-вратник, худой до прозрачности. Он оглядел Евдокию и, не задавая лишних вопросов, сказал:

– Следуй за мной.

Прошагали узким коридором под надвратной церковью и вошли во внутренний двор. Здесь всё жило неторопливой, размеренной жизнью.

Справа – длинный корпус келий: чёрные брёвна поблескивали смолой, слева – огород за плетнём, где двое чернецов выдёргивали за пожухлую ботву репу, Евдокия крякнула, подумав: «Что-то запоздала братия со сбором урожая». Чуть дальше, возле колодца-журавля, несколько монахов готовили лемех для ремонта крыш, пахло сырой осиной и дёгтем. Совсем рядом, едва не задев знахарку, пробежал послушник с ведром, расплескивая воду.

В глубине двора возвышались три сруба главного храма – высокая «свеча» колокольни и две пониже – алтарная часть и трапезная. Дерево свежее, золотистое, только нижние венцы уже начали чернеть от минувших дождей.

Евдокию пробрало смешанное чувство: благоговение перед трудом Божьих людей и лёгкая робость – чужая она здесь, будто занесённый ветром лист.

– Постой здесь, – сказал проводник, останавливаясь у крыльца трапезной. – Доложу игумену.

Он исчез в тёмном проёме. Евдокия осталась на деревянной площадке, слушая, как в глубине монастыря ровно бьют молоты кузницы, а над коньками крыш, хлопая десятком крыльев, пролетают вороны.

Монах-вратник отворил тесовую дверь и негромко позвал.

Евдокия переступила высокий порожек. В нос ударил запах ладана. Знахарка перекрестилась на иконы и осмотрелась. Келья настоятеля оказалась просторной и светлой: стены покрывала белая глина, в углу потрескивала небольшая, но диковинная полукруглая печь, уходящая основанием в потолок, – таких печей Евдокия раньше не видывала. На полках лежали книги, а на противоположной от печи стороне, за столом, сидел старец в чёрном одеянии. Седина в волосах и короткой бороде отливала сталью, взгляд был строгий, но тёплый.

– Благослови, отче, – поклонилась Евдокия.

Настоятель приподнялся с места, осенил Евдокию крестным знамением.

– Садись, дитя. С чем Господь тебя привёл?

Знахарка не спешила усаживаться. Развязав суму, бережно вынула из неё влажный, пахнущий болотом кушак и положила на стол перед настоятелем. Кратко рассказала о деле своём и подозрениях, что сгинул парнишка в болотине.

– Только пояс остался.

Ефрем подслеповато сощурился, расправил ткань, провёл пальцами по вышивке.

– Наших мастеров работа, – произнёс он после паузы. – Из вышивальной палаты. Но пока не улавливаю, в чём твой вопрос, дитя? – он поднял глаза.

Евдокия вынула из сумы крест-складенец и уложила поверх кушака:

– Вопрос мой в этом. Там, где сгинул Бориска, болотина выплюнула вот эту вещицу. А думается мне, отче, что вещица эта как-то связана с вашей обителью.

Ефрем, было опустившийся обратно на скамью, вскочил, как ужаленный: узловатые пальцы в один миг обхватили крест. На лице – неприкрытое изумление: широко распахнулись глаза, дрогнули губы. Старец поднёс складень к узкому окну, поворачивая туда-сюда, словно не верил глазам, долго рассматривал едва проступающие гравировки.

– Господи милостивый… – прошептал он и, обернувшись, спросил глухим голосом: – Дитя, откуда у тебя это?

– Лучше скажите, отче, как такая штуковина очутилась на Рудных болотах, в пяти вёрстах от вашего монастыря, – парировала Евдокия.

Ефрем опустился на лавку, бережно держа крест на раскрытой ладони.

– Это энколпион с частицей Животворящего Креста… – Настоятель аккуратными движениями нажал на края складня, и тот, щёлкнув, отворился. Евдокия заглянула внутрь и увидела крохотный почерневший свёрток. – Случилось то три лета назад. На строительные работы наняли работников из мирян. По завершении работ бригаду плотников распустили. После этого сразу обнаружили пропажу. Реликвия исчезла. Братья наведывались к наёмникам, но они все как один открещивались: мол, грех страшный, не пошли бы против Господа. Что ж, не пойман – не вор. Молились мы с братьями денно и нощно, чтобы Господь правду открыл нам, да помог святыне в обитель вернуться, – настоятель улыбнулся и посмотрел на Евдокию. – Услышал Господь наши молитвы.

Добрые его глаза выражали благодарность. Евдокии даже показалось, что в них застыли слёзы.

– Вот оно, значится, как… – Евдокия присела на лавку. – Только не могу я вашу радость разделить, отче. Я надеялась у вас на нашу загадку разгадку сыскать. А теперь как быть, где искать виновника – ума не приложу.

Ефрем завернул энколпион в светлую тряпицу и сказал:

– Мы записи ведём: кто и когда работал в этих стенах. Может, тебе это поможет найти виновника. Да только вряд ли кто по доброй воле признается, что совершил кражу.

– Тот, кто у вас святыню выкрал, грех куда страшнее свершил… – поморщилась Евдокия.

– Что может быть страшнее кражи из обители?

– Страшнее кражи – лишить человека жизни.

Лицо настоятеля посерело, из глаз пропал блеск.

– Обожди немного, дитя. Я распоряжусь насчёт записей.

Он вышел, прикрыв за собой дверь, и в келье повисла тишина. Евдокия подошла к узкому оконцу, поглядела, как над монастырским двором лениво кружатся листья. Где-то звякали вёдра и стучали топоры. Всё шло своим чередом.

Ефрем вскоре вернулся, сказал деловито:

– Дал указание брату Симеону – поднимет учётные книги, что велись тогда. Нужно немного времени. А пока прошу тебя: отдохни и отобедай. Ты, видно, не первый день без сна и пищи – вон как глаза ввалились.

Евдокия хотела было отказаться, но в животе так громко заурчало, что возражать стало неловко. Она смущённо кивнула:

– Признаю, отче. Сейчас и сухая корка слаще заморских яств показалась бы.

После молитвы Евдокию усадили в трапезной за общий братский стол. Монахи поглядывали на неё робко, но в их глазах она видела благодарность. Обед был постный, но сытный: пареная репа с тмином, грибной супец, ломоть чёрного хлеба да узвар из сухих ягод шиповника.

Евдокия ела неспешно, сдержанно, как и полагалось в святом месте, но сердце признательно отозвалось на тепло и сытность. За столом никто не заговаривал – всё было чинно, строго, и в этой тишине она не чувствовала себя чужой.

Когда они с Ефремом вернулись в келью, на столе уже лежала аккуратная кипа бумаг, перетянутая бечёвкой.

– Вот они, – сказал игумен, расправляя записи. – Вот наши нанятые на лето того года. Сейчас… глянем.

Он разложил листы, прислонился к столу и начал читать вслух, вглядываясь в строчки:

– Из Горюнова: Степан Гаврилов сын, Емельян по прозвищу Кривец, Анисим Бычков.

– Из Вышени: Пётр Савич, Устин Пряхин, Лука Страхов.

– Из Берёзовки двое: Захарий Трофимов и Яков Тюря.

– А вот… из Клиновки один – Демьян по прозвищу Певун. Указан как плотник.

Ефрем поднял глаза на Евдокию:

– Кто-то из этих мог быть связан с тем, что ты поведала?

Евдокия нахмурилась:

– Я сама из Горюнова, да и в Вышени всех знаю. Могу поручиться – не из наших это. Ни один из местных мужиков руку на святыню не поднял бы. Да, может, к девке какой и приставали бы в дурной час… но чтоб из обители украсть? Не могли. А в Вышени и вовсе отец Аввакум строго глядит за паствой. В вере наставляет.

– Аввакум… Достойный глас Божий в Вышени.

– Хорошо знаете батюшку нашего?

– А как же. При нашей обители Аввакум воспитывался. Один из лучших учеников был – Богом избранный.

Ефрем заговорил теплее, с особой задумчивостью:

– Когда младенцем был, лютая хворь по нашим местам прошлась. Двух его братьев горячка забрала. Мать его, Катерина, молилась, отмаливала младшенького. Обет дала перед Господом: «Коли выживет сын – отдам в услужение Богу». Господь услышал. Когда Аввакум немного окреп, Катерина привела его к нам – на воспитание и службу.

Он улыбнулся, вспоминая то время:

– Рос Аввакум смышлёным, светлым. Грамоте научился быстро, псалмы знал наизусть, голос чистый – заслушивались и монахи, и паломники. Я с первых лет душой к нему прикипел, наставлял, берёг. Но знал: не монашеский ему путь уготовлен. Сердце у него – пастырское. Я благословил его на женитьбу. Девушку подобрали кроткую, богобоязненную, из доброго рода – из вашего Горюнова. После направил его в Новгород, к владыке Луке Жидяте. Владыка сперва испытал его в знании и вере, а после рукоположил: сперва в диаконы, а год спустя – в пресвитеры. В Вышени тогда отец Афанасий почил, церковь опустела. Тогда и выбрали – и вервь тамошняя, и я – на одном имени сошлись: Аввакум. Первенца его я крестил, а второго сына Ефремом нарекли. В честь меня, стало быть.

Евдокия не разделила благоговение настоятеля. Коротко улыбнулась и сказала:

– Благодарю за помощь, отче. Пора мне в путь выдвигаться. Значит, лежит моя дорога в Клиновку да Берёзовку.

– Постой, дитя. Ты до сих пор имени своего не назвала, да и как ты с этим всем связана?

Евдокия опасалась этого вопроса, надеялась, что настоятель, обрадованный возвращением святыни, вовсе забудет спросить. Но не забыл. Она длинно выдохнула и без утайки рассказала, что является племянницей попадьи Аввакума, горюновская знахарка, а на болота пошла искать пропавшего парня.

Ефрем, на удивление Евдокии, в лице не изменился. Приподнялся с лавки, перекрестил Евдокию и сказал:

– У всех детей Божиих свой путь. И у тебя, Евдокия, свой. Праведен он али нет – только Господь на Страшном суде решать будет. Но думается мне, что неспроста Он именно твоими руками святыню вернул. Так что, дитя, в этой обители тебе всегда место будет. И в молитве имя твоё поминать буду.

Сердце знахарки вдруг защемило. Хотелось, ой как хотелось спросить о ребёнке – как он тут поживает да и тут ли вообще. Но задавила Евдокия это желание: чего толку сердце терзать – сперва дело нужно до ума довести.

Настоятель Ефрем самолично проводил Евдокию до врат обители, ещё раз напоследок благословил и заверил, что если какая помощь потребуется, то Евдокия всегда может обратиться лично к нему.

Когда врата закрылись за её спиной, солнце перевалило за полдень. Путь знахарки лежал в Клиновку – деревушка располагалась в пяти-шести верстах от монастыря, самая близкая к лесам да болотам. Берёзовка – ближе к Горюнову, да и от болот добрых вёрст двадцать. Сердцем чуяла Евдокия, что разгадка ждёт её в Клиновке. И чутьё не подвело.

Добралась в Клиновку ещё посветлу. Деревня оказалась не маленькой: ещё на подходе, с пригорка, Евдокия разглядела две широкие улицы и насчитала с три десятка дворов. Даже стройка какая-то велась. По улицам бегали и гоняли кур чумазые ребятишки. Дальше по улице гуляла молодёжь. На лавке у приземистой избы Евдокия заприметила двух старушек, подошла к ним.

– Доброго здоровьица!

Старухи подслеповато глянули на знахарку, закивали.

– И тебе не хворать, дочка.

– Не местная, что ли?

– Откель будешь?

– Из Горюнова я, знахарка тамошняя.

Старухи сразу заохали, заулыбались беззубыми ртами:

– Ой, доченька, как ты ко времени! Наша-то травница Зеленуха почила ещё летом – совсем без помощи тут остались. Иногда черногорские монашики приходят, лечут понемногу, а так бы совсем пропали!

– Помогу вам, бабулечки, только и мне ваша помощь требуется. Не откажете? – ласково сказала знахарка.

– Чем сможем, поможем, дочка.

– Скажите, не пропадали ли в вашей деревне девушки?

Старухи молча переглянулись, закивали:

– Было дело, дочка. Три лета назад девка одна пропала. А может, сбежала… Кто ж её знает.

Евдокия дрогнула. Три лета назад. Тот же год, когда святыню выкрали.

– А что за девка была?

– Есения. Хорошая девка была, богобоязненная. В монастырь хаживала, помогала там. На выданье была.

– А жених у неё был?

– А как же! Был. Тоже видный парень, да ещё и Богом одарённый.

– В чём же? – удивилась Евдокия.

– Голосом одарён. Боженька наградил парнишку – поёт так, да на жалейке играет, что сердце плачет. Да и рукастый. Сын плотника и по стопам отца пошёл.

– А звать вашего золотоголосого как? И где найти его можно?

– Дык, Демьяном кличут. Демьян Певун.

– А ещё Краснобородый, – поддакнула вторая старушка. – Вон, вдоль по улочке пойдёшь – крайний дом, у которого молодёжь топчется. Он вечерами на жалейке играет, да песни поёт.

Евдокия поблагодарила старушек и пообещала скоренько вернуться, дабы старушечьи болячки полечить. С каждым шагом приближаясь к нужному дому, Евдокия всё громче и отчётливее слышала заливистый смех девок да одобрительные возгласы парней вперемешку с мелодией дудочки-жалейки. И вдруг красивый, бархатный голос затянул песню:

– Стоял я молча, глядя тебе вслед,

В душе остался навсегда твой свет.

Прощальный взмах руки в вечерней мгле

Запечатлел я образ твой в том дне.

Последний раз в глаза твои взглянул,

И мир вокруг как будто бы заснул.

Осталась память о тебе во мне —

Запечатлел я образ твой в том дне…

Евдокия замерла… Перестала дышать. Вспомнилось тоскливое пение на болоте:

Мы будем вместе… вечно… там… на дне…

Знахарка прошла сквозь толпу и увидела его. На лавке сидел Певун – высокий, складный парень, уже не юнец, наверное, возраста Ивана. Евдокия поняла, откуда и второе прозвище – Краснобородый: лицо парня обрамляла рыжая окладистая бородища. Заприметив Евдокию, он заулыбался и пригласил:

– Здравствуй, матушка! Проходи, присаживайся, коли послушать пришла!

– Здравствуй, Демьян. Хорошо поёшь. Да только по иному делу я пришла. Разговор у меня к тебе серьёзный, – она обернулась к притихшим парням и девкам. – Давайте, ребятки, по домам. Закончилось представление.

Молодёжь зашепталась, загомонила, но перечить незнакомой тётке не стала – начали неспешно расходиться, кто куда.

Демьян, опешив от такого напора, подскочил с лавки:

– Чего это ты тут, тётка, раскомандовалась? Мешаем мы тебе, что ли? Да и кто ты такая, не знаю я тебя!

Евдокия посмотрела на него исподлобья, заговорила низким голосом:

– А ну сядь. А то так скручу – мало не покажется.

Демьян хмыкнул и попёр на знахарку:

– Ну, мамаша, совсем из ума выжила. А ну иди отсель! – он попытался вытолкать незнакомую наглую тётку со двора.

Евдокия зашептала:

– Жилы – верёвками скрутитесь, ноги – в камень обратитесь…

Демьян замер, выпучив глаза, из руки выпала жалейка, подкатилась к ногам знахарки. Евдокия пнула её в сторону, подошла к Демьяну вплотную, схватила за рукав и потянула вглубь двора, за избу – с глаз долой. Сама не ожидала от себя такого. Никогда прежде не применяла заговоров против людей, даже когда Савелий её в лесу истязал, сдержалась, пожалела. А тут – нахлынуло будто…

Притихшего и присмиревшего Демьяна Евдокия затолкала в хлев, толкнула в грудь – тот, не в силах противиться заговору, плюхнулся задом в сено, продолжая таращить на знахарку непонимающий, испуганный взгляд.

Сердце Евдокии стучало ровно. Гнев постепенно схлынул. Она уселась на колоду напротив, обвела его холодным взглядом и спокойно заговорила:

– Поведай-ка мне, Демьяшка… куда девалась твоя невеста, Есения?

Парень замычал, продолжая лупать серыми глазами, в которых плескался страх, паника и непонимание.

– Сейчас заговоришь. Но если соврёшь – скручу сильнее. Понял меня?

Демьян молча кивнул, дрогнув всем телом. Евдокия взяла в руку пучок соломы.

– Говори. Зачем девку убил? – спросила она.

– Не убивал я… честно, Богом клянусь…

Евдокия принялась скручивать пучок двумя руками. Демьяна тут же повело, как от удара хлыстом: вскинулась вверх рыжая борода, тело скрутило так, что зубы заскрежетали, пальцы выгнулись в обратную сторону. Он застонал, из глаз брызнули слёзы.

– Предупреждала же. Соврёшь – хуже будет. – Голос её был твёрд и тяжёл, как булат. – Правду говори. Пошто девку замучил?

– Сама она виновата!.. Сама!.. – захрипел Демьян, отдышавшись после приступа боли.

Евдокия ждала. Он всхлипнул и начал:

– Она от меня убегала… Да с тропы свернула. Когда я нагнал – уже в болотине тонула. Я… я не успел вытянуть…

Евдокия снова закрутила соломенный пучок. Певуна скрючило новой волной боли. Он скорчился, страшно захрипел, из носа брызнула кровь, двумя ручейками алой юшки заливая рыжую бороду.

– Врёшь! – сурово бросила Евдокия. – Чего бы ей от тебя убегать, если не страшилась?! Если не ведала, что замыслил ты зло коварное?

Демьян, сбитый с дыхания, выдохнул жалобно:

– Она… она вернуть хотела…

– Что?

– Крест…

– Который ты умыкнул из обители, когда на плотницкие работы был нанят?!

Он кивнул.

– Зачем?

– Я… свадьбу хотел пышную справить. Не как у всех. Чтобы все завидовали. Но монахи мало заплатили, и тогда решил я крест выкрасть, у них этим добром весь храм увешен. Одним больше, одним меньше. Думал, продам его на торжище, да сыграем свадьбу. А Есения, дурёха, всё испортила. В тот вечер мы гуляли за деревней, на нашем месте. Я обрадовать её хотел – рассказал, как есть. А она, как крест увидела, вырвала его у меня из рук, да и побежала в лес, прочь от меня. Через чащу. Я за ней. Кричал, молил: остановись. Она всё равно бежала… Не ведала, дурная, что мне будет, если монахи о краже узнают.

– И?..

– Нагнал я её у болот. Схватил. Хотел крест вырвать… а она его в трясину зашвырнула. Я взбесился… и – вслед за крестом… толкнул её…

Он всхлипнул, хлюпнул окровавленным носом и замолчал. В хлеву стало так тихо, что слышно было, как скребётся мышь под настилом.

Евдокия смотрела на изверга ненавидящим взглядом. Гнев вновь поднимался, подступал к горлу, но она удержалась. Не ей суд вершить. Она отбросила изломанную солому в сторону.

– У тебя, Демьяшка, сейчас только два пути, – слова звучали как приговор. – Первый: идём в монастырь. Там ты перед настоятелем исповедуешься, расскажешь всё. Что святыню выкрал и душу невинную загубил. Игумен на суд тебя отдаст. За убийство, может, и не казнят, штраф наложат. Но вот за кражу из обители… как пить дать… анафема. – Она вздохнула. – Хотя, думаю, твоя чёрная душонка не этим обеспокоена.

Демьян смотрел на неё, расплываясь в жалкой маске страха. Из подлых глаз катились по щекам слёзы, смешиваясь с кровавыми соплями и терялись в густоте рыжей бороды.

– Второй путь попроще. Пойдёшь со мной – на болота. Где девку загубил. Будешь вымаливать прощение – у неё, Есении. Если простит – отпущу. Слово даю.

Он закивал сразу, судорожно, как утопающий хватается за соломинку малую. Евдокия хмыкнула, она понимала: не ведает парень, с чем ему предстоит столкнуться.

Они вышли из деревни, когда уже начинало темнеть, к болотам добрались впотьмах. Воздух был тяжёлый, вязкий, сырой, тянуло гнилью. Демьян оглядывался, шагал нерешительно. Он тоже слышал, что слышала Евдокия: тянущее, заунывное пение. Тоскливое. Пронзающее до костей.

Когда осознание настигло Демьяна, было уже поздно. Он взмолился, умолял Евдокию вернуться, отвести его в монастырь. Но знахарка была непоколебима.

На этот раз Есения была видна отчётливо. Не как раньше – бледным свечением над водой. Нет. Она стояла. По грудь в трясине. Мокрые волосы облепили лицо. Глаза, разверстые двумя безднами, были устремлены прямо на перепуганного, скулящего Демьяна. Она не приближалась. Не могла – путь преграждали воткнутые по берегу ветки, перевитые пучками полыни.

– Ну, чего заткнулся? Говори с ней. Моли о прощении. Из-за тебя, изверга, она тут застряла. Не может свой покой обрести, не знаюче, вредит невиновным, тащит в болото парней безусых.

Демьян дрожал. Слова не шли. А с болотной воды доносилось:

– …мы будем вечно… вместе… там… на дне…

– П-прости меня, Есенюшка… Любовушка моя… Не ведал, что творю… п-прости… Что хочешь – сделаю…

Есения дрогнула. Обратила взгляд к Евдокии. Та поняла её без слов. Подошла к кромке болотины, выдернула несколько веток, сплетённых с полынью.

Есения медленно приблизилась к берегу. Ступила на твёрдую землю.

– У-у-умоляю… п-прости… п-прости… – Демьян дрожал, как осиновый лист, но продолжал стоять на коленях. Молился, всхлипывал, каялся. А ведь заговор Евдокия уже сняла – он мог бежать… Но остался.

Есения остановилась напротив него. Демьян поднял к ней дрожащие руки, обвил её за талию, прижался – как побитый щенок – и заскулил.

Есения провела ладонью по его волосам. А потом – взяла за руки и медленно, как во сне, повела за собой.

Он плакал, трясся, продолжал шептать молитвы, лепетал – до самого конца.

Пока над их головами не сомкнулась трясина.

Через некоторое время болотина вздыбилась, запузырилась, выдохнула, выпуская на поверхность три тела.

Евдокия не сдержала горьких слёз.

С усилием выволокла на берег тело молоденького парнишки – по всей видимости, это и был Бориска. Следом – хрупкое, почти нетронутое разложением девичье тело. Есения.

На лице девушки застыла лёгкая, ясная улыбка. Последним знахарка выволокла на берег бездыханное тело Демьяна.

Евдокия бережно оттащила тела в сторону бывшего рудного лагеря. Спрятала в шалашах, чтоб зверь лесной не растащил. Закрыла лица, закидала тела ветками.

А потом, не оборачиваясь, направилась по уже знакомой тропе к монастырю.

В монастырь впустили без расспросов. Евдокия в ночи исповедалась настоятелю. Попросила отправить монахов за телами – отпеть и захоронить Есению, дабы та не обратилась нечистью: долгонько девка в болотине пробыла, пора бы ей упокоиться. Настоятель понимающе кивал головой. Ещё попросила отправить кого-нибудь за Февронией, чтобы та с сыном могла попрощаться. Сама Евдокия за эти дни выбилась из сил, валилась с ног и, когда досказала настоятелю всё расследование, упала без чувств.

Разбудил настырный крик петуха. Евдокия открыла глаза, обнаружив себя в тёмной, но тёплой келье. Через узкое, с ладонь, оконце просачивался бледный свет. Она поднялась, вышла наружу. Во дворе было пусто. Из храма доносились молитвы. Евдокия прошла к колодцу, зачерпнула полные ладони и смыла ледяной водицей остатки сна.

В ворота постучали. Откуда-то с задворок бежал монах-вратник, распахивая обе воротины. На двор въехала телега. Сначала Евдокия разглядела монаха-возницу, а позади него Февронию. Евдокия тяжело выдохнула, нащупала в суме пояс, вынула его и поспешила к телеге.

Лицо Февронии было серым, отрешённым, глаза выцвели от слёз. Евдокия подошла ближе и протянула пояс матери.

– Прости, Февронюшка. Не спасла я твоего сыночка.

Феврония взглянула на пояс, протянула к нему дрожащие пальцы, взяла, прижала к лицу и глухо заревела, упав на колени.

– Ой, горе мне… горе… – стенала она.

Евдокия не пыталась её успокоить, понимала: мать потеряла самое дорогое – своё дитя. Всхлипывая, Феврония взглянула на Евдокию:

– Моя то вина, матушка… Говорили мне люди, нельзя сына в честь отца называть…

Евдокия в недоумении смотрела на неё.

– Пояс этот Бориса, мужа моего… Вышили пояс в монастыре, чтобы в дальних дорогах Бориса хранил. Но муж мой шибко смелый был, никогда его не надевал… А сынок, Бориска, после того как отец пропал, стал его пояс носить. – Баба подняла на Евдокию мутные глаза. – Выходит, правда, матушка: погибель ждёт дитя и отца, одним именем наречённых?

Евдокия промолчала. В глупые поверья не верилось. Сгинул Бориска не из-за какой-то там приметы, а по конкретной причине.

Знахарка помогла скорбящей матери подняться и сказала:

– Крепись, Февронья.

Потом она обошла храм: хотелось спрятаться от глаз или вовсе сбежать, пока никто не видит. По выложенной брёвнами дорожке она дошла до узких, высоких ворот и, пройдя через них, очутилась на полукрытом просторном дворе, по бокам которого словно пчелиные соты были выстроены кельи. На дворе играли ребятишки разного пола и возраста. Дверца одной кельи открылась, и из неё вышел молоденький служка. За ручку он держал совсем маленького ребятёнка. Мальчик несмело переступал ножками, кудрявые золотистые волосы струились до плеч. Послушник подозвал девочку постарше:

– Мария, пригляди за Лазарем.

Из Евдокии будто почву выдернули: мир закачался, задрожал. Она рухнула на колени, из глаз полились тяжёлые, горячие слёзы. Сзади кто-то подошёл.

– Встань, Евдокия.

Под руку подхватили, повели со двора. Знахарка шагала, как во сне, пыталась оглянуться. Когда ворота затворились, она обернулась: перед ней стоял Ефрем. Он смотрел на неё с сожалением.

– Это он? – только и смогла спросить знахарка, хотя в ответе не нуждалась: сердцем чувствовала – он.

– Да. Негоже перед ребёнком в таком виде являться, Евдокия. Приведи себя в порядок, успокойся, а после я позволю вам свидеться.

Евдокия опустила взгляд. На брёвна под ногами не капали, а лились слёзы.

– Вы знали?

– Аввакум, когда привёз его, всё рассказал. Конечно, я знал. И знал, что когда-нибудь ты придёшь. Но то, как ты переступишь эти врата, для меня стало откровением. Я уже говорил тебе и ещё повторю: Господь для каждого путь подготовил, а как по нему пройти – сам человек решать волен. Твой путь до этого ребёнка был выстлан испытанием: возвращением святыни в обитель, сына – матери, покоя – душе загубленной. Прошла ты своё испытание, смогла доказать, что в силах дать этому ребёнку настоящую любовь и уберечь его от искушений и грехопадений.

Евдокия молчала.

– Знаешь, почему мы нарекли его Лазарем?

Она подняла глаза, покачала головой.

– Имя то особое, редкое. Крестили мы дитя в Лазареву субботу. И нарекли этим именем, потому что наш Лазарь, как и Лазарь из Вифании, был воскрешён из смерти. Только нашего Лазаря воскресила ты, Евдокия. Аввакум рассказал, как долго боролась ты за мальчика, сначала помогала родить, а потом вырвала из рук обезумевших родителей. А ещё на иврите имя произносится как Эльазар – «Бог помог». Выходит, ты рука об руку с Господом боролась за это дитя. Я дозволяю тебе навещать Лазаря, заботиться о нём. Но пойми: и у него есть свой путь, который Господь проложил. Когда отрок подрастёт, мы позволим ему выбирать. Если его душа будет лежать к монашеству, пообещай не препятствовать. Если потянется к тебе – мы отпустим его с тобой. Дай обещание, Евдокия, что не пойдёшь против Господа, не станешь препятствовать выбору Лазаря.

Евдокия подняла глаза к пробившемуся меж туч бездонному небу, где сияли лучи солнца, разгоняя осеннюю хмарь и даря надежду.

– Обещаю…

– Иди с Богом, дитя. Путь твой правильный. – Игумен перекрестил Евдокию и ушёл за ворота.

Знахарка ненадолго остановилась у забора, заглянула в щёлочку, полюбовалась издали на золотистую головку мальчика и пошла домой. Теперь она верила, что настанет время и её надежды сбудутся. Всё вернётся на круги своя.

Предыдущая главаГлава 7 из 9Следующая глава