Зима в тот год выдалась лживая. Хранительница полей начала сыпать белые хлопья, едва наступил хмурень, посулила укрыть толстыми одеялами нивы и луга, сберечь озимые и покосы. Посулила, а потом передумала, пожадничала: спрятала свои перины в тайных закромах. Первый снег растаял, а второго всё не было.
Горюново притихло, ожидая по весне страшные напасти. Где это видано: позимник и листогной пролетели друг за другом без единой снежинки. Пришёл студень и, осердившись, принялся лютовать всухомятку. Голую землю лизали голодные ветры да грызли свирепые морозы.
Евдокия бродила по сухой мёрзлой земле, тревожно смотрела в прозрачное небо. Пытаясь переломить положение, одаривала подарками духов, читала заклинания.
– Бреду по полю чистому, как корова заблудящая, как ворона залетящая, как дитя неразумное. Отдаюсь во власть твою, Небесный свод, обнимающий землю, сушу и воду. На тебя уповаю. Не для себя прошу – для людишек деревеньки малой. Не злата, не серебра алкаю, ни каменьев яхонтовых, ни смарагдов. Дай нам снега белого вдоволь, большой снежной периной укрой поля и луга наши. Чтобы сберёг Колос посевы озимые, а Луговик – травы сочные. Чтобы люди и скотина живы были и сыты…
Старания знахарки даром не прошли. Когда солнце нарядилось в праздничный сарафан и повернуло оглобли к лету, зима наконец спохватилась, одумалась. Она вытряхнула из рукавов иней и принялась взбивать перины. Навёрстывая упущенное, денно и нощно заваливала запоздалым снегом поля и луга. Шагала в медвежьей шкуре, стучала по крышам, будила по ночам топить печи. Показывала, что покамест она тут хозяйка.
Обрадовались снегу все от мала до велика. Старики и взрослые облегчённо вздыхали: обошлось, мол, крестились, благодарили бога, полевых духов и свою прилежную знахарку. Детвора играла в снежки и каталась на санках. Молодёжь устраивала игры с песнями и плясками, доставала шубы и зипуны и, вывернув их наизнанку, совершала гадания, посиделки, обходы домов. Горюново охватило всеобщее святочное веселье.
Евдокия вынула из печи пироги и принялась смазывать румяную корочку маслом, когда на крыльце затопали, отряхивая с валенок снег. В избу ввалилась гурьба ряженых, наполняя её весёлым гомоном молодых голосов и разбрасывая горсти зерна.
– Посыпаем вас зерном, чтобы хлебом полон дом!
– Коляд, коляд, колядушек, хорош с медком оладушек, а без мёда не таков, дайте, тётя, пирогов! – пробасил крепкий парень в тулупе мехом наружу, в котором даже под медвежьей маской Евдокия узнала Ивана.
Засмеялась, обрадовалась брату.
Значит, и Дашутка где-то рядом. Всегда за братом хвостиком ходит: неразлучны два цыплёнка… Которая из двух девчонок? Не видно под масками. Ох, озорницы!
– Тётенька, добренька, пирожка дай сдобненька, не режь, не ломай, поскорее подавай! – подхватил звонкий девичий голос.
А эту пока не признала, бойкая девка! Но не Дашутка. Сестра – она вон рядом стоит в нарядном цветастом платке, лицо птичьей маской заслонила.
– Кто не даст пышки, пусть пляшет до одышки! – парень в маске козла, не дав одуматься, схватил Евдокию за руки, закружил, затопал ножищами под смех ряженых гостей.
Из-под шапки затейника выбилась прядь рыжих волос. Прошка, – узнала знахарка соседского парня.
– Проходите, гости, попроведайте! Пирогов моих отведайте! – весело откликнулась Евдокия и, освобождаясь от цепких Прошкиных рук, добавила: – Помогайте, девчонки, на стол метать, дорогих гостей встречать!
Девчонки сдвинули маски на лоб, обнажили румяные личики. Евдокия залюбовалась сестрёнкой и её подружкой.
– Вот пироги на стол ставьте, кутью, мёд кушайте, – приговаривала Евдокия, наливая в глиняные кружки узвар.
Дашутка подошла ближе, прижалась.
– Хорошо у тебя, тепло, пирогами пахнет. Соскучилась я.
– Заходи почаще. – Знахарка обняла сестру.
– Ой, чуть не забыла! Мама тебе козули прислала. – Дашутка подняла увесистую холщовую торбочку.
– Ну, так высыпай на блюдо, ставь на стол. Ох, какие постряпушки нарядные! Спасибо матушке передай. Кушайте, дорогие мои! Много домов-то обошли?
– В Горюново – все, твой дом на краю стоит, дальше – нет никого. А завтра в Вышень поедем! – ответил Иван.
Евдокия смотрела на молодёжь, и сердце её радовалось: молодые, красивые, весёлые, брат Иван, рядом Прохор Дегтярёв. «Не помнит, поди, как напустила на него заику, да сама же и вылечила. Дашутка большая уже, а подружку, чьих она будет, не припомню…»
– В Вышень? – переспросила Евдокия. – А чего там?
– Да вот Ульянку домой отвезём, она вышенская, у тётки Анфисы в Горюново гостит. Отец ей велел завтра дома быть.
– А ещё в Вышени скоморохи стоят, страсть как поглядеть охота! – Ульяна пыхнула синими глазами.
Сердце Евдокии дрогнуло. Много нехорошего слышала она о скоморохах. Люди без роду и без племени. Грешники, заигрывают с нечистой силой. Недаром их хоронили за оградой кладбища, словно татей лесных, самоубийц или утопленников.
Спросила только:
– На чём ехать собрались? Снег дороги завалил.
– Да Гришка Косорылый отвезёт. Отец ему коня разрешил взять. Сядем в сани да поедем!
– Ну, ну, – только и нашлась, что сказать знахарка.
Вся деревня знала, что Гришка Косорылый – парень не злой и не дурной, но был немного странноватым. Нет, не юродивый, конечно, но с причудами, и фантазёр знатный. Рассказывал он как-то, что коза бабки Меланьи – это русалка, и якобы видел он, как она из сарая в обличии козы выходит ночью, идет к речке и в девку красивую оборачивается. Весёлый парень, с таким не соскучишься.
Не захотела портить праздник гостям знахарка, ничего не сказала про лицедеев в чужом селе, про недостойное их ремесло. Да и что она могла сказать? Не часто в деревню скоморохи приходят. Разве можно такое зрелище пропустить? Никак не можно. Вон как глаза горят у парней и девок. Разве могла она их не пустить на представление? Разве они её послушают? Родителей не всегда слушают. А она кто для них? Тётка чужая, знахарка, себе не принадлежащая.
Понадеялась на авось Евдокия. Постаралась своё нехорошее предчувствие поглубже в нутро засунуть, утопить, успокоить душу: да ведь и с Иваном молодняк поедет. Брат плохого не допустит, присмотрит за девчонками и парнями недорослыми.
Ребята засобирались, подобрали шапки, потопали к выходу. Евдокия наложила им в торбу пирогов да ватрушек с козулями.
На крыльце, прощаясь, шепнула сестре:
– Гадать с девчонками пойдёте – ведь всё равно пойдёте, – поаккуратнее будьте. Не прогневайте овинника-то. Напакостить может старый охальник.
Девчонки прыснули, покраснели. Парни шутили, смеялись.
Неожиданно для себя Евдокия сказала:
– За мной завтра заедьте. С вами в Вышень поеду.
Иван обрадовался:
– Вот и правильно, неча дома сиднем сидеть!
– Вот хорошо-то! – подхватила Дашутка. – На скоморохов вместе поглядим!
Поутру заржал под окном конь. Евдокия вышла на крыльцо.
– Дай Бог тому, кто в этом дому! – крикнул от саней Гришка Косорылый и весело добавил: – Здравствуйте, тётушка Евдокия!
«Вот уже и тёткой зовут… – с горечью подумала знахарка. – Для таких взрослых парней – тётка. А чего, теперь их время пришло: парни о девушках думают, а те – о женихах. Всегда так было…»
В санях уже сидела давешняя компания: брат Иван, Прошка Дегтярёв и Дашутка с Ульянкой. Молодые. Красивые. Весёлые.
Накатанная санями дорога до Вышени шла через лес. Слева и справа – деревья по колено в белом пухлом снегу. Богатые шапки на верхушках сосен временами срывал ветер, и они звучно, с пыханьем, падали вниз, взбивая сугробы. Местами дорогу переметало, ноги коня вязли в снегу, и тогда парни, Иван, Прохор и даже возница Гришка соскакивали с саней и бежали рядом, помогая Серко преодолеть заносы. Сани качались из стороны в сторону, норовя почерпнуть снега через верх. Девчонки визжали.
Евдокия пыталась ответить себе на вопрос: зачем она поддалась на уговоры, зачем поехала с ними. Какое такое беспокойство гнало её в соседнее село?
Вот и Вышень. Приземистые тёмные избы завалены выше окон. Клети, амбары, заборы едва проглядывали под толстым слоем снега. Улица змеилась вдоль берега и приползла к деревянной церкви. От простой избы с двускатной крышей её отличала лишь луковка купола с кривовато торчащим крестом.
На вытоптанном пятачке пёстрая толпа людей образовывала круг, в центре которого шло представление.
Четверо одетых кто во что горазд лицедеев носили по кругу соломенное чучело лошади, верхом на нём сидел пятый – карлик с длинной седой бородой. Он взмахивал коротенькими руками с толстыми пальцами и выкрикивал бессмысленные, невозможные прибаутки. Народ встречал небывальщины хохотом и одобрительными криками. Носильщики – скоморохи с раскрашенными лицами повторяли хором похабные куплеты, кривлялись и показывали непристойные жесты. По кругу обходил зрителей мальчик с мешком – собирал подарки.
А втапоры старик на полатях лежал,
Силу считал, в штаны наклал,
А старая баба, умом молода,
Села дристать, сама песни поёт,
Слепые бегают, на бабу глядят,
Безносые бегут – понюхивают,
Безъязыкого на пытку ведут,
А повешены – слушают,
А резаный в лес убежал.
Один из четвёрки носильщиков бросил свою ношу. Хватаясь за грудь, из которой вдруг стал торчать нож, изобразил того самого резаного и выбежал из круга, смешался с толпой. Карлик спрыгнул с соломенной лошади и заорал гнусавым голосом, дико вращая большими коровьими глазами:
На ту драку, великий бой,
Выбегали три могучих богатыря.
У первого могучего богатыря
блинами голова проломана,
у другого могучего богатыря
Соломой ноги изломаны,
У третьего могучего богатыря
Кишкою брюхо пропороно.
Артисты затеяли драку, начали валяться в снегу и мутузить друг друга кулаками, изображая страшную битву.
Евдокии не нравилось зрелище. Она не любила драки, не понимала, как можно избивать людей даже в шутку. Она оглянулась, вгляделась в лица. Мужики и бабы, парни и девки с красными, искажёнными азартом лицами одобрительно кричали:
– Так его!
– Ату!
– Поддай!
– Знай наших!
Видимо, у каждого из зрителей были среди лицедеев свои кумиры. В конце битвы, расквасив товарищам морды и раскидав их по снегу, «в живых» остался один «богатырь»: чернявый молодой мужик в красной рубахе и полосатых штанах. Он ходил по кругу, потрясая огромными запачканными красным кулаками и картинно демонстрировал свою силу.
Карлик прокричал:
– Победил врагов наш молодец! Настоящий жеребец!
Хочет наш герой жениться. Не нужна ему жар-птица.
Для такого молодца подойдёт одна овца.
Поверженные «богатыри» повскакивали с земли и, изображая теперь сватов, начали обходить круг, выискивая в толпе селян подходящую невесту. Лицедей, который давеча с ножом в сердце затерялся за спинами, вытолкнул в круг чью-то козу.
– Не та овца, совсем не та, – сказали хором сваты.
Коза жалобно заблеяла, а зрители взорвались хохотом. Они обхохатывались, подталкивая друг друга в бока и одобрительно кивая головами. Кто-то даже повалился в снег, держась руками за живот и дрыгая ногами.
В другой раз в центре круга оказалась согнутая в три погибели старуха. Вот ведь не сидится старой на печи! Старуха, подслеповато озираясь, сделала два коротких шага, потом подняла клюку и неожиданно хрястнула по спине одного из «сватов». Почёсываясь, он прохрипел:
– Не та овца, и эта не та! – его голос потонул в диком хохоте.
– Я те дам, овца! – ругалась старуха, потрясая клюшкой. – Лихоимцы, богоотступники, бесово семя!
«Сваты» затолкали старуху обратно в толпу, а сами продолжали обходить круг, пристально вглядываясь в лица собравшихся на потеху вышенских жителей.
Вдруг из толпы выпихнули девушку. Она испуганно вскрикнула, закрыла лицо руками, попыталась нырнуть за спины парней, но «сваты» крепко держали её за край полушубка.
– А вот эта овца – та, что нам и надо!
С этими словами они подтолкнули девку к чернявому. Он схватил её за плечи, попытался отнять руки от лица.
– Ульяна! – ахнула Евдокия и начала пробираться сквозь толпу, намереваясь вырвать девчонку из бесстыдных рук скомороха, увести от пристального внимания всего села.
Но знахарка стояла слишком далеко от Ульки. А увлечённые зрелищем зеваки плотно ее облепили, не давали пройти. Зато выскочили в круг парни: Иван да Гришка. Растолкали «сватов» и выхватили Ульянку из рук молодца-жеребца. Когда Евдокия оказалась рядом, её сестрица Дашутка уже успокаивала подругу, утирала ей слёзы платочком.
Евдокия обернулась.
Чернявый скоморох качал кудрявой головой и усмехался накрашенным до ушей ртом. Евдокии стало не по себе от пронзительного взгляда чёрных, как уголья, глаз и блеска зубов меж напомаженных губ.
Евдокия и Дашутка увели Ульянку домой. Когда вернулись на площадь, представление уже закончилось. Люди расходились по домам. Некоторые мужики двинулись в шинок – пропустить чарку в честь праздника.
Горюновцы подошли к саням и направились домой. Всю дорогу парни обсуждали произошедшее, Дашутка сидела притихшая. Евдокия тоже молчала. Перед глазами стояла дьявольская ухмылка на разукрашенном лице чернявого скомороха.
Ой как не нравилось ей положение дел! Чувствовала знахарка, что добром всё не кончится.
Снег валил в перезимье, валил в бокогрей. Деревенская детвора с радостным визгом карабкалась на огромные сугробы-крепости и сражала врагов, кидаясь снежками. Казалось, снегу конца-края не будет: за ночь наметало столько, что Евдокия не могла отворить дверь без посторонней помощи. Толкала из сенцев, ругала прежних хозяев, что не предусмотрели великие снега и сделали дверь открывающейся наружу. Ждала, пока соседские мужики придут, разгребут крыльцо. Спасибо, выручили. А вдруг не захотят в следующий раз вызволить знахарку из снежного плена?
Весна долго терпеть не стала. Она таилась за углом, а дождавшись протальника, резко выпрыгнула из-за леса, налетела стремительным вихрем, пролилась дождями и промочила насквозь снежные перины с одеялами.
Евдокия шла навестить деда Клима с бабушкой Марьяной. На улице было почти пусто, мокро и непривычно тихо. Снег съёжился, посерел, превратился в грязную жижу, которая стояла в лужах во дворах и текла ручьями по деревенским улицам. Вроде и радоваться надо: пережили зиму, дожили до тепла. А на душе было неспокойно.
Изба стариков встретила чистотой: отмытыми полами, застеленными домоткаными половиками. Бабушки дома не было, кормила кур в курятнике. Деда тоже не было видно. Евдокия разделась, повесила промокшую свиту на гвоздик.
От белой печи шло тепло, обнимало плечи. Пахло щами и горячим хлебом.
Евдокия стояла у окна, наблюдая, как мутные ручьи струятся по крышам, срываются вниз и продолжают бег по земле, сливаясь в бурные потоки.
– Чего хмуришься-то, Дунька? – раздался за спиной голос деда Клима. – Весна же. Радоваться надо, а ты, вишь, вздыхаешь, будто осень на дворе.
Евдокия повернулась.
– Радоваться не выходит, дед. Тревожно мне…
Клим смотрел с недоумением, не разделяя внучкиной озабоченности.
– Эт-то ты брось! – Он усмехнулся в седые усы. – Тревоги твои бабьи ни к чему. Весна как весна, каждый год одно и то же. Ничего нового.
– Новое – не новое, а снега столько не помню, – не уступила Евдокия. – Чует сердце, натворит бед эта весна.
– Ай, Дунька, – покачал головой дед. – Поживёшь с моё, так поймёшь: беда приходит не тогда, когда ждёшь, а когда не ждёшь.
– Боюсь я, что нынче речку вода переполнит и затопит поля, а что ещё хужей – до изб доберется.
– Я тут, дай бог, треть века живу, и не было такого, чтоб речка нашу деревню достала. Пошумит и уйдёт, ровно бабья ссора. Крику много, толку мало.
– Треть века-то – тридцать лет будет, дед. А тебе уж за полста давно перевалило, – улыбнулась Евдокия. – Ты за всю жизнь вспомни, бывало ль такое, чтоб снега за одну ночь аж по самую крышу наваливало?
Дед нахмурился, вздохнул.
– Не бывало, – нехотя признал он. – Да ведь это снег, а не вода. Снег – не беда. Растает да в землю уйдёт.
– Растает-то растает, – повторила Евдокия. – А только не растает он в землю, а в речку пойдёт. Ты же помнишь, снега до самого Солноворота не было. Деда Мокия в перезимье хоронили, никак могилку выдолбить не могли: землю проморозило аж на три аршина.
– Похороны Мокия помню, – поддакнул дед, – земля точно каменная была. Два дня яму копали.
– Будет паводок, дед, как пить дать. Не пустит мёрзлая земля воду в нутро, вот и побежит она в реку, переполнит и через край потечёт.
Дед помолчал, задумался.
– А ты, Дунька, не забывай, что наше-то Горюново на холме стоит, – неуверенно сказал он. – А вот Вышень, это да, беда. Оно ж в низине. Если уж кто и нахлебается, так это вышенцы.
Евдокия улыбнулась, но улыбка вышла вымученной:
– Интересно, какой мудрец назвал деревню в низине Вышенью?
– Ну это как раз понятно, Вышень, она же выше по реке стоит. А вот кто назвал нашу деревню Горюновом? – хмыкнул дед, уже веселее. – Наши-то люди – народ весёлый, дружный, хоть и горюновцы. Ишь ты, видать, шутником был тот мудрец.
– Ну, все мы тут шутники…
– Хотя одна беда от весны всё-таки есть, – сказал дед Клим и тяжело опустился на лавку. – Колени ноют да поясницу щемит…
Евдокия вздохнула, подошла к лежащему на животе деду и, достав из своей знахарской сумки баночку с мазью, начала аккуратно растирать его поясницу.
– У кошки боли, у собаки боли, у деда моего заживи, – с улыбкой приговаривала она. – Это не весна виновата, дед, а твои года. Да то, что зимой пьяненьким по морозу шастаешь, да в сугробах засыпаешь.
Дед кряхтел, постанывал от удовольствия и ворчал, изображая возмущение:
– Ох, да не каждый же день я рюмочку пригубляю! Только по праздникам в шинок наведываюсь! Да и засыпал в снегу всего два раза, маненько до дома не дошёл.
Евдокия рассмеялась, втирая мазь, и спросила:
– А знаешь, дед, почему у монахов спины не болят и живут они до глубокой старости, а некоторые и вовсе по веку?
– Так ведь Бог им помогает!
– Бог, не Бог, а помогает им строгость поста да отказ от всего запретного. Особенно от браги, – улыбнулась Евдокия.
Дед хитро покосился на внучку:
– А как же винишко на причастие? Кровь Христова. Думаешь, они там совсем не пьют?
Разговор прервали крики с улицы:
– Хозяин! Клим, ты где? Беда у нас, выходи скорее!
Тяжёлые шаги гулко протопали по крыльцу, кто-то, не церемонясь, забарабанил в дверь.
– Да заходи ты ужо, чего ломишься-то! – крикнул дед, приподнимаясь с лавки.
Дверь распахнулась, в избу ворвался красный запыхавшийся мужик. Евдокия узнала Тимофейку Косорылого – вечно заполошного, взбудораженного по пустякам мужика.
– Беда, беда! – задыхаясь, выпалил он с порога, опираясь на колени руками. – Там мой оболтус, сынок, Гришка прибежал, перепуганный насмерть…
– Да что стряслось-то, Тимофей, говори толком! – перебил его дед Клим, сурово нахмурив брови.
– Да Гришка мой с ребятами к реке пошли поглядеть, как лёд трогается, – затараторил Тимофейка. – А там, говорит, река вздыбилась, словно лошадь норовистая, сперва сверху льда вода шла, а потом и льдины начало ломать…
– Значит, лёд пошёл? – Дед почесал затылок. – Рановато нонече…
– Ага. Да не просто лёд, вода большая, вместе с льдинами брёвна и доски несёт… Ну, ребята-то сразу обратно, к реке, а я к тебе. Беда это, как бы нас теперь не начало топить…
Евдокия спросила:
– А сынку-то твоему, Тимофей, часом не привиделось? Может, опять чего напутал? Помнится, на полном серьёзе уверял, что в лесу дерево поёт церковные псалмы. Просто ветер выл в дупле старого вяза, а Гришке померещилось богослужение. Может, теперь тоже помстилось?
Тимофей недовольно засопел, покраснел ещё больше, но упрямо замотал головой:
– Да не привиделось, не помстилось! Не один же Гришка там был, с ним и другие ребята всё видели!
– Пойдём-ка поглядим.
Дед Клим кряхтя поднялся с лавки, накинул рубаху. Евдокия помогла ему надеть зипун, подала сапоги. Сняла с гвоздя свиту, накинула платок на голову и последовала за дедом.
От реки шёл гул. Мутная вода с треском ломала льдины, нагромождала их друг на друга, подталкивала брёвнами, ударяла в крутой берег, обрушивая комки глины. В воронках на стремнине водоворотом крутила доски, какие-то бочки и другие предметы обихода.
На берегу столпились люди. К деду и сестре подошёл Иван.
– Брёвна да доски – лес не новый. Видать, где-то избы река раскатала, – сказал он.
Дед взглянул на Евдокию и негромко сказал:
– Сильное у тебя чутьё, знахарка.
Обходя лужи, поспешали обратно по раскисшей улице в деревню. Под окнами домов ёжились сугробы и лили на дорогу ручьи слёз по рано ушедшей зиме.
Навстречу шли люди. Двигались торопливо, кто с телегами, нагруженными скарбом, кто с мешками на закорках.
– Ба! Дык это вышенцы! – воскликнул Трофим.
Евдокия выделила среди толпы человека в чёрном облачении, узнала: настоятель Вышенской церкви, отец Аввакум. Рядом с ним, тяжело и неуклюже переступая по грязи, брела попадья, держа за руку мальчонку лет четырёх. Все трое выглядели растерянными и уставшими, как и другие вышенцы.
– Вот оно что, – сказал дед Клим и решительно двинулся навстречу.
Тимофей подскочил, хлопнул себя по лбу и, вместо того чтобы пойти рядом, кинулся обратно по деревне, размахивая руками.
– Беда, люди! Беда! Потоп идёт, спасайтесь! Вода с реки валом прёт! – кричал он.
Евдокия покачала головой: понятно теперь, в кого сынок такой уродился. Папаша-то тоже умом не блещет.
Поправив сумку на плече, она двинулась следом за дедом, навстречу людям из Вышени.
Отец Аввакум, тяжело ступая по грязи, подошёл к деду Климу. Глаза батюшки глядели тревожно, доброе лицо выглядело измождённым и бледным.
– Клим, прости, что вот так… – голос Аввакума был усталым и виноватым одновременно. – Прими нас с семьёй, прошу.
Клим кивнул и уверенно взял попа под руку.
– Да что уж, конечно, батюшка, пойдём скорее в дом, там обсудим. Что стряслось-то?
– В доме всё, в доме… – тихо ответил поп, избегая смотреть в глаза.
Евдокия поздоровалась с попадьёй, которая приходилась ей родной тёткой, пошла рядом, оглядываясь по сторонам. Горюновцы уже начали выходить навстречу жителям Вышени, брали уставших женщин под руки, помогали мужикам с телегами, разбирали по родне. Раненых да увечных вроде не было.
Клим распахнул дверь и жестом пригласил батюшку внутрь. Там уже бабушка Марьяна хлопотала у стола, расставляя миски. В центре стола на вышитом рушнике лежал свежий каравай. Увидев незваных гостей, Марьяна замерла, растерянно уставилась на попа и попадью с попёнком. Все трое усердно крестились на красный угол. Марьяна испуганно глянула на мужа.
– Климушка, что происходит-то? – выдохнула она и перекрестилась на батюшку.
– Погоди, жена, – мягко остановил её Клим, – рано ещё в обмороки падать. Прими гостей, обедом накорми.
Марьяна быстро пришла в себя, отступила в сторону, освобождая место за столом. Клим жестом указал на лавки:
– Проходи, отче, садись, отдышись.
– Благодарствую, хозяева, но не до трапезы сейчас, – ответил батюшка негромко и с глубоким вздохом уселся за стол.
Попадья села рядом, держа сына за руку.
Наступила короткая, напряжённая пауза. Затем Клим, не выдержав, прямо спросил:
– Так что произошло-то, батюшка? Что за беда такая стряслась, что всем селом в Горюново пошли?
Аввакум долго разглядывал доски выскобленного добела стола, не решаясь начать. Евдокия стояла в стороне, стараясь не привлекать внимания. Она хорошо знала, что священники не слишком жалуют знахарей, считая их пережитками языческих времён. Но сейчас ей было не до обид – слишком многое казалось странным и непонятным. Она внимательно смотрела на батюшку, ждала его слов, чувствуя, что тревога не только не исчезла, а наоборот, усилилась.
Наконец Аввакум поднял голову и, переводя взгляд с Клима на Евдокию, заговорил:
– Беда большая, Клим. Вода пошла страшная. Мы едва-едва успели уйти… – Он вдруг запнулся, задумавшись, и добавил тихо, почти шёпотом: – Вовремя предупреждение получили…
Клим нахмурился.
– Предупреждение? От кого это такое предупреждение-то пришло?
– От монахов. Раньше, ещё за неделю приходили к нам братья из Черногорского монастыря, просили мужиков на помощь, чтоб лёд сломать, не допустить затора. Не ведали мы, что весна так резко ворвётся, что снег таять начнёт так прытко. А монахи, видать, предвидели и нам сказывали. Только наши сельчане рукой махнули. Столько годков, говорят, прожили, кто уж полвека и больше, и ничего такого не бывало.
Евдокия покачала головой, замечая, как дед Клим виновато пожал плечами, глядя на неё. Лицо его выражало немое извинение, словно говорил: «Права ты была, Дунька, а я старый осёл».
Аввакум продолжил устало и тихо:
– В общем, не придали мы этому особого значения. Самые разумные подготовились, пожитки собрали и ждали. Несколько мужиков наших ушли с монахами лед долбить, а мы молились и надеялись на милость божию: авось пронесёт. Хотя должен я быть дальновиднее.
– Как говорится, на Бога надейся, а сам не плошай, – согласился Клим.
Поп поморщился, помолчал, затем добавил с горечью:
– Только от Божьего наказания хоть беги, хоть стой – всё равно получишь по заслугам.
– Отец Аввакум, – горячо возразила Евдокия. – А при чём тут кара Божия? Неужто всякое событие теперь гневом Господним объявлять будем? Снегу-то зимой столько наметало, что по самые крыши стоял, потеплело резко – вот тебе и наводнение. Нет в том Божьей кары. Да и за что карать? Неужто в селе вашем бесчинства какие творятся? Это под пристальным-то присмотром Божьего человека? Не поверю.
В доме повисла тишина. Все взгляды устремились на Евдокию, такую хрупкую, невысокую. Ей с виду и восемнадцать-то едва ли дашь. Но говорила она так уверенно, так по-стариковски мудро, что никто и слова супротив сказать не мог. Хотя по взгляду попа было видно, что рассуждения молодой знахарки пришлись ему не по душе. Он холодно ответил:
– Есть на то причины. – Помолчал, раздумывая, стоит ли продолжать, и решился: – Перед Рождеством Христовым в село наше, не пойми откуда, скоморохи заявились. Гуляли, бесчинствовали, сельчан наших смущали, в шинке околачивались, мужиков хмельным поили да в игры азартные играли. Сколько я наших ни стыдил, ни увещевал, да и этих, прости Господи, в шею гнать пытался – бесполезно, хоть кол на голове теши.
Евдокия нахмурилась. Скоморохов она тоже недолюбливала. Бабка Аглая всегда говорила: эти балагуры и весельчаки лишь с виду безобидны, а на самом деле на короткой ноге с нечистым ходят, семя бесово разносят по свету. Никогда добра от них не бывало, только беды и смятение.
Всё так. Скоморохи – народ беспокойный, много вреда и смущения от них. Но, если и вправду Боженька карал бы сёла за то, что к ним скоморохи заехали, то уже бы и сёл на земле не осталось, все их вода бы слизала или огонь пожёг.
Аввакум тяжело вздохнул, поник головой, сгорбился спиной. Будто в одночасье постарел лет на десять.
– Помощь ваша нужна… – тихо сказал он. – С реки вместе с водой громадные льдины сошли и край села накрыли. Три избы у берега разбило, по брёвнышку раскатало, унесло водой. И…
Аввакум взглянул на жену, Евдокия, проследившая за его взглядом, заметила, что Гранислава тихонько утирает слёзы. До этого момента попадья была тиха, незаметна, словно её и не было в избе, но теперь лицо её говорило о непомерной скорби. Попёнок глядел голодными глазёнками на каравай. Марьяна тоже это заметила, отрезала душистую горбушку, подвинула мальцу, налила в миску щей, дала ложку.
– Кушай, Данилка! – ласково сказала она.
Поп покосился. Мол, как можно допрежь молитвы к хлебу прикасаться, но промолчал, кивнул сыну, тот принялся споро работать ложкой.
– Ну, не тяни, отче, в чём помощь моя требуется? – спросил Клим.
– Наш дом смыло совсем, – скорбно сказал Аввакум. – Да и… церковь сорвало с места, потащило по селу около ста саженей. Может, совсем бы и в реку снесло, да Господь миловал: остановился на повороте, меж двух сосен, не дошёл до большой струи всего полсотни саженей. Чудо Божие…
В доме снова стало тихо. Батюшка с надеждой смотрел на Клима:
– Полностью ущерб оценить я пока не могу. Издали видел только, как храм Божий поплыл по реке, да встал меж сосен, но не рухнул. Значит, можно поправить. Только вот люди мне надобны, чтоб помочь восстановить… Да пристанище временное, пока не отстроимся.
Евдокия прикусила язык, чтобы случайно не выпалить колкость. «Где это видано, – угнездилась в голове недобрая мысль, – село накрыл потоп, а батюшка с семьёй в бега ударился? Тоже мне, наместник Божий на земле – чуть что, сразу в кусты».
Аввакум будто прочитал её мысли и тихо, но твёрдо сказал:
– Ты не подумай, Клим, что я как трус сбежал. Я жену с малым дитём сперва хотел у вас пристроить. Родня всё же. Ведь сноха-то ваша, Варвара, родной сестрой матушке Граниславе приходится, – зачем-то напомнил он. – Хочу просить, чтобы внучка твоя присмотрела за своей тёткой. Тяжело ей сейчас, в тягостях она, ходит нелегко. А сам я вернусь в село и со всем приходом храм восстанавливать буду.
Евдокия почувствовала укол вины. Поспешила на попа напраслину клепать. Хорошо, что вслух ничего не сказала.
– Лишнее это напоминание, помогла бы и не родственнице, – всё-таки не утерпела она, неприязненно зыркнув на попа. Потом тронула попадью за плечо: – Пойдём, тётушка Граня, в горницу, осмотрю тебя, пока тут батюшка с дедом о делах говорят.
Знахарка уже заканчивала осмотр беременной тётки, когда за окнами послышался цокот копыт. Евдокия вышла из горницы. В двери показался Иван, поздоровался и сообщил свежие новости:
– Речка ревела да буйствовала сильно – льдины крутила, аж на дыбы вставали. Но злилась недолго, успокаивается уже. Сильно из берегов не пошла, едва подтопила поле да луг. Выбросила обломки каких-то построек. Из Вышени человек пришёл, говорит, что и там вода уже отступает. Никто из людей не пострадал, только крайние дома у берега. Три избы подчистую смыло да храм с места сдвинуло. Свиней двух не успели из клети вывести, в реку унесло вместе с загоном, да с десяток курей утопило. Вышенцы, что сюда пришли, уже обратно идти собираются. Мы с мужиками тоже в село пойдём.
Клим одобрительно кивнул внуку и повернулся к Евдокии:
– Раз пострадавших людей нет, тебя, Евдокия, задерживать больше не стану. Забирай матушку да этого мальца-удальца. – Он подмигнул попёнку. – Сама реши, у себя их поселишь или к Варваре определишь.
– Мне бы лучше к сестрице. Давно не виделись, – робко сказала Гранислава.
Евдокия кивнула. Она мягко улыбнулась бабушке Марьяне, слегка поклонилась отцу Аввакуму, а тётке сказала:
– Готовы будете, выходите. На крыльце вас с Данилкой подожду.
Выйдя вслед за братом Иваном на улицу, Евдокия почувствовала облегчение. То ли компания батюшки была ей в тягость, то ли новость, что вода отступает так быстро, сняла напряжение.
На улице они стояли с Иваном, наблюдая, как люди постепенно расходятся по своим избам. Всё случилось так быстро и столь же быстро закончилось, что сельчане толком понять не успели, а тем более напугаться. Впрочем, так всегда и бывает: беда либо обрушивается внезапно и не даёт времени испугаться, либо растягивается медленно, и страх уходит, сменяясь безразличием и усталостью.
Вскоре в сопровождении деда на крыльце показалась вся поповская семейка. Евдокия взяла за руку Данилку и пошла к дому матери с отцом, попадья приотстала, прощаясь с батюшкой.
Евдокия обернулась, поглядела вслед удаляющимся вышенцам. Брат Иван и ещё несколько конных горюновцев ехали впереди. Замыкая процессию, позади плёлся отец Аввакум.
Что-то тревожило Евдокию, кроме потопа. Что-то нехорошее ещё говорил поп…
Ах, да – скоморохи. Евдокия и сама никак не могла выкинуть их из головы. Нет-нет да вспоминала нелепого карлика с короткими конечностями и того чернявого, в красной рубахе. Вызывая дрожь, вставала перед глазами дьявольская ухмылка крашеного рта. И рассказы бабушки Аглаи про скоморохов никогда не были добрыми. Всегда про дурное и порочное, всегда про беды, которые тащат с собой странствующие артисты и балагуры. А теперь и вышенский поп напомнил о лицедеях.
Евдокия привела Граниславу к матери. Варвара была несказанно рада сестре и племяннику.
– Ладно, не буду мешать, пойду домой. Дел много. Завтра ещё зайду. Мам, если тётушке плохо станет, посылай за мной Ивана, коль вернётся, или хоть Дашутку, – сказала Евдокия и вышла на улицу.
Она брела по мокрой дороге, глядела на дома односельчан и никак не могла избавиться от тяжёлого чувства. Что ждёт её и всех их впереди? Новые заботы и тревоги? Или что-то другое, незнакомое, а потому более страшное?
Евдокия перебирала запасы трав, гремела склянками, сортировала баночки с настоями и мазями – производила ревизию снадобий. Весна нагрянула быстро, а за ней и лето сгорит в одночасье. Успеть бы запастись травами к следующей зиме. В этом году болящих было особенно много: то лихорадка людей била, то жестокий кашель мучил стариков, то детишек морили жар да прыщи на теле. Не обходилось и без ломаных костей: мужики зимой буянили пуще обычного, пили горькую и дрались до красной юшки. Да и помороженных хватало.
На душе было неспокойно, в груди скреблась мышь худого предчувствия. Обычно Евдокия доверяла своему чутью, но сейчас не могла понять, откуда именно ждать беды.
В сенях кто-то завозился. Не постучали, будто та самая мышь заскоблила под дверью.
– Входите!
Дверь скрипнула, и в дом вошёл незнакомый мужик. Чужой. Не видывала Евдокия такого в Горюново. Креститься на красный угол не стал. Но это ещё полбеды: даже за два века двоеверия далеко не у всех это вошло в привычку. Не всех попы вразумить сумели.
Выглядел чужак неприятно. Маленькие глазки бегали по углам, хитрый и цепкий взгляд блуждал по избе, выхватывая подробности жизни одинокой женщины. Худое лицо землистого оттенка будто высохло от долгой болезни. Щетина на щеках торчала клочками, а одежда была такой потёртой и грязной, будто добирался он до деревни полями и лесами, избегая людных путей.
– Здравствуй, знахарка, – начал он сиплым срывающимся голосом, нервно переминаясь на месте и оглядываясь по сторонам, словно боялся чего-то или кого-то. – Я из села пришёл, с просьбой важной.
В его манере говорить и внешности было что-то такое, отчего Евдокию окатило холодом по спине, по плечам забегали мурашки.
От мужика разило застарелым перегаром и свинарником. Евдокия указала на место у стола, мужик уселся, нервно потирая руки и зыркая по сторонам.
Тревога Евдокии усилилась, но внешне знахарка сохраняла спокойствие.
– Говори, с чем пришёл?
Мужик помялся и негромко начал:
– Дело у меня к тебе, знахарка, непростое, и должон я быть уверен, что прошение моё останется в секрете.
– А как иначе? Всё, что мне доверено, остаётся со мной.
– Из Вышени я. Ты уже слыхала, небось, что село накрыло распутье. Всё монашики эти, клятые, чтобы их земля не пострадала от паводка, они нам его отправили, а ещё божии люди…
Евдокия скрестила руки на груди, нахмурилась.
– Как зовут тебя? И в чём же просьба твоя заключается?
– Давай без имён, знахарка.
– Эээ, нет, голубчик, коль пришёл с просьбой, будь добр открытым быть, мало ли какие у тебя мыслишки.
– Да не могу я. – Мужик опустил голову, вздохнул и торопливо выпалил: – Баба моя рожать не хочет, грозится, что руки на себя наложит, ежели снадобье какое ей не принесу, чтоб дитя вытравить.
Евдокия нахмурилась. Не часто к ней приходили с такими просьбами. Знахарка всегда настороженно относилась к подобным прошениям и была единодушна в этом вопросе с церковью. А церковь считала избавление от плода страшным грехом, за которое следовало строгое наказание от настоятеля: многолетняя епитимья и даже отлучение от церкви. Но страшнее был грех перед Богом. Хотя понимала Евдокия, что случаи бывают разные: снасилили или нищета и голод одолели, болезни замучили. Не все выдерживали бремя, особенно девки безмужние. Но сейчас ситуация казалась странной. Муж есть, супруги явно немолодые уже, какая причина избавляться от дитя?
– Баба твоя болеет чем-то или другая какая беда приключилась?
– Избу нашу смыло вместе со всем нажитым. Да и хозяйство смыло: свиней да телегу. Остались ни с чем, детей уже шестеро, две девки взрослые и четверо мальцов. Куда нам седьмого ишшо? Сами по миру теперя пойдём.
– Кажется мне, мил человек, сильно ты прибедняешься. Али жена твоя из ума выжила? Неужто всем селом тебе избу новую не срубят? Наши мужики к вам на подмогу отправились. Где это видано, чтобы, живя в одном селе, своих в беде бросали? Темнишь ты, братец, небось, совсем меня за дуру держишь? Если жёнка твоя не больна, если хватает ей здоровья выносить и родить ребёнка, негоже такие грехи на душу брать. Прознает о том отец Аввакум, всех скопом от церкви отлучит, и меня с вами.
Мужик побелел, одарив знахарку тяжелым ненавистным взглядом. Евдокия примирительно сказала:
– Давай так, я наведаюсь завтра к вам, осмотрю жену твою, поговорю с ней, авось и передумает. Страшно ей сейчас, вот и лезут ей в голову всякие нечистые мыслишки.
Мужик взбеленился, вскочил со стула.
– Знаешь что, знахарка, иди-ка ты в лес со своими разговорами! Сказано тебе, баба жизнью своей грозит, если снадобье какое не принесу! А если помогать отказываешься, Бог тебе судья! Но лезть со своим уставом к нам не смей.
Евдокия внимательно посмотрела на мужика и углядела в его глазах презрение, смешанное со страхом. А еще её не покидало чувство, что мужик врёт. Весь его рассказ и поведение указывали на это.
– С таким делом я тебе не помощница, – твёрдо сказала Евдокия. – Великий это грех – дитя губить! Если жена твоя боится рожать или ей грозит опасность, я должна сама убедиться в этом.
– Бес тебя подери! – недобро процедил мужик и направился к двери.
– Одумаешься, приходи, – тихо произнесла вслед Евдокия.
Мужик не ответил и быстро вышел, громко хлопнув дверью. Евдокия вздрогнула. Перед глазами стоял образ мёртвой Аннушки, которая качала мёртвого синюшного младенчика и пела ему хриплым голосом колыбельную. Воспоминания больно кольнули грудь. Правильно ли было отказать этому бедолаге, Евдокия не знала, но и брать на душу убийство невинного дитя ей тоже не хотелось. Семь годков прошло с того случая, а Евдокия до сих пор слышала злой голос Савелия, который сыпал проклятиями и нарекал знахарку детоубийцей.
Забежал братец Иван, рассказал, что работа в селе идёт полным ходом. Вода полностью отступила, и церковь начали переносить на возвышенность. Собирались возвести выше и краше прежней. Вместо одной луковки украсить крышу тремя небольшими куполами – в честь Пресвятой Троицы. Вместо изб, которые смыло потопом, отстраивали новые – ближе к дороге, подальше от реки.
Работа шла на удивление быстро и дружно. Горюновцы помогали вышенцам, как самим себе. Никто не оставался в стороне, никто не ленился. Все понимали: сегодня беда у соседей, завтра может у них случиться, а без помощи ближних в деревне жить нельзя.
На полях тоже обошлось. Вода быстро отступила, озимые уцелели. В апреле даже яровыми поле засеяли. Евдокия благодарила духов-хранителей за милость: знала, случись иначе – голод был бы неминуем. Но в этот раз духи оказались сильнее стихии.
Казалось, что всё налаживается, но глубоко внутри Евдокию не покидала тревога. Зрело предчувствие. Уж больно легко всё обошлось.
Травень выдался утомительным. Прошлой осенью в Горюново сыграли с полдюжины свадеб. Евдокия ожидала постепенного прибавления в новых семьях: первые детки обычно рождались с травня по густоед – с мая по август. Но, чтобы роженицы сговорились рожать все разом, да ещё именно в мае – такое Евдокии выдалось впервые. Младенцы шли один за другим.
Евдокия возвращалась с трудных родов, измученная так, словно сама только что разрешилась от бремени. Сегодня рожала Акулина – худенькая, бледная молодка. Евдокия всю беременность переживала за неё, казалось, что с таким неказистым телом она и вовсе ребёнка не выносит. Ходила тяжело, часто теряла сознание и почти ничего не ела. Грешным делом, кто-то из родных начал поговаривать, что Акулька носит дитя нечистого – уж больно состояние её было плохое. Евдокия родственничкам рты закрыла быстро и велела дать молодой бабе покой, освободить от тяжёлой работы, дабы ребёнка спокойно доносила.
Слава богу, разродилась. Схватки начались ещё ночью, а младенчик вышел с первыми петухами, что считалось хорошей приметой. Счастливой девочка будет!
Евдокия шла и прикидывала, кто из родих будет следующей. По всем статьям выходило, что её главная забота теперь – Гранислава. Тётка до сих пор жила у родителей Евдокии. Срок родин подходил, попадья должна разрешиться от бремени со дня на день.
У самого дома Евдокию окликнули:
– Матушка, удели минутку!
Она оглянулась: к ней семенил Тимофей Косорылый, как всегда, весь словно на шарнирах.
– Чего тебе, Тимофей? Не обождёт твоё дело? Устала я, еле ноги несу.
– Не задержу, матушка, дело срочное и дюже важное!
– Ну, говори, раз не терпится.
– Сынок мой, ну Гришка который, сватов в Вышень заслал, свадебку надобно оберечь, помощь твоя нужна и поддержка.
Евдокия за ночь устала так, что не сразу поняла, что такого мелет Тимофей. Какая свадебка в травник? Да и кто сватов заслал, Гришка, оболтус?
– Ты чего несёшь, Тимофей? Выпил, небось? Где это видано – в мае свадьбы гулять? Знаешь же, примета плохая, всю жизнь молодые маяться будут.
«Какая дура за Гришку Косорылого замуж собралась, да ещё и в такой спешке?» – подумала Евдокия, но промолчала – не хотела обижать Тимофейку.
– Тут дело такое, матушка, согрешили молодые, не дотерпели до свадебки, поддались греху. – Тимофей понуро опустил голову. – Не суди их строго, молодые, глупые. Не хотим мы позора. Пока у девки пузо не видно, по-быстрому их поженим, да и дело с концом.
Евдокия стояла в недоумении: мало того, что Гришку женить решили, так ещё он кого-то обрюхатил. Невиданное творится. Но куда теперь деваться? Надо молодых прикрывать, а то позору будет на всю деревню, да ещё и на всё село, раз невеста из Вышени.
– Ладно, Тимофей, коль сватов уже заслали и семья невесты не препятствует, сыграем свадебку.
– Не переживай, Евдокиюшка, мы ещё загодя с отцом невесты договорились, что дети наши поженятся, так что проблем не будет. А почему такая спешка, ну так тут молодым не терпится семью создать.
Евдокия покачала головой и отмахнулась от Тимофея:
– Ты, вроде, мужик поживший, а городишь не пойми чего. Как только о свадьбе узнают, сразу все поймут, почему такая спешка. Хорошо только, что долго осуждать не будут, если молодые женятся. Следить за сынком лучше надо было, Тимофей.
Пристыженный мужик развёл руками и грустно заулыбался. Евдокия выдохнула и поплелась в сторону своей избы.
С некоторых пор Евдокия относилась к свадьбам с настороженностью. Сказывалось прошлое, от которого невозможно было отмыться или отмахнуться. Каждый новый обряд сбережения свадьбы сопровождался для знахарки страшными воспоминаниями семилетней давности. Вот и теперь казалось, что только вчера было её обращение к духам, глухой лес, полный нечисти, зверство Савелия, трёхдневный плен у дерева, когда гнус и муравьи едва не сожрали живьём. Евдокия вздрогнула, вспомнив, как жался к ней страшный лесной дух, прикидывающийся то бабушкой Аглаей, то отцом, как выл на разные голоса:
– Впусти меня, впусти-и-и!
Спасибо Ивану, вызволил. А то ведь силы уже на исходе были. Вот-вот и могла бы уступить, впустить в себя незнамо кого.
Свадьба, которую Евдокии предстояло сопровождать сейчас, была неправильной: собиралась в спешке, с брюхатой невестой, да ещё в месяц, который люди обычно избегали, если собирались создавать крепкую семью.
Беспокойство усиливало то, что о невесте Евдокия ничегошеньки не знала. Гадала только, какая девушка согласилась пойти за непутёвого Гришку.
Свадебный поезд въехал в село. Евдокия впервые была здесь после зимы, поэтому с любопытством глядела по сторонам. В Вышени произошли заметные изменения. После потопа начала расти новая улица, отступив от реки на приличное расстояние. Радовали глаз и источали запах свежей древесины брёвна новых венцов. Весело стучали топоры.
Церковь начали переносить с привычного места на возвышенность. Перебирали старые брёвна, заменяли негодные новыми и крепкими. Поодаль, под навесом, приглашённые из города мастера работали над куполами. «Где же Аввакум собирался венчать молодых, если церковь ещё не готова?» – размышляла Евдокия.
Свадебный поезд подъехал к дому невесты. Евдокия увидела её – и захолонуло сердце: это же та самая девка, Ульяна, которую зимой вытолкали в круг на потеху скоморохи, разыгрывая сценку сватовства!
Среди гостей знахарка узнала мужичка, того самого, что приходил к ней из Вышени за снадобьем для жены, которая не хотела более рожать. Она уже было и думать забыла о нём и его бабе, грозившей на себя руки наложить, коль не принесёт лекарство. А тут вот он, стоит при параде: помытый, причёсанный, в чистой одёже. Только всё так же бегают маленькие глазки, уклоняются от взгляда Евдокии. Рядом с ним – жена, розовощёкая крутобокая баба, ни разу не беременная по виду.
Позже выяснилось, что это и были отец и мать невесты. Мысли знахарки окончательно спутались, и всё стало ещё более странным и непонятным. Между тем Гришка принял невесту и её родителей в свою кибитку, в телеги без верха уселись другие гости, и все поехали на венчание.
Гости высыпали на поляну перед строившимся храмом и бестолково толпились, не зная, куда идти. А Евдокия подошла к Аввакуму.
– Бог в помощь, батюшка.
– Здравствуй, Евдокия. Как там моя попадья, не разродилась ещё?
– Со дня на день, батюшка. Вы уже избу поставили?
– С Божьей помощью, да не без подмоги горюновцев. Славные люди, честные, работали от зари до зари, даже мальцов с собой приводили, всеми силами помогали.
Евдокия улыбнулась, одобрительно качнув головой.
– Передаю в ваши руки молодых, а мне пора возвращаться. Как только матушка Гранислава разродится, зашлём к вам человека с известием.
– Хорошо, Евдокия, береги тебя Бог. – Отец Аввакум перекрестил знахарку и приступил к обряду.
Вопреки опасениям Евдокии, венчание молодых прошло без происшествий. Чтобы избежать бескрестия, Аввакум велел двум дюжим молодцам поставить деревянный крест с бывшей крыши на землю перед недостроенным новым срубом. Так и держали, пока шло таинство.
Евдокия задержалась ещё немного. Толпа глазела на молодых, невеста прятала лицо, счастливый Гришка лыбился во весь рот и раздавал подарки. Девушки-подружки ломали каравай и одаривали хлебом гостей. Кроме того, что венчание происходило не в церкви, а на площадке перед недостроенным зданием, не произошло ничего необыкновенного.
Свадьба переместилась на улицу. Накрытые столы стояли напротив дома невесты. Пир обещался быть весёлым. Но и здесь гости шептались не больше обычного, лишь изредка знахарка улавливала смешки, мол, Гришке-то повезло, какую славную девку урвать сумел недотёпа. А ещё Евдокия ненароком услышала разговор двух изрядно поддатых мужиков о том, что Тимофейка Косорылый крепко задолжал Степану Фенюку, отцу невесты. И должок тот появился у Тимофея из-за любви к игре в кости.
Евдокия пыталась сложить всё в своей голове, но пока всё, что она знала, в картинку никак не складывалось и не становилось ясным.
Ночью Евдокию разбудил громкий стук в дверь. Едва открыла, как брат Иван выдохнул с порога:
– Гранислава рожает!
Евдокия наспех оделась и поспешила к родительскому дому. Баня была наготове. Варвара нагрела воды, приготовила чистые тряпки. Спросила, нужна ли её помощь. Евдокия обняла мать и отправила домой.
– Сама справлюсь. Иди, отдыхай, мама.
Знахарка пошепталась с баенником, задобрила старого духа пирогами, заручилась его поддержкой.
Эти роды у тётушки были вторые. Первенца четыре года назад тоже принимала Евдокия. Данилка появился быстро, без осложнений, Евдокии казалось, что и второго ребёнка Гранислава родит без труда. Но на этот раз процесс затянулся, младенец никак не хотел выходить из утробы, и Евдокия уже начала опасаться, что измученная попадья задушит малыша.
К счастью, на рассвете, когда уже вовсю горланили петухи, ребёнок всё же родился – мальчик оказался рыжим, как солнышко. В кого он такой уродился, одному Богу было известно: отец Аввакум был темноволосым, да и Гранислава имела тёмно-русые волосы. Евдокия многозначительно переглядывалась с Варварой. Обе понимали, что в селе теперь начнут шептать всякое. Но знахарка знала и другое – детки нередко перерождаются, и цвет волос, как и глаз, может со временем измениться. Сама попадья никакого значения цвету волос сына не придала. Измученная родами, она лишь блаженно улыбалась – радовалась хорошему исходу – и вскоре уснула.
Евдокия выполнила всё, что полагалось, и попросила Ивана седлать коня.
– Скажи отцу Аввакуму, что сын родился здоровеньким, и попадье ничто не угрожает. О том, что ребёнок рыжий, не упоминай. Сами разберутся, нечего воду зря мутить.
Начало лета для Евдокии было временем, когда она отдыхала душой. Вставала ещё до рассвета, уходила на луга и в подлески собирать молодые травы. Бабушка Аглая всегда учила её: «Вершки собирай в начале лета, корешки – осенью». После заполошного трудного мая Евдокия наслаждалась спокойствием и уединением, вдыхала ароматы луговых цветов, наполняла сумки и корзины травами.
Вот чистотел большой – без него не обойтись при струпьях и язвах, прижигает он раны хорошо. А тут пастушья сумка – кровотечения останавливает, особенно женские. Манжетку обыкновенную она всегда собирала много – укрепляет здоровье женщин и помогает при родах. Крапива двудомная тоже была частой гостьей в корзинке – и кровь чистит, и силу восстанавливает после тяжёлых хворей. Подорожник – верный помощник при ранах и порезах, листья его прекрасно вытягивают гной, лечат жижку и закожники.
Не обходила Евдокия стороной и ромашку пахучую, с её помощью желудок лечила, да и успокаивала она хорошо. Тимьян ползучий, богородская трава, – для лёгких полезен, от студеницы и удушья. Иван-чай собирала для крепкого сна и душевного спокойствия. Зверобой-дырявник всегда был в её запасах – помогал от множества недугов: от слабости нервной до болезней печени.
Вокруг липы гудел рой, тёмным облаком вились пчёлы. Не подступиться, того гляди, ужалят. Евдокия заговорила ласково:
– Простите, милые, не всё оберу и вам оставлю. Всем хватит. И ты прости, липа, матушка! Позволь взять немного от твоих щедрот, кормилица! Пчёлкам-труженицам дай сладости для мёда, мне липового цвета дай, чтоб детишек лечить от нутреца и подрожья.
Набрав трав, сколько могла унести, Евдокия возвращалась домой, радуясь тому, как много полезного удалось собрать в этот день.
Не успела знахарка переступить порог избы, как услышала знакомый голос, зовущий её тревожно и громко:
– Матушка! Евдокиюшка, выходи скорее!
Она поспешно вышла во двор. Взмокший от быстрого бега, задыхающийся, стоял Гришка Косорылый. На бледном лице широкие от страха глаза.
– Что случилось? – спросила Евдокия.
– Ульяна… Жена моя… Кровя у ней пошли, сильно течёт, – торопливо заговорил он. – Срочно иди, помоги, матушка, не дай бог, помрёт!
Евдокия подхватила знахарскую сумку и поспешила за Гришкой, чувствуя, как сердце стучит от нехорошего предчувствия.
Ульяна лежала на лавке бледная, почти серая. Глубоко запавшие открытые глаза – пустые и безучастные, белая рубаха пропиталась алой кровью. Евдокия склонилась над Ульянкой, поднесла ладонь к её носу и рту.
– Дышит, живая… Гришка! – крикнула Евдокия. – Тащи чистую воду и тряпки, быстро!
Она тщательно осмотрела Ульяну и поняла, в чём дело. Глубоко вздохнув, прошептала:
– Глупая ты, Улька, чего наделала…
В избу вбежал Гришка с ведром воды. Евдокия строго указала ему на дверь:
– Поставь воду и выйди вон, жди снаружи. Не мешай.
Гришка попятился и затворил дверь. Евдокия быстро намочила тряпки в ледяной колодезной воде и приложила к животу Ульяны. Оторвав несколько лоскутов, перетянула её бёдра, приложив руки к животу, зашептала заговор:
– Стоит во поле дуб,
Под дубом река быстрая,
В реке той вода текучая.
Как та вода замерзает,
Так и кровь в теле Ульяны
Утихает, замирает,
С тела белого не истекает,
В землю сырую не утекает.
Стань, кровь, за запором,
За тремя замками,
За словом моим крепким,
За делом моим лепким.
Ключ в воде,
Замок в земле,
А слово на мне.
Да будет так.
Под ладонями Евдокия почувствовала едва ощутимые толчки.
– Жив, касатик… – выдохнула Евдокия и улыбнулась.
Ульяна лежала неподвижно, молчала, словно мёртвая, глаза её смотрели в одну точку без всякого выражения.
Наконец кровотечение удалось остановить. Евдокия с облегчением вздохнула, напоила Ульяну отваром из пастушьей сумки. Осторожно заговорила:
– Расскажешь, отчего удумала от дитя избавиться? Неужто не знаешь, что грех то смертный? Не знаешь, что наводишь беду на Горюново и Вышень заодно? И селу, и деревне теперь грозит град и нескончаемые дожди. Урожая не будет, на корню всё погниёт. Не знаешь разве, что горюновцы могут тебя камнями закидать, чтобы отвести несчастья?
Ульяна не ответила и, не глядя на Евдокию, отвернулась к стене.
Знахарка вышла во двор, где нервно топтался Гришка. Евдокия строго спросила:
– Рассказывай, чего приключилось?
– Не могу знать, матушка. Я, как её увидел такую, сразу к тебе побёг.
– Небось руки распускаешь, вот жена и решила, того…
– Бог с тобой, матушка! Что ты такое говоришь! Никогда я на Ульянку руки не поднимал, люблю её пуще жизни самой!
Евдокия пристально смотрела в Гришкины глаза и видела: он хоть и выдумщик знатный, да и с головой не в ладах, но сейчас не врал. Ни при чём тут был Гришка. Но тогда становилось еще непонятнее, отчего молодка удумала от ребёночка избавиться, зная, что и сама может дух испустить.
– Следи за ней беспрестанно, ни на минуту одну не оставляй. Вот мешочки с травами, заваривай по моим указаниям и пои её понемногу. Завтра приду проведать.
Гришка молча кивал, с благодарностью принимал травы и прижимал их к груди.
Евдокию не покидали мысли об Ульяне и её поступке. Хоть кровотечение удалось остановить, но душевная рана её, похоже, была куда глубже. Молчание, безучастность, взгляд в одну точку – всё это не давало покоя знахарке.
Навязчивым шершнем жужжало в голове воспоминание об отце Ульяны. О том самом мужике, что приходил к знахарке с просьбой помочь вытравить ребёнка у своей жены. Тогда это показалось странным. А теперь… Теперь всё выглядело ещё более непонятным. Может быть, узнав, что дочка согрешила с женихом до свадьбы, он решился на страшный шаг, чтобы избежать позора перед сельчанами? Да только убийство ребёнка – грех куда страшнее, чем то, что молодые полюбились до венца. Нет, не то…
А разговоры, которые Евдокия ненароком услышала на свадебке, о том, что Тимофейка Косорылый – должник Ульянкиного отца? Что-то тут не клеилось. Евдокия упускала что-то важное, какую-то ниточку, за которую стоило потянуть – и размотается весь клубок.
Может, Гришка снасилил Ульку? Может, она и вовсе замуж за него не хотела? А выдали, чтобы прикрыть грешок, замести следы. Нет, и снова не то… Не похож Гришка на насильника – безобидный выдумщик, не замечали за ним ничего злого. Странно всё это! Ой, как странно.
На следующий день, как и обещала, Евдокия пришла проведать Ульяну. Молодка выглядела чуть лучше, чем накануне – в щёки начал возвращаться румянец, а вот глаза оставались по-прежнему пустыми. Евдокия присела на край лавки рядом с ней:
– Здравствуй, голубушка. Рассказывать о том, на что ты решилась и почему, я тебя заставить не могу, но хочу, чтобы ты меня послушала.
Ульяна никак не отреагировала и продолжала смотреть в окно.
– Вижу я, что случилось что-то страшное. Такое, что тебе кажется наказанием пуще смерти. Исправить это я не могу, никто не сможет. Но если захочешь рассказать – я тебя выслушаю. И унесу твою тайну в могилу. Послушай меня, девонька: ребёночек, что у тебя под сердцем, не виноват в грехах людских. Невинный он, чистый. Ты должна его беречь.
Ульяна медленно повернулась к Евдокии. Из её глаз покатились крупные слёзы, рот скривился.
– Бесово семя во мне… – сквозь зубы, зло процедила она.
Слова Ульяны прозвучали как бред, но взгляд был осмысленным. Евдокия почувствовала, как по спине прошёлся холод. Она не стала больше мучить молодку расспросами. Тихо достала мешочки с травами, оставила на полке у изголовья, напомнила, как и что заваривать, и ушла в молчании, переполненная тревожными мыслями.
Продолжая тревожиться за Ульяну и её нерождённое дитя, на рассвете следующего дня Евдокия решила наведаться в Вышень к отцу Аввакуму, заодно проведать тётку и двоюродных братьев.
Жизнь в селе протекала более шумно, чем в деревне, можно сказать, бурлила. Количество дворов уже перевалило за сотню и останавливаться явно не собиралось. На въезде в село Евдокия заприметила: мужики тесали брёвна, возводили стены новых изб. Пели петухи, мычали коровы, блеяли козы, которых хозяйки провожали на выпас. Несмотря на рань, стучали топоры, звенели детские голоса.
Церковь стояла особняком, на пригорке, и красовалась тремя новенькими луковками куполов, из которых росли нарядные резные кресты. Подле неё, в нескольких саженях, примостилась аккуратная поповня – скромное жилище настоятеля из тёсаного бруса. Рядом – небольшой огородик и хлев, из которого доносилось монотонное протяжное мычание.
Из поповни вышла попадья с деревянным подойником и заспешила к хлеву.
– Иду, Зорюшка, иду, кормилица.
– Бог в помощь, – крикнула Евдокия, которую тётка сначала не заметила.
– Ой, Евдокиюшка, ты тут как?
– Да вот, заглянула проведать вас, да и по личному вопросу мне надо – к отцу Аввакуму.
– Случилось чего?
– Да так, ничего непоправимого, но уточнить надо бы.
Попадья всплеснула руками:
– Ой, да чего ты стоишь-то, заходи! Батюшка сейчас на заутренней, подождать тебе маненько придётся. Я сейчас парного молочка надою, угощу тебя.
Евдокия прошла в поповню. Внутри пахло свежим деревом и ладаном. В углу, в светлой зыбке, растопырив маленькие ручонки и звонко гунькая, лежал младенец Ефремка.
Знахарка подошла ближе, присела рядом. Рыженькие волосики горели огнём в луче света, пробивавшемся сквозь ставню, а глазёнки ясные, как летнее небо. Чудной ребятёнок уродился, светлый, будто солнышко. Совсем не похож на старшенького братца – тот копия отца: чернявый, сероглазый, с хмуринкой на лбу даже в младенчестве.
Евдокия смотрела на Ефремку, сердце её гулко заколотилось в груди от чего-то необъяснимого. Было в этом младенце что-то странное – не дурное, нет, – но будто чужое, не отсюда. И всё же хорош он был, тихий, крепенький. Она осторожно коснулась курносого носика – тёплый.
– Расти, Ефремушка, крепким будь, – прошептала Евдокия и перекрестила ребёнка.
От любования младенцем Евдокию оторвал густой басовитый голос:
– Здравствуй, Евдокия.
Знахарка обернулась – за спиной стоял отец Аввакум.
– Здравствуй, батюшка. Как жив, здоров?
– С Божией помощью. Ты в гости али по делу какому?
– По делу, батюшка, да и проведать заодно.
– Случилось чего?
– Случилось, – задумчиво сказала Евдокия, обернувшись на заплакавшего Ефремку.
В избу вошла попадья, поставила подойник с парным молоком на лавку, набросила на него чистую холстинку и поспешила к сыну. Младенчик к этому времени уже орал густым басом.
– Пойдём, во дворе поговорим, – сказал Аввакум и вышел.
Евдокия проследовала за ним.
– Ну, что тебя тревожит, знахарка?
– Намедни случилось кое-что… Ульяна, девка из вашего села, нынешняя жена Гришки Косорылого, захворала, – соврала Евдокия. – Тревожусь я за неё, батюшка, бледная она, есть не ест толком, говорить не говорит ничего.
– Может, Гришка молодую жену поколачивает? – предположил Аввакум.
– Нет, батюшка, я тоже так вначале подумала, но не похоже. Я к тебе пришла узнать – какая семья у неё, как отец с матерью ладили, как к ней относились?
– Да как-как… Как и все. Семья у них большая, Ульяна самая старшая у них была, нянька, помощница. Степана Фенюка, отца её, я на путь Божий уже давно направить пытаюсь – пьёт он крепко и в азартные игры заигрывается. Зимой чуть не поколотил его.
Евдокия остановилась, нахмурила брови:
– Чего он начудил?
– Да чего… Всё скоморохи эти, господи прости, сманили полсела мужиков, к шинку привадили, к играм азартным пристрастили. Кого-то я сразу смог уму-разуму научить да отвёл от бесовских соблазнов, а Фенюка как бес попутал, проигрался он знатно – скотину всю проиграл, зерно… Как ещё избу не проиграл – не знаю. Хотя домишко его паводком потом смыло. И поделом! Знал я, что потоп – наказание нам всем за грехи.
– Всем? – удивилась Евдокия. – Тебе-то, батюшка, за какие грехи?
Аввакум нахмурился.
– Мне? А за то, что на путь истинный не смог наставить этих грешников и оболтусов.
– Я так не думаю. Церковь к тому же не так сильно пострадала – ну, протащило её немножко, не снесло же в реку. Краше прежней отстроили, куполов прибавили…
– А я не про храм говорю, – замялся Аввакум.
– А что ещё, батюшка? Вроде бы все живы-здоровы остались.
– Не придуривайся, знахарка, что не понимаешь. Всё село гудит, как и деревенька ваша, что сынок уродился у меня рыжий, на отца с матерью непохожий! Как подкидыш, прости господи.
Евдокия подавила смешок. И правда всякое поговаривали люди. Но то, что отец небесный решил наместника своего на земле таким способом наказать… Евдокии слабо верилось. Ну, только если Господь не шутник да балагур не хуже скоморохов.
– Полно тебе, батюшка, Бога гневить, обвинять Отца Небесного в напраслине. Славного он тебе сыночка подарил. Воспитаешь правильно – вот и будет походить на вас с матушкой.
Аввакум посмотрел на Евдокию внимательно, но ничего не сказал, только перекрестился, обернувшись на купола.
Про то, что Фенюк приходил к знахарке с греховной просьбой, Евдокия попу говорить не стала, как и про то, кому на самом деле предназначалось изгоняющее плод снадобье. Сама догадалась, а батюшку смущать незачем. На что ему ненужные думы? Да и что было бы, расскажи она Аввакуму всю правду? Мало ли в селе да деревне мужиков, которые хотят избавиться от нежеланного ребёнка, да и сами бабы этим грешат нередко. Всех не вразумишь, хоть пеклом пугай, хоть батогами отхлестай – всё одно.
На крыльцо вышла попадья, пригласила к столу, Евдокия не стала отказываться. Перед завтраком все встали у стола, прочитали молитву, поблагодарили Господа за дары неба и земли. Евдокия украдкой наблюдала за попадьёй и Данилкой. Вся поповская семейка выглядела счастливой и довольной жизнью. Беспокоиться Аввакуму не об чем. Дом – полная чаша, попадья – любящая жена и хорошая хозяйка, славные детки. Всем бы так!
Потетёшкав младенца и получив от тётки гостинцы, Евдокия попрощалась и отправилась в обратный путь, в деревню.
Дорога шла легко, но мысли Евдокии были тяжёлыми. Всё, что услышала от Аввакума про Фенюков, всё, что сама знала, путалось, обрастало подозрениями, догадками. Она пыталась сложить в голове все события, но картинка пока не складывалась. Не хватало какого-то значимого куска.
Жизнь шла своим чередом: полевые работы сменялись летними гуляниями, чередовались с повседневными заботами.
Беременность Ульяны протекала обычно, молодка более не пыталась себе навредить. Евдокия навещала её часто, разговаривала, помогала в мелких хлопотах. Под конец лета они даже сдружились. Ульяна улыбалась, казалось, что она одумалась и начала принимать, что скоро станет матерью.
Лишь иногда Евдокия замечала, как Ульянка замолкала, глядя подолгу в одну точку, глаза её тускнели, наполняясь тихим ужасом. К концу лета Ульяна всё чаще пропадала в поле: косьбу да жатву никто не отменял.
У знахарки работы тоже хватало. Перед покосом и жатвой Евдокия проводила обряды, делала подношения Луговику да Колосу, чтобы хватило на зиму сена, чтобы собранный урожай не погнил. Запасы поздних трав и корешков тоже надо было пополнить. Запастись снадобьями необходимо было до краёв. Лучше пусть останется, чем не хватит, – так всегда говорила бабушка Аглая.
Да и работы прибавилось: в Вышени ещё весной померла повитуха и теперь Евдокии приходилось наведываться в село чаще. Пока ещё новая бабка обучится роды принимать или примкнёт учёная из другой деревни. Со знахарями тоже было не всё просто – на ближайшие двадцать вёрст Евдокия была одна. Помогала пришлым, не отказывала приезжим, но сама дальше Вышени не выезжала.
После Покрова выпал первый снег. Над Горюново нависло серое небо. Евдокия занималась обычными своими делами – разговаривала с духами, лечила людей. Запасов на зиму знахарка наготовила с лихвой. Изба была увешана пучками сухих трав, в углу за занавеской полки ломились от разных склянок с настоями и порошками, глиняные горшочки с барсучьим и гусиным жиром, мазями на корнях лопуха, живицы, пчелином воске, берёзовом дёгте, берестяные туески с горкой были набиты кореньями, а на верёвочных связках сушились грибы.
Евдокия похвалила саму себя за запасливость, но тут же подумала, что в прошлом году запасов было не меньше – и всё равно с трудом дотянула до нового сезона.
В дверь тихонько поскреблись. Евдокия удивилась нерешительности пришельца.
– Войдите.
Дверь скрипнула, и на пороге показалась худосочная баба с измождённым лицом – жена Тимофея Косорылого, Авдотья.
– Здрава будь, матушка.
– И тебе не хворать, Авдотья. С чем пожаловала?
– Это… Там коровка наша захворала… – баба многозначительно подмигнула. – Посмотрела бы ты, матушка.
Евдокия нахмурилась. Какая такая коровка? Не было никаких коров у Косорылых. И тут же догадалась – речь шла об Ульяне. Значит, начались роды.
– Давно захворала?
– Да вот… Как только, так сразу к тебе пришла.
Евдокия кивнула, схватила с полки нужные склянки и мешочки, уложила в знахарскую сумку. Вместе с Авдотьей они пошли к дому окольными путями – таясь от людей, чтоб не прознали, не смогли сглазить или изурочить таинство рождения нового человека.
Крики Ульянки Евдокия услышала ещё на подходе к избе. На крыльцо выскочил перепуганный Гришка и заметался по двору в поисках неизвестно чего.
– Ну чего ты носишься как оголтелый? Иди, баню протопи, – скомандовала Евдокия.
Проводив Гришку взглядом, она вошла в дом. Авдотья семенила следом. Ульяна стояла на коленях, надрывно кричала и охала, судорожно вцепившись в край лавки руками.
– Авдотья, принеси-ка посудину с водой! – скомандовала знахарка Улькиной свекрови, а саму родиху подхватила под руки и аккуратно уложила на лавку.
– Так, голубушка, иди-ка сюда. Ну, тише, тише… Чего ты так голосишь? Рано ещё орать. Дыши глубоко. Вот так. – Евдокия показала, как размеренно надо вдыхать и выдыхать.
Ульяна, тараща ошалелые глаза, начала с трудом повторять за ней.
Авдотья вернулась, расплёскивая воду. Знахарка тщательно вымыла руки, вытерла насухо, задрала подол Улькиной рубахи и осмотрелась.
– Надобно нам в баньку идти, – сказала она, опуская рубаху и помогая молодке подняться.
В бане знахарка обрызгала стены и полки травяными отварами, над входом подвесила пучок полыни, чтобы отогнать злое. Баннику и обдерихе положила подношения и прочла заговор с прошением. На камни лила настои, чтобы смягчить воздух и насытить его полезными парами. Время от времени обкуривала помещение травами и повторяла заговоры.
Ульяна стонала, металась с полки на пол, хваталась за живот, изнемогая от боли. Знахарка расплела роженице косы, развязала все узлы на рубахе, затем перекинула через потолочную балку кушак и велела ей держаться за него во время потуг. Ребёнок никак не хотел выходить. Евдокия не отступала ни на шаг. В тусклом свете лучины и клубах пара искажённое болью лицо Ульянки выглядело страшно.
На вторые сутки Ульяна почти не кричала – только тихо стонала, лицо её побледнело до синевы. Авдотья и Евдокия по очереди держали её под руки, меняли мокрые тряпки, поили горячими настоями. Евдокия натирала огромный живот тёплым жиром с воском, разминала его, осторожно перекатывала по животу нагретую скалку – как учила её бабушка Аглая. Вздыхающей и без конца молящейся Авдотье велела идти в дом, открыть все сундуки, затворы, окна и двери – дабы помочь раскрытию утробы, но больше для того, чтобы свекровь не мешала под ногами и не причитала под руку.
К третьему дню все были измождены. Ульяна бредила, тело её обмякло. Евдокия ощупала живот – ребёнок стоял высоко. Сердце знахарки испуганно ёкнуло: не родит Улька самостоятельно, задавит младенца. И сама не выживет. Мучительные долгие роды не могли быть случайностью. Знахарка понимала, что молодка расплачивается своими страданиями за какой-то страшный тяжёлый грех. Но не может же Господь так мучить роженицу лишь за то, что согрешили они с Гришкой – полюбились до свадьбы?
Знахарка понимала, что тянуть далее – значит обречь на погибель родиху и плод, сама она уже не справится. Всё, чему её обучила Аглая, она испробовала. Но знахари не всесильны, тем паче перед наказанием Божиим, а это, по всей видимости, было именно оно.
Авдотья подала голос, воспользовавшись замешательством Евдокии:
– Может, энта… Пусть с лавки спрыгнет пару разов? Мне помогло, когда Гришку рожала.
Евдокия посмотрела на старуху насмешливо.
– Чему помогло? Стрясти младенчику все мозги помогло? Оно и видно, – беззлобно пробормотала она.
Авдотья ойкнула и отвела взгляд. Евдокия выпрямилась и строго велела:
– Беги. Засылай Гришку в Вышень. Пусть скачет к отцу Аввакуму. Скажет, чтоб немедля начал молебен и открыл царские врата. Пусть молится за мать и дитя.
Авдотья побледнела, кивнула и кинулась прочь.
Евдокия осталась в бане, присела рядом с Ульяной, сжала её холодную, обессилевшую руку.
– Держись, голубушка. Только не отпускай жизнь, слышишь?
Улька смотрела на знахарку измученным взглядом и шептала:
– Вытащи его из меня, матушка, прошу, вытащи его…
– Не могу, голубушка. Если силком тянуть буду, ребёночку наврежу.
– Так и навреди… Я его всё равно потом сама в печку суну или в реке утоплю.
Евдокия отпрянула, застыла от ужаса. В такие слова не хотелось верить. Бредит родиха от боли, от бессилия, страха.
– Матушка, прошу… Не хочу я на свет Божий бесово отродье принести. Избавь меня от мучений, матушка…
– Что ты такое говоришь, Ульяна? Гришка чем провинился перед тобой? Любит он тебя, дуру, а ты его дитя жизни лишить хочешь!
По щекам роженицы покатились слёзы:
– Не его это ребёнок…
В баню вошла Авдотья. Евдокия спросила старуху:
– Отправила?
– Да, Евдокиюшка, умчался в путь.
– Сходи в дом, принеси ещё чистых тряпок.
Авдотья послушно кивнула и затворила за собой дверь.
Ульяна сжала руку знахарки, взмолилась беспомощно:
– Не его это ребёнок, матушка, и не знает он о том, и никто не знает, окромя батьки моего.
По спине Евдокии пробежали гадкие мурашки, словно градин за шиворот насыпали.
– Неужто… это он тебя… батька твой?
– Нет, матушка…
К горлу знахарки подкатывал ком, она понимала, случилось с девкой что-то ужасное, несправедливое, за что она и расплачивается теперь, но что именно – понять никак не могла.
– Помнишь, зимой, во время зимних гуляний, в село наше скоморохи наехали? Которые меня в круг вытолкали, как овцу свадебную?
Знахарка кивнула.
– Так вроде наши-то парни отбили тебя, я же сама тебя до дому довела…
– Отбили, да не совсем. Долго скоморохи-то в селе стояли. Бедокурили, пили, людей смущали. Вот и батьку моего сманили эти слуги дьяволовы. Проигрался он перед ними шибко. И скотинку проиграл, и деньгу – всё отдал. А потом задумал отыграться, да только ставить уже было нечего.
Евдокия перестала дышать. Понимала, к чему клонит Ульяна.
– Тогда запросили бесовы дети сестричку мою средненькую, Софушку. Отец воспротивился, мол, малая она ещё – оно и верно, даже кровя у неё не пошла. Вот меня заместо неё и поставил. Поставил – да и проиграл.
Ульяна замолчала, поджав губы. Из воспалённых глаз потекли горькие слёзы. Евдокия, готовая и сама разреветься, подавила стон.
– Он думал, они меня с собой увезут. Опосля, чтобы скрыть своё злодеяние, скажет, мол, сама девка сбежала с лицедеями. Ан нет, они меня взяли, на несколько вёрст от села увезли, дело своё поганое творили всей толпой. Сначала чернявый в красной рубахе навалился, потом другие – по очереди. Последний самый страшный был – карлик. Мял меня своими толстыми пальцами, прыгал сверху, коротконогий, будто всё ещё на лошади соломенной скакал. Сотворив мерзость, хохотали погано злодеи, мол и эта овца не та… А потом бросили в поле, уехали восвояси. И в село больше не вернулись. Я хотела себя жизни лишить, да куда уж там. Не смогла. Выжила. Вернулась домой. В бане помылась. Смолчала о том, что они сделали, сказала – мол, без надобности я скоморохам, не та овца, молвили да домой отправили. Батька велел молчать о том, что было, а матушка даже и не заметила, что накануне я дома не ночевала…
Наконец в голове знахарки всё сложилось в единую отвратительную картину.
– Когда поняла, что во мне исчадие зреет, пришла к отцу. Он снова велел молчать, грозился прибить, если хоть кому-то скажу. Я в церковь в тот день пошла, просила у Господа прощения, просила избавить меня от этого… А на следующий день на село потоп пришёл, смыл и ту церковь, и избу нашу. Тогда я поняла, что прогневала я Господа крепко и нет мне прощения.
Евдокия упавшим голосом сказала:
– Нет в том твоей вины. Весь грех на отце твоём.
– Не смогу я с этим жить, матушка, никогда не смогу ребёнка этого полюбить по-настоящему. Всегда он будет мне напоминать, откуда появился. – Ульяна подалась к Евдокии. – Я даже не знаю, кто из них его отец. Чернявый, а может, коротышка-карлик с коровьими глазами? Бесово то дитя, понимаешь? Нечистый он, во грехе зачатый, не будет ни мне покоя, ни деревне. Злом обернётся, пойдёт по миру сеять ужас, безбожие и грех.
Знахарка отстранилась от Ульяны, в глазах которой заплескалось безумие. Евдокия понимала: даже если она сумеет разродиться, дитя в безопасности с такой матерью не будет.
– А как же отец твой Гришку на тебе женил?
– Гришка Косорылый за мной ещё позапрошлой зимой бегать начал, как венок мой словил, окаянный. Я его и так, и этак от себя. Он пристал, как банный лист. В селе уже и слухи ходить начали, что женишок он мой. Вот так удачно подвернулся. После потопа отец сказал, что замуж пойду за Гришку. Что Тимофей, Гришкин папаша, должон ему крепко. Но самого Гришку придётся заставить поверить, что пузата я от него. Пришлось мне с ним возлечь уже беременной, дабы всё это выглядело правдоподобно, и комар носа не подточил.
Дверь распахнулась, и в баню ворвалась Авдотья с перекошенным от гнева лицом:
– Ах ты тварюга окаянная, решила провести моего мальчика! Потаскуха! Подстилка скоморошная! – заорала она и метнулась к скорчившейся от страха Ульянке с поднятыми кулаками.
Евдокия встала у неё на пути:
– Остановись, сумасшедшая баба! Где это видано – на роженицу с боем идти?! Прокляну!
Слова знахарки подействовали на Авдотью отрезвляюще. То ли проклятия испугалась, то ли и впрямь осознала, что творит. Застыла на месте, тяжело дыша, опустила руки.
За спиной Евдокии раздался душераздирающий вой. Она резко обернулась и подхватила падающую на колени Ульяну. Авдотья тоже метнулась к невестке. Вдвоём они перекинули родиху на кушак, подвешенный к балке. В тот миг из матери выскользнуло что-то тёмное, проскочило между ног и плюхнулось в руки, которые едва успела подставить знахарка.
Евдокия выпрямилась, поднесла новорождённого к свету. В бане стало тихо. Лишь капли воды с мокрых тряпок да затравленный хрип Ульянки нарушали тишину.
– Свят, свят! – Очнувшись от ступора, запричитала Авдотья. – Бесово семя…
– Да он в рубашке родился! Так тоже бывает, – успокаивала Евдокия, освобождая ребёнка от тёмного, увитого красными нитями кровяных жил, околоплодного пузыря.
– А рубашка-то почто у него чёрная?! – продолжала голосить Авдотья. – Знамо дело – бесово отродье!
Евдокия извлекла ребёнка, перевязала пуповину льняной ниткой и перерезала. Мальчик был весь в крови и слизи, синюшный и… страшно тихий. Не закричал, не мяукнул даже. Молчал.
Сердце знахарки сжалось.
– Не смей, – прошептала она, опускаясь на колени с ребёнком.
Евдокия погрела руки в тёплой воде и принялась аккуратно растирать грудку и спину младенца. Сначала мягко, потом всё энергичнее, пока кожа не стала наливаться теплом и синюшное тельце не отозвалось дрожью.
– Дыши… Дыши, золотко, – бормотала она, то растирая, то переворачивая младенца с боку на бок, легонько постукивая по пяточкам и хребту. Ухом прислонилась к маленькой грудке – крохотное сердечко слабо отозвалось внутри, словно откликнулось со дна глубокого омута.
Евдокия побрызгала водой лицо новорождённого, вытерла и вновь принялась за растирания. Ноги и ручонки отозвались слабыми подёргиваниями. Грудь младенца вздрогнула, словно он пытался вдохнуть и не смог. Снова тишина.
Евдокия зашептала:
– Поди, сухотка-молчанка душная, прочь. Поди в лес, сядь на ёлку, считай себе иголки. Там тебе дело, там тебе работка. Нашего дитятку золотого не трогай, не задевай. Пока не сосчитаешь иголок на ёлке, листьев на берёзе, в лесах пни, на лугах мох, до тех пор оставь дитятко в покое. Иди себе на сухой лес, на бесплодное дерево, там будешь сушиться-вялиться. Дуб, дуб, я тебе скажу: отпусти дитятко, дай силы ему, пусть растёт, как ты, могучий, пусть кричит, как птицы в твоей листве, пусть крепким будет, как дети твои-жёлуди.
И тут раздался тихий, хриплый всхлип. Потом ещё. И наконец – отчаянный, обиженный крик.
Евдокия прижала младенца к груди. Гладила его по головке, вдыхала запах маленького тёплого тельца. Ребёнок перестал плакать и зачмокал губками, ища материнскую грудь.
– Сейчас, сейчас, золотко, заверну тебя в пелёночку и к мамкиной титьке подложу, потерпи чуток! Сейчас накормит тебя мамаша твоя, намучился, родимый…
– Нет! Не смей мне его подкладывать! Не стану кормить бесово отродье! – закричала, срывая голос, Ульяна. – Только попробуй положить – об угол стукну тварь, в дверь на мороз выброшу.
– Да что ты говоришь такое, Ульянка? Разве можно от своего дитя отказываться? – Принялась успокаивать родиху Евдокия. – Покорми его, дай младенчику грудь.
– Нет, – хрипела Ульяна, – сказала же, не позволю ему до себя дотронуться! Руки на себя наложу, а кормить тварь не стану!
– Да как же это? – Евдокия перевела взгляд на Авдотью. – Неужто не люди вы? Дитя беззащитное бросить хотите?
Авдотья стояла у стенки, прижавшись к ней спиной, испуганно лупала глазами и заламывала руки.
– Что за шум, а драки нет? – в приоткрытой двери торчала голова Тимофея Косорылого, за ним показалось испуганное лицо Гришки.
– Ой, что деется, что деется! – завопила Авдотья. – Наша-то сношенька кого родила, поглядите! Не мышонок, не лягушка, чурка безглазая, безногая, безрукая. Только и знает, рот раззявливает, жрать просит!
– Зачем напраслину говоришь, тётка Авдотья? – рассердилась Евдокия. – Посмотри, какой славный у вас младенчик народился! Ручки, ножки, пальчики – всё на месте, и глазёнки, как небо весеннее, и реснички пушистые. Такие бы девке, а парню вроде и без надобности… Красавчиком вырастет, от девок отбоя не будет!
– Ты чего, Ульянка, дуришь, корми давай сыночка моего! – прикрикнул Гришка.
– Сказала, не буду кормить, и всё тут! Руки на себя наложу, а кормить не стану! – хрипела Ульяна.
– Да и не сынок он тебе вовсе, – выдала тайну Авдотья и скорбно поджала губки.
– Как не сынок? А кто тогда? – Гришка присел, как от удара, обернулся с вопросом к жене, захныкал жалобно: – Скажи им, Ульянка, сынок ведь народился, счастье-то какое! Сын, первенец!
Гришку несло. Он не мог остановиться, уговаривал мать не болтать напраслину, а жену – одуматься, покормить наследника.
– Да какой он тебе наследник! Твоя Улька ещё зимой со скоморохами спуталась. Сама не знает, от кого из них понесла! А ты, простофиля, да отец твой, старый дурак, сватать девку порченую надумали, не отговорить было никак! Теперь позору полная изба, не расхлебаемся!
– А-а-а! – закричал Гришка, сразу поверивший матери. – Помню, как они смотрели на тебя, лицедеи поганые! Оприходовали, значит!
– Ребёнок-то в чём виноват? – пыталась вставить словечко Евдокия. – Покормить младенчика надо, не то помрёт, не бери грех на душу, Ульяна!
– Да и пусть сдохнет, бесячье семя! Не стану кормить!
– Не нужон нам выродок бесовский!
– Вымесок скомороший!
Мать, отец и сынок Гришка чертыхалась громко и дружно, махали руками, не допуская знахарку с дитём до Ульянкиных грудей.
– Да и ладно! Себе возьму младенчика, выкормлю как-нибудь, воспитаю, – сказала Евдокия в сердцах. – А вам… Бог вам судья, Косорылые! Не люди вы…
Евдокия завернула ребёнка в свою свиту и понесла домой.
Осенний ветер кружил жёлтые листья вперемешку со снежными хлопьями и разносил по деревне слухи о неправильном ребёнке, которого нагуляла Ульянка от скоморохов.
Евдокия баюкала младенца, когда в дверь вошёл Аввакум. Лицо его было болезненно белым, под глазами – глубокие тени. Он молча подошёл ближе. Евдокия насторожилась, сердце ёкнуло. Аввакум склонился, приподнял край пелёнки, взглянул на спящего малыша. Мальчик дышал ровно, тихонько посапывал. Батюшка выдохнул с облегчением и, не говоря ни слова, кивком указал Евдокии на дверь – мол, выйди, поговорить нужно.
Она осторожно уложила младенца, провела рукой по тёплому лобику, чуть качнула зыбку и, задвинув занавеску, вышла из избы.
Аввакум нервно прохаживался по двору, заведя руки за спину.
– Здрав будь, отче. – Евдокия натянула свиту до подбородка, поёжилась от промозглого ветра. – Вижу, не просто так заглянул, не проведать. Знаешь уже…
– Правильно видишь, знахарка, – остановился он, тяжело глядя сверху вниз. – Намедни, Гришка в храм Божий влетел. Кричал: «За что ты меня караешь, Господи?! Бабу гулящую дал, а та бесово семя вынашивала, понесла выродка скоморошного!» Я сперва подумал: пьян. Вышел к нему, ан нет, трезвый, только не в себе. Кулаки в кровь разбиты, глаза безумные. Он меня увидал да заорал: «Это ты виноват, ты допустил!» Я унять его пытался, но только из обрывков его крика понял: Ульянка разродилась да призналась в страшном – не его это сын. Гришка с отцом в село примчались по душу Стёпки Фенюка, отца Ульянкиного. Вытащили его пьяного да поколотили. Совсем бы прибили, если бы мужики не подоспели, разняли.
У Евдокии заломило в затылке.
– Я спросил про младенца… Уж думал, прибил он и Ульянку, и дитя. А он бросил через плечо: «Знахарка утащила», и поплелся прочь из храма. – Аввакум отвёл взгляд.
Евдокия поморщилась, представляя, что было бы, если бы она не унесла младенца от обезумевших родителей.
– Хотел я с Фенюка спросить, наведался к нему позже, а его и след простыл. Баба его в слезах, руками разводит. Сбежал, окаянный. А я, как смог, сразу приехал. Хорошо, что ребёночка уберегла. Здоровенький?
– Тяжёлые роды были, ну, ты и сам знаешь, посылала к тебе Гришку, – тихо сказала Евдокия.
Аввакум кивнул.
– Родился в рубашечке. Оттого Ульянка взбесилась пуще прежнего. Косорылые налетели, как вороны. Кричали – бесёнка родила. А он… мальчонка… Чуть не умер при родах. Но оклемался. Крепенький.
– Спасибо, знахарка, – кивнул Аввакум, но в голосе его не было радости. – Гришка от ребёнка отказался. Сказал – не примет. Ульяна, как я понял, тоже. Да и мать Ульяны сказала, что не возьмёт ни её, ни нагулёныша. – Батюшка посмотрел в серое низкое небо, поморщился. – Думается мне, ни в селе, ни в деревне не примут его, значится, надо мальчонку в монастырь везти…
Евдокия взвилась:
– Погоди, батюшка! Не надобно в монастырь. Я приму.
Аввакум хмыкнул и покачал головой:
– Да как же примешь… А крестить ты его как собираешься?
– Дык, зачем спешка такая, батюшка? К трём годкам и окрестим, как полагается. К тому времени поутихнет уже народ, забудет.
– Нет, Евдокия. Срочно надобно крестить, дабы отвести от него пересуды. Необычный то младенец, сама знаешь. Показать надобно народу, что бояться нечего.
Знахарка понимала. Знала и правила церковные, и сердца людские, переполненные страхом, и что единственный способ уберечь дитя – провести таинство крещения, показав тем самым, что не опасен он. Но беда в том, что мальчику треба крёстный отец и без этого окрестить его не получится. Да только кто согласится брать на себя такой крест?
– Дай мне срок, батюшка. Не чужие же люди, сделай милость. Я найду крёстного. А дитя пусть окрепнет, зима на носу.
Смежив густые чёрные брови, Аввакум сделался задумчивым, повздыхал, что-то перебирая в голове.
– До поста Великого тебе сроку, знахарка. Ни днём более! Ежели к сроку не подоспеешь – отвезу младенца в сиротский двор при Черногорском монастыре.
Евдокия коротко кивнула, спасибо, мол, и на этом. Когда Аввакум скрылся на телеге за поворотом, она тяжело осела на ступеньки и уронила голову на руки.
Евдокия медленно ходила по горнице, покачивая на руках младенца. В тёплом свете очага его личико казалось ещё нежнее, а крошечные пальчики цеплялись за край её рукава. Она тихо, почти шёпотом напевала колыбельную:
Задумали бросить ребёнка безродного.
Но стал для меня роднее ты родного.
Знают домашний, лесной и овинный,
Что малый ребёнок ни в чём неповинный.
Не отдам никому сиротиночку,
Милую детку, кровиночку.
Ты родился намедни в Покров.
И навеки молю: будь здоров.
Божья матерь тебя сберегает,
Живи лучше тех, кто горя не знает.
Пусть сны тебя снятся о поле широком,
О солнце, сияющем в небе высоком.
Свободным расти, словно сокол в полёте.
Дороже тебя нет для названной тёти.
Сыном тебя называю,
На Господа нашего уповаю,
Что будешь со мной навсегда.
Твои охраняю года.
Твой сон буду оберегать.
Я твоя названная мать.
Её голос звучал ласково, малыш, смотрел на неё внимательно и ловил каждое слово. Его глазки были не по-детски серьёзными, глубокими, будто он уже многое понимал о жизни.
Евдокия замолчала. Его личико, странное и прекрасное, трогало её душу. Ребёнок смотрел на неё так мудро, так осмысленно, что она впервые за долгие годы почувствовала себя понятой и принятой, по-настоящему нужной этому крохотному существу. Необыкновенная теплота разлилась в её груди.
– Дитятко моё непростое… – шепнула она. Малыш поднял ручку, коснулся её щеки, и в этом лёгком касании было столько доверия, что грудь наполнилась тёплым счастьем. Она коснулась губами его лба.
– Сыночек… мой.
Огонь в печи потрескивал ровно. За окном подвывал ветер, и лютовала стужа. А в сердце Евдокии поселилась благостная тишина. Лишь на самом дне памяти скреблась бабкина фраза: «Знахарка не может быть счастлива». Евдокия слабо улыбнулась:
– А мы будем, правда? – обратилась к тёплому кулёчку на руках. – Будем.
Малыш задёргал ножками и заулыбался.
Наутро наведалась Дашутка.
– Здравствуй, сестрица! – сказала она. – Вот корытце тебе дед Клим передал для ребёнка, – сам из дерева выстругал.
– Вот спасибо и деду, и тебе, Дашутка. А я как раз баню истопила. Собираюсь купать малого. Кстати корытечко будет!
– Ой, как хорошо! Можно я тебе помогу?
Дашутка напросилась в помощницы, Евдокия не смогла отказать любимой сестрёнке. Да и соскучилась по ней.
Она задобрила баенника, опрыскала углы душистыми травами. Поставила корытце на полок. Налила тёплой воды, положила кусок хлеба.
– Чтоб при хлебе был, рос крепким и здоровым!
Младенец распрямился, расслабился тельцем, плескал ручками по воде и агукал. Дашутка была в восторге, она ласково протирала тряпочкой ручки, ножки, животик малыша, ополаскивала чистой водой.
– А как его зовут? – спросила она.
– Пока никак, – с грустью ответила Евдокия. – Вот повезём крестить, отец Аввакум имя даст.
– Да как же человеку без имени жить?
– Да так и живём.
– А когда крестить будете?
– Не знаю пока. Отец крёстный надобен. Но желающих нет, ответственности боятся. А сроку мне на поиски до весны.
– А Ивану ты предлагала? – воскликнула Дашутка.
– Нет, да и не успела я с ним повидаться, вся в заботах о малом.
– Он хотел к тебе зайти перед выходом на промысел. – Дашутка поджала губы. – Да отец отговорил, мол, не до него тебе сейчас, в сыночки-матери заигралась.
Евдокия вздохнула и устало улыбнулась, кутая младенца в чистые пелёнки.
Дашутка ушла, а Евдокия, встревоженная разговором с сестрой, долго смотрела на ребёнка. Любовалась его милым личиком, светлыми глазками, маленьким носиком. Она хотела, очень хотела оставить его себе. Размечталась, как будут ходить с сыном собирать травы, как будет учить его разговаривать с Шугарём, Глубарём и другими духами, научит обращаться с баенником, овинником, суседками.
– Дитятко моё непростое, – прошептала она, – дорогое, золотое.
Укладывая спать, положила под матрасик ржаной колосок от сглазу. Хоть и сестра любимая на мальчика смотрела, но всё же…
В доме знахарки за месяц побывала вся деревня. Мужики и бабы приходили вправлять грыжи, лечить трясовицу, детские крикливцы, гуньбу и даже жижку – прыщи на губах. Евдокия понимала, что люди приходили под пустячным предлогом, лишь бы своими глазами увидеть необычного младенца и разглядеть в нём черты заезжих скоморохов. Горюновцы сгорали от любопытства, каким диковинным чудищем обернулся скомороший плод – семя целой ватаги лицедеев.
Евдокия ребёнка берегла: прятала его зыбку за занавеской, не позволяла глазеть ни любопытным кумушкам, ни их не менее любопытным мужьям.
Исключение знахарка сделала лишь для кормилицы. Бледная и худосочная Акулина после родов оправилась, налилась телесами и здоровьем. Молока у неё было много, хватало дочке и ещё оставалось. Акулина сама вызвалась кормить ребёнка. Говорила, что делает это из благодарности к знахарке, которая так заботливо вела её всю тяжёлую беременность и помогла благополучно разрешиться. Акулина оказалась не только благодарной, но и вполне приличной бабой. Сор из избы не выносила – никому о ребёнке не рассказывала.
Зато те кумушки, любопытство которых не было удовлетворено, сочиняли и разносили по деревне разные небылицы. Одни болтали, что младенец как две капли воды похож на красивого чернявого скомороха, а может, на второго, того, что с ножом в боку. Другие говорили, что глаза у мальчика точь-в-точь коровьи, а ножки-ручки коротенькие, как у того карлика. Третьи врали, что ребёнок – чистый уродец, чурка гладкая, вовсе рук и ног не имеющая. А Шептуха, говорили они, обожает бесовское дитя, лелеет его, холит, пуще родного. За заботой о выродке совсем деревню забросила, наплевала на нужды и хворобы людские.
В заботах о ребёнке незаметно пролетели зимние гуляния. Всё реже стучали люди в дверь знахарки. Сначала Евдокия радовалась этому: не приходят – значит, здоровы, не болеют. Но всё холоднее и суровее стали взгляды односельчан. Любопытство сменилось настороженностью и пересудами. В сердцах людей угнездился страх, и никакие слова не могли убедить их, что ребёнок обычный, ничем не отмеченный злой судьбой, что ему нужна всего лишь забота и любовь, как всякому младенцу. Всё чаще Евдокия стала слышать за спиной шепотки:
– Толку-то крестить бесёнка…
– Ох, принесёт это исчадие нам всем беду…
– Только дурак возьмёт на себя такое бремя…
– Гнать надо и знахарку, и бесёнка!
Сердце Евдокии разрывалось. Она разочаровывалась, теряла веру в людей, не находя поддержки в тех, кого лечила, на кого положила свою молодость, свою жизнь. Права была Аглая. Надёжа ещё не покинула Евдокию окончательно, но едва теплилась: сроки уже поджимали. Близилась масленица, а там и Великий пост.
Евдокия передала мальчика кормилице.
– Совсем бы пропали без тебя!
Акулина потупилась.
– В последний раз к вам пришла, матушка! – сказала она. – Не велят мне родители к тебе ходить, на плохого ребёнка молоко своё тратить.
– Да разве ж он плохой?! – воскликнула Евдокия. – Глянь, какой ангелочек! Улыбается тебе, признал кормилицу.
– Так-то оно так. Дак ведь и муж мой против, ругается, не пущает к тебе. Своему дитя, дочке, мол, не хватает. Я бы, конечно, с радостью. Привыкла к мальчику. Но супротив мужа идти не могу. Осерчает, прибьёт совсем, дочка сиротой останется.
– Что ли, он бьёт тебя? – испугалась Евдокия.
– Бывает. Поколачивает. Только люди говорят: бьёт – значит, любит.
– Да уж. С этим не поспоришь, произнесла знахарка с горькой усмешкой.
Попросив Акулину приглядеть за малым, Евдокия в отчаянии прибежала к родителям.
– Теперь и кормилица нам отказала, – пожаловалась она матери. – Придётся коровьим молоком кормить.
Варвара молча процедила молоко, протянула кринку, вздохнула.
– На что он тебе, Дуня? Отдай дитя отцу Аввакуму. Он позаботится о нём лучше.
– У тебя совсем другая дорога, дочь, – поддакнул отец.
Не найдя поддержки у родителей, Евдокия с тяжёлым сердцем спускалась с крыльца. Во дворе возился Иван, сортировал шкуры, напевая что-то себе под нос. Евдокия обрадовалась, она не знала, что брат уже вернулся с промысла.
– Братец дорогой!
– Здравствуй, сестрица! – Иван приобнял Евдокию.
За месяцы в тайге брат заметно осунулся. Зарос бородой.
– Ты когда вернулся?
– Да утром ещё.
– Похудел-то как… – Евдокия погладила заросшую щёку Ивана. – Горячий какой, не заболел?
– Да бог с тобой, устал только. Расскажи лучше, как тут дела, как деревенька наша поживает?
– Да так, – отмахнулась Евдокия.
– Чего нос повесила, сестрица, признавайся, чего случилось?
Евдокия рассказала брату, что было в его отсутствие, как душой прикипела к мальчонке, но без крещения Аввакум оставить его не позволит. Да и срок уже подошёл, а крёстного она не нашла.
– Так возьми меня, Дуняша! Стану крёстным ему, помогу с воспитанием!
– Братик, милый братик! – На глазах Евдокии показались слёзы.
– А чего? Сил нет смотреть, как ты страдаешь! Сердце заходится.
– Не могу тебя втягивать в это, брат. Вся деревня против. И на тебя коситься будут. – Евдокия попробовала отговорить Ивана.
– Да брось, родная! Я для тебя хоть что сделаю, ты же знаешь. Неразлучны два цыплёнка: братец Ваня и сестрёнка! – напомнил он детскую присказку. – Что мне людские пересуды сделают?
Евдокия обняла брата, обрадовалась. Договорились ехать в храм на завтра.
Утром, еще не успели пропеть петухи, в избу ворвалась Дашутка.
– Иван тяжело заболел, горячий лежит, никого не узнаёт, бредит.
Что за напасть!
– Посиди, Даша, с малышом, а я Ивана посмотрю, определю хворь, вернусь – травок тебе дам, обскажу, как лечить.
Иван горел, заходился кашлем. Евдокия сразу определила грудную хворь. Оно и понятно. Брат зиму провёл в тайге, похудел, вот хвороба и нашла лазейку в молодое, сильное тело. Евдокия перебрала разные травы, перепробовала все настои, какие знала. Брату легче не становилось.
Для многих в деревне это стало знаменем свыше:
– Вот тебе и знак! Захотел стать крёстным бесовскому выродку – и Бог тут же поразил Ивана!
Мать и отец тревожились за сына. Хоть прямо и не говорили, но по их напряжённым лицам Евдокия понимала, что и они видят в его болезни знак.
Уже смеркалось, когда Евдокия услышала звон колокольцев. Сердце тревожно ухнуло. Малыш мирно посапывал в зыбке, не ведая тревог, что уже сгущались над ним.
Евдокия, не набросив на плечи даже шали, выскользнула на крыльцо и углядела сани, запряжённые двойкой гнедых. В санях, как изваяние, сидел отец Аввакум. Знахарка остановилась перед дверью в избу, заслоняя собой вход.
Аввакум приблизился, возвышаясь над ней, лицо его было суровым, взгляд непреклонным.
– Пора, знахарка, – глухо произнёс он. – Должон я отвезти ребёнка в монастырь. Игумен уже ожидает. Мальчика окрестят и воспитают при монастыре.
Евдокию била мелкая дрожь то ли от холода, то ли от сильного волнения. Голос её дрогнул, когда она твёрдо сказала:
– Не отдам…
Аввакум вспыхнул гневом, брови его сурово поползли вверх:
– Да как ты смеешь слову Божиему поперёк вставать! Я же тебе срок дал! Аль не было у нас того разговора? Чего ты удумала? Али ты не понимаешь, какой гнев людской на тебя обрушится, если мальчонку здесь оставить? Все от него отказались! Иван слёг, люди говорят, Божия кара то. Неужто не ведаешь, какая опасность ему грозит? Да и тебя, знахарка, не пощадят! – он указал рукой на стену избы. – Завтра с огнём и вилами на тебя пойдут, дура! Кто тебя защитит?
С этими словами он легко оттолкнул Евдокию и вошёл в избу.
Знахарка ворвалась вслед за батюшкой, словно коршун, бросилась к зыбке, к которой уже направился Аввакум.
– Стой, батюшка, стой, прошу тебя! Неужели ты ничего сделать не можешь? Неужели не родня я тебе? Помоги, батюшка, ради жены своей помоги мне! Не могу я отдать его, родненький он мне стал, сыночек мой…
Не сдержавшись, Евдокия упала в ноги священнику, зарыдав навзрыд. Младенец в зыбке заворочался, тихонько захныкал, чувствуя её отчаяние.
Аввакум вырвал полы рясы из её рук и сказал твёрдо:
– Встань, знахарка. Не могу я супротив Господа пойти. Все мы перед Ним равны, и никакие родственные узы промыслу Божьему не указ.
Он наклонился, осторожно поднял младенца, завёрнутого в лёгкую пелёнку. Почувствовав опасность, ребёнок расплакался жалобно и надрывно.
Евдокия вскочила, встала в дверном проёме, раскинув руки:
– Не пущу! Не отдам!
Аввакум строго посмотрел ей в глаза и произнёс ледяным голосом:
– Отлучу, знахарка, и погоню из деревни, если будешь препятствовать. Подумай, чем ты жертвуешь ради этого ребёнка? Что дашь ты ему, будучи изгнанной? Евдокия, не доводи до греха. Сейчас твои помыслы нечисты, сейчас ты не о дитятке заботишься, а о собственных чувствах. Среди Божьих людей он будет в безопасности, у него будет и кров, и еда. А что с тобой? Ты же не глупая, ты понимаешь всё.
– Не могу, батюшка! Сердцем к нему прикипела. Помру без него! – рыдала Евдокия.
Голос Аввакума смягчился.
– Пойми ты, нехристю в приходе быть не полагается, а посему надобно отдать его под опеку монахам. Там и окрестят, и воспитают. Не хуже других будет человек. Ничего. Вырастет. Монахи пропасть не дадут, наставят в вере. Ты же не сможешь этого сделать, знахарка. Да и в вере, как мне видится, ты не особо сильна, – уколол Аввакум напоследок.
Евдокия смотрела на плачущего младенца в его руках и в надрывном, жалобном плаче ей чудился призыв: «Мамочка… Мамочка, не отдавай меня…» Перед глазами вспыхнул страшный образ горящей избы, крики, хаос, и слова Аглаи громом ударили в памяти: «Без знахарки такие деревни за пару лун нечисть подчистую вычищает… Не может знахарка быть счастливой…»
Аввакум оглянулся в поисках чего-нибудь тёплого, во что можно завернуть младенца поверх лёгкой пелёнки. На глаза попалось разноцветное лоскутное одеяло. Он завернул в него орущего малыша и направился к выходу.
Силы покинули Евдокию. Она осела у порога, склонив голову, задыхаясь от собственного плача. Аввакум переступил через неё, вышел в темноту, и плач младенца отдалялся вместе с ним, становясь всё тише.
Евдокия попыталась приподняться, хотела броситься вслед, догнать, попытаться отбить, но из тела будто все кости разом вырвали. Она легла на пол, свернувшись и обхватив дрожащие плечи, покачиваясь, взвыла:
– Все ласточки спят… и касатки спят… куницы спят… и лисицы спят, моему сыночку спать велят.
Плач окончательно стих, в избе повисла гробовая тишина, а в сердце Евдокии разверзлась огромная дыра размером с весь этот несправедливый мир…