К книге
ЗнахаркаЗнахарка
56%
Знахарка
5

После ночного дождя над Горюново выглянуло солнышко. От земли поднимался пар и устремлялся в яркое небо. Пахло свежей травой, ветром и приближающимся летом.

По двору важно ходили куры с выводком цыплят, учили жёлтых пушистиков царапать лапками землю, выискивать зёрна и червей.

Дуняша сидела на крылечке и лечила разбитую коленку. Брат, младше её на три года, был очень шустрым мальчонкой. Ванятка бегал сломя голову, рубил деревянной сабелькой молодую крапиву вдоль забора, дразнил соседских собак и кошек. Ссадины и царапины, разбитые коленки у малого – обычное дело.

Дуняша прикладывала к ранам какие-то листики, приговаривала:

– У вороны заболи, у сороки заболи, у Ванятки заживи!

Лечила вроде как понарошку, но Ванятка знал, что рука у сестры лёгкая, волдыри и царапины после её врачевания заживают мгновенно.

Тишину майского утра прорезал душераздирающий визг. Из-за соседского забора вывалился большой разноцветный шар и покатился по улице, рассыпая снопы искр. В воздухе мелькали серые, рыжие и чёрные части тел, похожие на чьи-то хвосты, лапы, лохматые уши, оскаленные пасти. Раздавались дикие вопли и мявканье. У крыльца шар остановился, но продолжал крутиться на месте и цветисто мельтешить.

Ванятка выдернул ногу из рук Дуняши и побежал разнимать дерущихся котов.

– Куда ты, эти разбойники тебя самого сожрут! – крикнула вдогонку Дуняша.

Но брат не послушал. Издав боевой клич, он ринулся в самую гущу орущей кучи. Размахивая саблей, он разогнал чужих и отбил у врагов своего котейку.

– Смотри, у него кровь, – сообщил Ванятка сестре. – Ухо ранено.

– Ну чего тебе дома не сидится? – строго выговаривала коту Дуняша. – Как ещё совсем не оторвали?!

– А как усидеть дома, когда тепло настало? – заступился за кота Ванятка.

Дуняша гладила мягкую шёрстку, чем-то мазала ухо, приговаривала:

– Не ходи соседей драть, не рискнут тебя кусать. Береги свои меха, уши, хвост и потроха.

Ванятка смеялся этим складным присказкам, на которые сестра была большой мастерицей. А полосатик сидел у неё на коленках смирно, щурил жёлтые глаза и мурчал от удовольствия.

Дуняша гладила кота и почему-то думала, что делает это в последний раз. Ведь вчера ей исполнилось семь лет. На именины приходила бабушка Аглая. Они все сидели за столом, ели пирог. Радовался один Ванятка, он скакал на деревянной лошадке и размахивал сабелькой. Мама подарила Дуняше новый платок, а глаза у неё были грустные. И отец всё время молчал, только переглядывался со знахаркой и утвердительно кивал головой.

Значит, скоро…

– Смотри, Дуня, какие дружные, – показал Ванятка на двух цыплят, ходивших по двору парочкой. – Они даже из-за червяка не дерутся, честно пополам разделили!

– Прям как мы с тобой! – сказала Дуняша и добавила: – Неразлучны два цыплёнка, братик Ваня и сестрёнка!

Они засмеялись.

На крыльцо вышла мать, позвала:

– Иди, Дуняша, возьми ляльку, покачай. Все руки мне отмотала, горластая.

Дуняша взяла на руки завёрнутый в тряпки орущий красный комочек, положила на лавку.

– Ну чего ты, малая? Кричишь и кричишь. Дай мамке роздыху-то.

Дуняша размотала тряпки, осмотрела ручки, ножки, погладила напряжённый животик и вытащила из складки между ногой и тельцем длинный волос. Повернулась к матери:

– Видишь, что её беспокоило? Чесала, поди, волосья над люлькой, вот и обронила. Глядеть же надо. А ты трясёшь и трясёшь. Чуть мозги ребёнку не вытрясла.

– И то, как я недоглядела, – сказала Варвара, устыдившись, что не заметила такой простой причины беспокойства новорождённого младенца.

Варвара завернула младенца в чистые пелёнки и приложила к груди. Благодарно посмотрела на Дуняшу, в который раз удивляясь мудрости и недетской рассудительности старшей дочери.

– Умница ты моя. Что бы я без тебя делала?

Вскоре пришёл отец. Потрепал за вихры Ванятку, обнял Варвару, с улыбкой посмотрел на сопящую в колыбельке младшенькую и, даже не взглянув на притихшую Дуняшу, сказал:

– Ну, что, нашей Дуне-то вчера семь исполнилось. Пора…

Мать сморщилась, зажала ладонями рот, сдерживая рыдания.

– Может, не надо, Ефим? Может, как-нибудь обойдётся?

– Снова да ладом. Нет, не обойдётся. Я слово дал. И ты прекрасно знаешь, почему я это сделал. Долги надо платить.

– Может, попозже, – продолжала возражать мать. – Пусть хоть Дашутка подрастёт. Как я без помощницы с малой справлюсь?

Отец впервые взглянул на Дуняшу и тут же отвёл взгляд.

– Тяни, не тяни, а отдавать девку придётся. Лучше сейчас: легче привыкнет, пока не выросла.

Родители загодя готовили Дуняшу к тому, что отдадут её на обучение бабке Аглае. Говорили, что Дуняша – не обычная девочка, ей уготована особая жизнь, трудная и почётная. Говорили. Но Дуняша до последнего не верила, что это произойдёт. Как можно отдать родное дитя чужой старухе? А у неё самой, у дочки своей, они спросили? Хочет ли она становиться знахаркой?

Бабка Аглая была, конечно, не совсем уж чужой. Она часто приходила к ним в дом, вела длинные разговоры с матерью, отцом. На Дуняшу глядела пристально, будто хотела просветить насквозь. От этого взгляда становилось не по себе. Но Дуняша не жаловалась, не убегала, смотрела приветливо. Почитала, как родную бабушку. Так велела мать. Послушно относила бабке гостинцы, иногда помогала прибирать в доме. Дуняша надеялась, что старуха передумает, откажется отнимать её у родителей.

– Мы не передумаем, – сказал отец, нажимая на первое слово. – Собирайся, дочь. Отведу тебя, пока светло.

– Ой, погоди, Ефим! Дай хоть накормлю дитя! Как голодного ребёнка в люди отправлять?

– Ну что ты причитаешь, Варюшка? Не на Луну же провожаем. Корми, конечно. Ешь, Дуня, да пойдём.

Дорогу заслонил Ванятка: перегородил деревянной сабелькой калитку.

– Не надо Дуню отдавать! Как мы с мамкой без неё будем? – сердито кричал он отцу, едва сдерживая слёзы.

– Так надо, сын. Теперь ты старший, защита и опора. Охраняй мамку с Дашуткой. Я скоро вернусь.

Дуняша подошла к брату, крепко обняла его и прошептала на ухо:

– Неразлучны два цыплёнка – братик Ваня и сестрёнка.

Бабка Аглая встретила улыбкой. Но разве можно сравнить улыбку старухи – с маминой? Вокруг маленьких бесцветных глаз побежали морщины, избороздили щёки, кожа лица стала походить на корявую кору одинокой сосны рядом с домом мельника. В растянувшейся прорехе рта мелькнули коричневые пеньки зубов. Жёсткой рукой с корявыми пальцами Аглая взяла за плечо и подтолкнула Дуняшу к крыльцу. Старые ступени заскрипели, усиливая тревогу.

Дуняша оглянулась на отца. Ефим переступал с ноги на ногу, в глазах что-то блестело. Может, передумает? Не передумал. Отец отвернулся, утирая рукавом слёзы, и быстро зашагал прочь.

Войдя в избу, девочка разыскала взглядом красный угол, перекрестилась, как учила мать.

Дуняша и раньше была в доме знахарки. Но теперь разглядывала его совсем другим взглядом – взглядом человека, которому придётся здесь жить. Дуняше здесь не нравилось всё: наполненный чужими звуками полумрак, чужие запахи, чужие вещи.

– Вот твоё место, здесь будешь спать. – Аглая показала на лавку у окна. – Узелок можешь положить в сундук. Специально для тебя освободила.

Большой старый сундук распахнул пасть и охотно заглотил маленький узелок. Вещей родители дали с собой немного, узелок смотрелся на дне сундука такой же сиротинкой, какой чувствовала себя Дуняша в чужом доме.

– Ничего, привыкнешь. И сокровищ накопишь собственных, – прочитала мысли бабка Аглая. – Жить тебе здесь долго, обрастёшь вещами, как огород мокрецом.

Знахарка укрылась пёстрым лоскутным одеялом и, отвернувшись к стене, захрапела.

Дуняше досталось простое серое одеялко. Она долго не могла уснуть. Жгла обида на родителей. Как они могли отдать родную дочку чужой старухе? Почему? В чём она провинилась перед ними?

Утром Аглая разбудила чуть свет.

– Вставай, деточка! Петухи уже три раза пропели.

– И что с того? – спросонья Дуняша не поняла, при чём здесь петухи.

– А то, что ложиться и вставать надо с курями.

– Зачем? – продолжала перечить сонная Дуняша.

– Будешь иметь золотое зерно дня, – непонятно сказала Аглая и, повернувшись к двери, добавила: – Догоняй!

Древняя старуха и семилетняя девочка бродили босиком по мокрой от росы траве. Дуняша сперва ставила ступни в мокрую холодную траву неохотно, опасалась: вдруг кто укусит, змея или паук какой. Аглая успокаивала:

– Не бойся, все твари божии знают, когда к ним с добром.

Она собирала в холщовую сумку листья земляники, пастушью сумку, крапиву, тимьян, объясняя пользу каждой травки.

Взошло солнце. Каждая капля росы на зелёном лугу заиграла драгоценными искрами. Постепенно думы о том, какая она несчастная, покидали голову Дуняши, тело наполнялось бодростью, а душа спокойствием. Она смотрела на зелёную траву, вглядывалась в цветки, доверчиво открывающие солнцу разноцветные венчики. Лазоревые – будто мамины глаза, жёлтые – как само солнышко, а эти, похожие на солдатиков, напоминали братца Ванюшу.

После обеда Аглая прилегла отдохнуть, а Дуняша, разложив под навесом собранные травы, отправилась за водой. Бабушка велела спуститься к ручью, который протекал в овраге за домом. На берегу блестели на солнце разноцветные камушки. Дуняша зачерпнула полведра воды – больше не унести – и, набрав в подол камней, вернулась домой.

Она сидела на крылечке и любовалась своими первыми приобретёнными на новом месте сокровищами.

– Дунька – приживалка, нищая хабалка! – раздались звонкие голоса.

За забором кривлялись и строили рожи два пацана. Дуняша, не раздумывая, рванула за калитку и помчалась за хулиганами. Догнать смогла только младшего – рыжего разбойника лет пяти. Ухватила за рубаху, повернула к себе. Взялась обеими руками за оттопыренные уши и, глядя прямо в глаза, сказала:

– А вот тебя скоро кикимора утащит. Ох и любит она таких мелких рыжих дурачков!

Морковные веснушки на мордашке хулигана враз поблёкли, испуганно захлопали ресницы, рожица жалобно скривилась.

– П-пусти…

– Смотри у меня. Ещё раз услышу, как дразнишься – уши оборву и сама кикиморе отнесу!

С этим напутствием Дуняша хулигана отпустила и долго смотрела, как он улепётывал, сверкая босыми пятками. «Совсем как наш Ванятка», – подумала она.

Внезапно Дуняша решила к бабке не возвращаться. А что? Она здесь чужая. Даже мальчишки на этом конце деревни не признавали её своей, дразнили приживалкой.

Сказано-сделано. Дуняша явилась домой, встала пред светлы очи матери.

– Мамочка, не отдавай меня бабушке Аглае! Я хочу жить дома! Всё-всё буду делать, и с Дашуткой водиться, и пелёнки её стирать…

Ванятка встал рядом с сестрой и тоже заканючил:

– Пусть Дуня дома живёт! Скучно без неё.

Сердце Варвары скрутила жалость. Но она помнила наказ мужа и его обещание знахарке в день их свадьбы.

– Нельзя, Дуня. Теперь твой дом там, у Аглаи, – твёрдо сказала она. – Не ходи сюда больше. Не рви мне сердце.

Дуняша смотрела на мать, в её ставшие ледяными лазоревые глаза и наконец поверила, что родители отказались от неё насовсем.

– Попей водички и ступай, – холодно сказала мать.

Дуняша медленно повернулась и, не оглядываясь, зашагала прочь от родного дома.

Через три дня в дверь постучали. В комнату зашла соседка, тётка Матрёна. Она держала за руку давешнего рыжего разбойника.

– Вот, полюбуйся, Аглая, что твоя девка натворила. Чему ты её только учишь?

– Что такое?

– Вот, напугала Прошку моего до смерти. Кикиморы теперь боится, спать не может, постелю мочит и заикается.

Аглая с укором посмотрела на Дуняшу и сказала:

– Ты, Матрёна, оставь сынка у меня до завтрева, а сама домой иди.

– Дык, как я… – запротивилась тётка.

– Иди, иди, вылечим твоего Прошку, не сомневайся. Хорошо, что сразу спохватилась.

Матрёна ушла, а бабка положила мальчика на Дуняшину лавку вниз лицом, сбрызнула спину каким-то отваром.

– А ты, девка, смотри и думай, как поправить то, что ты мальцу наморочила, – сказала Аглая и начала водить по спине заскорузлыми руками, приговаривая что-то неразборчивое себе под нос.

Дуняша моргала, не зная, с чего начать. Приложила ладошку к рыжей голове. Нужные слова пришли сами:

– С мышами во ржи подружились ежи. Кикимора отстанет, Прошка ссаться перестанет. Кикимора уйдёт, Прошка песни запоёт. Заика отстанет, Прошка здоровым станет…

Так и лечили вдвоём: старая знахарка водила руками по спине и шее болезного, а её юная ученица приговаривала присказки, сочинять которые была большая мастерица.

Прошка вскоре уснул, Аглая позвала Дуняшу пить чай. Прихлёбывала из блюдечка и с удивлением поглядывала на свою подопечную.

– Ты сделала два дела, деточка, плохое и хорошее: напустила на Прошку заику и сама же её отвела. Сильной станешь знахаркой, Дуня. Только… не растрачивай свой дар попусту, – сказала Аглая.

Старуха вышла из-за стола, вытащила из сундука два крошечных цветных лоскута: тёмный, почти чёрный, и яркий, цветочный.

– С сегодняшнего дня ты начнёшь себе мастерить своё собственное одеяло. Сделаешь что-то плохое, гадкое или ошибёшься в чём – пришивай тёмный лоскут. А как получится сотворить хорошее, помочь кому-то – смело нашивай светлый. А как цельное одеяло сошьёшь, так твоё учение у меня и закончится.

– Это ж долго! – возмутилась Дуняша. – По одному маленькому клочку пришивать – до самой старости одеяло не сошью.

– А ты как думала? Без труда никакому делу обучиться не получится.

Дуняша взяла иголку и стала сшивать вместе два лоскутка: тёмный и светлый, цветочный. «Как день и ночь», – подумала она, любуясь работой. Потом убрала заделье вместе с нитками и иголкой в свой сундук, чтобы не тревожить бабушку в следующий раз.

Спать пришлось тут же, на сундуке: на Дуняшиной лавке тихо посапывал Прошка.

Наутро они отпустили его домой. Мальчишка постелю не намочил. Да и болтал без умолку, не заикался.

* * *

Аглая учила Дуню всему, что знала сама. Всегда брала с собой к роженицам и лежачим больным. Доверяла лечить самостоятельно.

– Чаще смотри на небо, а не под ноги – и будут твои мысли ясные и лёгкие, – учила она.

Спустя три года Дуня знала все ядовитые и целебные травки, умела общаться с домашними духами, лечила людей от простых хворей: заговаривала ячмени и чирьи, усмиряла зубную боль.

Дуняша стояла во дворе, обратив лицо к небу. Хмурень-сентябрь принёс с собой холодный ветер. Но листья с деревьев ещё не опали. Испуганные скорым наступлением зимы, они зябко трепетали на ветру. Внезапно загремел гром. «Осень будет тёплая», – вспомнила примету Дуняша.

В калитку вошла Анфиса, баба в годах, но ещё крепкая и ладная.

– Что случилось, тётенька?

– К знахарке иду, к Аглае, – отмахнулась от девчонки Анфиса.

Дуняша проводила её в избу.

– Помоги, Аглаюшка! – запричитала Анфиса. – Не знаю, что со мной приключилось! Проснулась – на руках и ногах кожа слезла, ажно мясо торчит. Ничего делать не могу: ни тесто месить, ни корову доить.

Аглая осмотрела больную и подтолкнула к ней Дуняшу.

– А вот пусть Евдокия скажет, что с тобой приключилось.

– Сколько лет тебе, тётенька? – неожиданно спросила Дуняша.

– Сорок семь нонеча исполнилось, в аккурат на Николу Кочанского.

– Не маленькая уже! – грубовато сказала Дуняша.

Аглая наблюдала с хитрым прищуром, но не вмешивалась.

– Дык уже внучата народились, знамо дело, не маленькая, – согласилась Анфиса.

– Вот и я говорю, не молодка уже, а не знаешь, что в баню после полуночи ходить нельзя! – пристыдила тётку юная знахарка.

– Дык замешкались вчера, сено возили. Пока мужики перемылись, зять да сыновья, потом снохи с дочкой, а мой черёд опосля пришёл, – оправдывалась Анфиса. – Понимаю, согрешила против банника…

– Не баенник на тебя осердился, – сказала Дуняша, – смотри, у тебя вся кожа ободрана, струпьями висит. Обдериху ты, тётенька, обидела – в её время в баню пошла. Вот и ободрала тебя хозяйка старым веником-голиком.

– Свят, свят! – перекрестилась Анфиса. – И что теперь делать-то? Ноги ещё ладно, а руки-то… Как я без рук? Я ж ни корову доить, ни пряжу прясть теперь не могу…

Дуняша оборвала причитания:

– Гостинцев припаси, в тряпочку заверни и на полок положи. – Дуняша задумчиво примолкла.

– И всё? – недоверчиво пробормотала Анфиса.

– Приговаривай ещё такую присказку: «В бане веники шуршат, будто сорок семь мышат. Как для каждого мышонка принесла по пирожонку. Ты, хозяйка Обдериха, излечи меня от лиха». Повтори так сорок семь раз – за каждый годок твоей жизни. Да смотри, не ошибись, не сбейся со счёту, а то не поможет.

Анфиса растерянно перевела взгляд на бабку Аглаю, ища в ней подтверждения. Можно ли верить молодой девке? Уж больно её прибаутки похожи на озорство. Аглая, едва сдерживая смех, кивнула – подтвердила.

– Запомнила, тётенька? Ну, ступай, с богом, – важно сказала Дуняша.

Анфиса ушла. Аглая перестала сдерживаться, рассмеялась. Морщинистое личико знахарки сморщилось ещё больше, стало похоже на печёное яблочко.

– Ловко! – похвалила она.

– Я что-то сказала неправильно? – с вызовом спросила Дуняша.

– Да нет, всё так. И хворь верно определила, и лечёбу назначила правильно. Только зачем так много повторять ей присказку-то? И трёх раз бы хватило.

– Видать не хватило, коль в её года такую глупость сотворила. Ничего, теперь запомнит крепко, и детям, и внукам накажет, как банников уважать надо! – сказала Дуняша и открыла сундук в поисках подходящего клочка ткани.

Лоскутное одеялко, которое велела Дуняше шить Аглая, неспешно увеличивалось в размерах. И если поначалу в нём было больше тёмных лоскутков, то теперь на полотне расцветала пёстрая цветочная поляна.

* * *

Дуняша готовила отвар для одного золотушного ребёнка, когда услышала на крыльце посторонние звуки: шаги взрослого человека смешивались с робкими шлепками маленьких ножек. Она вышла навстречу, распахнула дверь. От радости зашлось сердце.

– Ванятка, братик! – Дуняша обняла брата, который возвышался над ней на полголовы. – Какой ты большой стал! Прямо настоящий мужик! А это у нас кто? – Дуняша заглянула за спину брата.

Ванятка отцепил от штанины детскую ручонку и вытолкнул вперёд девочку.

– Ты что, Дуня, забыла? Это же наша сестрёнка!

– Ах, какая большая и красивая девочка, наша сестрёнка! А как зовут эту девочку?

– Дафа, – несмело произнесла девчонка.

– Дафа, – засмеялась Дуняша. – Это значит Дашутка? Ах, ты моя милая!

Она подхватила Дашутку на руки и закружила вокруг себя.

– У неё это… Болячка на глазу, посмотри, Дуня, ты же у нас знахарка!

Дуняша осторожно поставила сестрёнку на пол. Дашутка заулыбалась, ей очень понравилась эта большая девушка, её сестра. И совсем не страшная, хоть и знахарка.

– Ну-ка, ну-ка, дай я посмотрю глазик, Дашутка! О, да у тебя ячмень. Сейчас мы его полечим! Бабушка, у нас яйца есть? – спросила она у Аглаи.

– Как не быть, в сенцах, в лукошке глянь, – ответила старушка, которая сидела на лавке и с умилением наблюдала за встречей Дуни с малыми.

Дуняша сварила яйцо, слегка его охладила, вытерла насухо и приложила к больному глазику сестры.

– Не горячо? – заботливо спросила она и зашептала обычную присказку: – У кошки боли, у собаки боли, у Дашеньки заживи.

– Не надо у собатьки, – пролепетала Дашутка, – она холосая.

Дуняша засмеялась.

– У хорошей собачки не заболит. Только у плохой…

– Кусачей?

– Да, у кусачей. Ну, вот и всё, ячмень твой начал созревать. Дома ещё пару раз покатаете тёплым яичком – и пройдёт. Слышь, Ваня, не горячим, а тёплым! Не обожгите девочку, такую милую.

– Да мы лучше завтра опять к тебе придём! – сказал брат.

– Вот и славно! А сейчас давайте чай пить.

– С мёдом? – спросила Дашутка.

– Да, моя хорошая, с мёдом. Садись вот сюда за стол, поближе к бабушке, вот тебе чай, вот ложка, а вот и мёд душистый. Кушайте на здоровье!

После чая Дуняша открыла сундук и достала из него маленькую самодельную куколку.

– Это тебе, Дашенька. Смотри, какая хорошенькая, на тебя похожа.

– А платье у неё – как у тебя!

– Да, я его из лоскутов от моего платья сшила. Будешь играть с ней и меня вспоминать.

Дашутка обрадовалась подарку, прижала ручонками к груди.

– Ладно, пойдём мы, а то мамка ругать будет, – сказал Ваня. – Завтра ещё придём.

– Конечно, мои дорогие, буду ждать вас, – растроганно сказала Дуняша и тихонько добавила: – Неразлучны три цыплёнка: Дуня, Ваня и Дарёнка!

* * *

Евдокии было четырнадцать, когда к ним в избу ворвалась Агриппина. Ревела, кричала, что сын её помирает: ни с того ни с сего упал в лихорадке, уже вторую ночь горит.

Аглая сказала ученице:

– Собирайся.

Евдокия набрала в холщовые мешочки нужных трав, сунула их в сумку и поспешила за бабкой.

Над постелью стоял густой душный запах плесени. Парня корчило, рубаха насквозь мокрая – хоть выжимай. Губы потрескались и кровили. Глаза пустые, будто в тусклой скорлупе только тень от человека осталась.

Сердце стиснула жалость. Дуняша впервые видела такие мучения. Она, не раздумывая, принялась толочь травы в ступке, нашёптывать заговор. Аглая молчала, не мешала.

Когда настой был готов, Евдокия поднесла чашу к губам больного, осторожно влила снадобье. Он затих и закрыл глаза.

Евдокия вздохнула с облегчением, но едва успела выдохнуть, как вдруг его тело задёргалось. Парень свесил голову с койки и начал извергать из себя чернильную массу, в которой копошились мерзкие чёрные черви. Они поднимали головы с белыми выпуклыми глазами, будто пытались высмотреть вход туда, откуда их исторгли.

Потрясённая Евдокия замерла. Медленно повернулась к бабке. Аглая смотрела холодно, не мигала, не подсказывала ни словом, ни взглядом.

– Бабушка… что с ним?

– А ты как думаешь?

Евдокия с ужасом смотрела на парня. От жалости не осталось и следа. Эти извивающиеся, чёрные, как дёготь, черви не могли появиться просто так. Не может на хорошего человека лечь такая хворь.

– Порча? – неуверенно пробормотала она. – Нет… Это проклятие.

Бабка кивнула одобрительно.

– Дуня, хворь и болезни – это наказание. Чем больше грех, тем страшнее кара. А этого голубчика кто-то знатно проклял.

Она подошла ближе, начала нашёптывать. Парень затих, открыл глаза. Аглая смотрела на него равнодушно, устало, без эмоций.

– Говори, кого спортил?

– Бабушка, помоги, сил нет…

– Не скажешь, кому зло причинил, не смогу помочь.

– Давеча с дружками у речки бражкой напились… – голос дрожал, рвался изнутри. – Я даже не сразу понял, как все ушли. Один остался. В голове шумело. Не хотелось домой. Пошёл по берегу в сторону леса… – Он сглотнул, отвёл взгляд. – И тут… она… Вышла из леса с лукошком малины. Вся румяная, улыбчивая, глаза сияют, щёки алые… – он замолчал. Лицо посерело. – А дальше… как в тумане. Как будто не я это был… – Он выдохнул, но в этом выдохе не было раскаяния, только страх. – Помню, сладкая она… как ягодка… Тепло от неё, пахнет летом… А потом… – Он запнулся, моргнул, глаза забегали. – Потом… она кричала. Билась. Проклинала меня. Звала мать… – Он закрыл лицо руками, плечи затряслись. – А я… я не слушал… Я сдавил её шею руками и повторял: чтоб замолчала, чтоб только замолчала…

Евдокия живо увидела картинку: как он схватил девушку, как сорвал с неё старенький сарафан, разорвал рубаху, как отлетело лукошко, рассыпались сочные ягоды по траве, как топтал и мял их в кровавое месиво охальник. Как опомнился, испугался содеянного, разодрал на полоски сарафан и привязал к её ногам камень. Как зашёл с девчонкой на руках в воду, опустил худенькое тело, испачканное малиновым соком, в реку, как жадно чавкнул Глубарь, как пошли по воде круги…

Еле сдержалась Евдокия, чтобы не метнуть в болезного ступку.

Бабка посмотрела на мать изверга и, не меняя голоса, велела:

– Подготавливайся к похоронам.

Агриппина охнула и осела на пол, вцепившись пальцами в подол. Больше не молила, не плакала – завыла. Так и сидела на полу, раскачиваясь и воя израненной волчицей. Парень продолжал корчиться в муках. По полу ползали поганые черви. Некоторые из них уже забрались на его свесившуюся с кровати руку и карабкались по ней вверх – стремились попасть туда, откуда недавно вышли – в гнусное чёрное нутро насильника.

Евдокия с жалостью смотрела на скорбящую мать, которая убивалась по ещё живому сыну. «Неужели ничего нельзя сделать?» – думала она и уже знала ответ на этот вопрос, читала его в холодных глазах Аглаи.

– Да не вздумай хоронить на кладбище, – сказала знахарка Агриппине. – Насильник и убивец спокойно лежать не будет, подымется. Так пусть хоть порядочных мёртвых не тревожит. Как помрёт, сообщи мне сразу. Не будем ждать третьего дня, в день смерти и похороним.

– Да как же так? Неужто в яму его с татями лесными? Сын же он мне, сы-ы-нок, – завыла Агриппина.

– Пойдём, Дуняша. Мы здесь без надобности, – сказала Аглая и вышла из скверной избы.

– Не жалей, – сказала знахарка по дороге. – За стенаниями и мольбами не всегда стоит правда. Некоторые люди не заслуживают спасения. Не за каждой слезой стоит настоящее горе. Иногда люди оплакивают не жертву. И не зная того, просят спасти зло.

– А в чём правда, бабушка?

– Она тебе не понравится, Дуня. Потому что тебе её придётся расхлёбывать. Правда в том, что этот изверг породил не одну нечистую сущность. Девчонка, которую он ссильничал и в реку кинул, навкой из воды выйдет… Всем парням мстить начнёт.

– А ещё кто?

– Да сам же он и встанет из ямы, начнёт бродить, искать, к кому прицепиться. А если на кладбище его похоронить, так и ещё каких покойников встревожит, начнут подниматься один за другим. Оно нам надо?

– И что теперь делать?

– Пока ничего. Как помрёт, обряд особый над божедомкой справим.

– Поможет?

– Помогает, если всё правильно сделать.

– А если встанет всё-таки?

– Если тоска и жажда его разбудят да из ямы вытащат, тогда и будем народ от него оберегать. Такая наша работа, Дуня. А сейчас будем ждать.

Долго ждать не пришлось. Хоронили насильника и убийцу в лесу – в яме-божедомке, в каких обычно находили приют утопленники и самоубийцы, разбойники и скоморохи. Вокруг притихли деревья. За ними таилась тьма. Она жадно наблюдала, ждала исхода.

Лицо Агриппины почти сливалось с чёрным платком: тёмная кожа, чёрные круги под глазами. Люди стояли молча. Вся деревня знала, что сотворил покойник. Знала, что за его преступление полагается положить его вниз лицом, а потом воткнуть в землю длинный гвоздь – пригвоздить мертвяка, чтобы не сумел вылезти и бродить по свету, совершать пакости и злодеяния.

Но люди знали и то, что нельзя сплетничать, говорить о мёртвых плохое, нельзя ему грозить и ничего нельзя обещать. И потому молчали.

Аглая обошла вокруг могилы, шепча особые заклинания. Потом вытащила из сумки длинный железный штырь, передала его молодой знахарке. Евдокия также трижды обошла могилу, бросила горсть земли, а когда мужики закидали яму полностью, подошла и с силой воткнула штырь в землю.

– Твой путь завершён, – твёрдо сказала она. – Мир тебе.

И тут не выдержала Агриппина. Она завыла, упала на холм свежей земли, царапала её судорожно сведёнными пальцами, пытаясь разгрести, раскопать своё дитятко, запричитала:

– Ой, сыно-оче-ек, как я без тебя жить буду, не могу без тебя! Жди, скоро приду к тебе! Не смогу без тебя!

Агриппину оттащили, отвели в деревню. Люди разошлись по своим домам удручённые, пришибленные, не понимающие, чего им ожидать в будущем.

Евдокия привела уставшую бабушку домой. Усадила на лавку. Налила в таз воды. Обмыла старой знахарке руки и ноги. Аглая сидела молча, уставив отрешённый взгляд в пустоту.

После того случая Евдокия поняла, откуда у знахарки взялся такой взгляд: усталый и безучастный, но пронизывающий насквозь. Видимо, он пришёл к Аглае со временем, когда уже повидавшая на своём веку знахарка разучилась удивляться, жалеть всех подряд, безошибочно угадывая, кто не достоин участия и кому помочь невозможно.

* * *

Пятнадцатая Дуняшина весна выдалась буйной. Белой пеной кипела черёмуха, в зелёной траве горели купавки, яркие незабудки соперничали с голубизной неба. В воздухе жужжали пчёлы и витали ароматы, поднимающие непонятные предчувствия чего-то нового, что ещё не случилось, но уже вызывало странное волнение в молодом девичьем теле.

Дуняша сидела на крылечке и перебирала свои сокровища – разноцветные камушки, которых накопилось уже изрядно. Она любила камни, чувствовала характер и целебную силу каждого.

Внезапно ощутив на себе чей-то взгляд, Евдокия подняла голову. Над забором торчала кудрявая голова Тихона. Парень немного постарше её несмело топтался перед калиткой, не решаясь войти.

– Ну, чего тебе, Тишка? – спросила Евдокия.

– Сестра заболела, мать за Аглаей послала. Позови знахарку.

– На что тебе Аглая? Я и сама справлюсь. Пусть бабушка отдыхает.

Евдокия собрала камушки, горсть самых мелких сунула в карман.

Войдя в избу, Евдокия перекрестилась на красный угол. Горницу заполнял запах кислой капусты и истошный младенческий крик.

– Привёл? – спросила тётка Ефросинья у сына, не сразу заметив знахарку за его спиной.

Тихон отступил и подтолкнул Евдокию вперёд.

– Кто это? – рассердилась мать. – Я же тебя за Аглаей послала. Что эта пигалица понимает?

Ефросинья принялась в сердцах совать в орущий ротик коричневый сосок, но младенчик выплёвывал его, мотал головой и выгибался.

– Разверните ребёнка, – потребовала Евдокия. – Сколько ей?

– Полгода уже.

– Давно плачет?

– Неделю уже орёт и грудь брать не хочет, – пожаловалась мать.

Тельце девочки, ручки, ножки и головка лохматилась струпьями. Она крутилась и расчёсывала кожу крохотными пальчиками с острыми ноготками.

Евдокия взяла ребёнка на руки, поднесла к окошку. Положила на лавку под лучи солнца. Тихонько прикасаясь пальчиками, обследовала всё тельце. Девочка перестала кричать, притихла, лупая синими глазёнками.

Евдокия достала из кармана мелкие камушки, рассыпала их по животику девочки, стала осторожно передвигать, зашептала. Слова сами приходили в голову Евдокии, порой смешные, порой нескладные, но каждый раз они складывались в ответ, давали разгадку.

– Ушли мыши в камыши, теперь в доме ни души. Эти камни как алмаз, прокатаю восемь раз…

Тетка Фрося смотрела недоверчиво, а в глазах Тихона Евдокия заметила восхищение.

– Нечего пялиться, – сказала она парню, продолжая катать камушки. – …эти камни как алмаз, прокатаю восемь раз…

Прокатала животик, перевернула и проделала то же со спинкой.

– Они скажут, не обманут, что с ребёнком… Это сглаз! – сказала она уверенно, оборачиваясь к матери.

– И что теперь делать? – Тётка Фрося зажала рот руками, сдерживая рыдания.

– Запарь чистотел, купай пока в тёплом отваре, аккуратно струпья смывай. Сильно не скобли, потихоньку. Да смотри, чтобы в ротик чистотел не попал, ядовитый он. Когда узнаешь, кто сглазил девочку, тогда и вылечим окончательно.

– Да как же я узнаю?

– Ну, это просто.

Евдокия собрала отработавшие камушки. Их оказалось семь штук.

– Видишь, они все разного цвета. Каждому камушку дай имя человека, которого он напоминает. Вспомни, кто к вам приходил и смотрел на малую.

Фрося непонимающе уставилась на камни.

– Ну, чего ты не понимашь, мамка? – оживился Тихон и принялся раскладывать камушки. – Этот, серый камень на бабку Полину похож, красный – на тётку Лукерью, а чёрненький – у нас дедом Трофимом будет…

– Ладно, дальше сами. Запомните, какому камню какое имя дали. А я пойду, – сказала Евдокия.

– А что дальше-то? – крикнул вдогонку Тихон.

Евдокия обернулась.

– Скоро к вам в гости тот человек заявится. Кто первый в избу придёт – тот и сглазил девочку. Вы его камушек-то в речку и бросьте. Пусть Тихон подальше от берега вглубь закинет. Слышь, Тишка, – в самый омут камень забрось!

На другой день Тихон снова пришёл.

– Дунь, а Дунь, выйди! – позвал он с улицы.

– Чего тебе? – спросила Евдокия, а у самой сердце зашлось.

Боялась признаться себе: ждала Тихона, выглядывала из-за забора его кудрявую голову. Евдокия накинула на голову платок, вышла на улицу.

– Ты велела камень тот в реку выкинуть, а с остальными что делать – не сказала, – скороговоркой выпалил Тихон.

– Узнали, кто сглаз учинил? – строго спросила Евдокия.

– Бабка Полина в тот же вечер пришла. Она? Только мамка не верит – не может родная бабка внучку сглазить.

– Иногда ненароком сглазить можно, по неосторожности. Скажи, эта ваша бабушка восхищалась громко, нахваливала внучку?

– Ну да, – припомнил Тихон. – Как пришла, так всё время приговаривала: ах, какая милая, красивая да пригожая!

– Ну, вот и подтверждение. Она хвалила, а нечистый позавидовал. Ну, а верить или не верить – дело ваше. Ты камень-то выбросил?

– Да вот он. – На его ладони поблескивал серый камушек. – Пойдём вместе на реку, вдруг я чего не так сделаю.

Они шли к реке, любовались весенним солнышком, синим небом, вдыхали аромат трав, слушали пение птиц.

Река совсем недавно отступила после выхода из берегов и несла полные воды с большой скоростью.

– Кидай, Тишка, сейчас везде глубоко.

Тихон размахнулся. Камушек тихонько булькнул, по тёмной воде побежали круги. Тихон обернулся, ища одобрения.

– Кидай и другие, коль мамка не верит. А Глубарю веселье!

Тихон проводил до калитки, несмело взял её ладонь в свою.

– Выходи вечером, Дуняша, прогуляемся.

Евдокия кивнула и убежала в избу.

Они встречались всё лето. Она любила трогать его золотые кудри, он восхищался её рассказами о травах и камешках. Гордился:

– Вот какая ты у меня умная!

Объятья и поцелуи румянили щёки, разжигали кровь. Под старым дубом, что рос в поле, Тихон признался ей в любви. Начали подумывать о свадьбе. Ну, не на этот год, на следующий… Евдокия впервые за долгое время чувствовала себя счастливой.

Однажды, когда Евдокия возвращалась домой поздно вечером, Аглая сидела на лавочке под окном.

– Думаешь, я не знаю, где ты пропадаешь… – тихо сказала она.

Евдокия замерла. Сначала хотела солгать, но перед этим взглядом – колючим, пронзительным – смысла не было.

– Это не твоё дело, бабушка, – грубо ответила она.

Аглая покачала головой, долго молчала.

– Сядь, – повелительно сказала она и положила ладонь на лавку рядом с собой.

Евдокия ещё надеялась, что бабушка просто пожурит её, но внутри уже зрела тревога.

– Коль уж ты думаешь, что знаешь жизнь, расскажу тебе, что будет, если ты выберешь любовь.

Вокруг стало тихо, даже комары перестали звенеть.

– Первое. Любовь – это слабость. Это уязвимость. Любовь делает человека беззащитным. Нечистый – всегда бьёт в самое слабое место. Сегодня ты держишь любимого за руку, а завтра на твоих глазах он будет корчиться в страшной лихорадке, и ты ничего не сможешь сделать. А хужей всего – ты будешь знать, что виновата именно ты. Второе. Если ты попытаешься создать семью – ты потеряешь силу. Дитя, рождённое знающей, всегда забирает её силу. Всегда. И чаще всего – мать умирает при родах. А если и выживет – останется пустой, как высохший колодец. Ты будешь жить, но не сможешь больше никому помочь. Ни себе, ни другим. И третье. Что бы ты ни выбрала – ты будешь страдать. Если останешься одна – будешь тосковать, смотреть на других и думать: а вдруг у меня бы получилось? А вдруг бабка просто пугает? Если выберешь любовь – потеряешь либо любимого, либо самоё себя.

Евдокия пыталась возразить:

– Но ведь любовь – самое лучшее, что может случиться с человеком.

Аглая смотрела пристально, будто видела насквозь и саму Евдокию, и её будущее.

– Знахарка не может быть счастливой, Дуняша. А ты знахарка. Сильная знахарка, – повторила она.

– Зачем мне это, если любить нельзя? – по щекам Дуняши потекли слёзы.

– Да, это груз, – подтвердила Аглая. – Нести такую ношу в одиночку – великая тяжесть. Но и великая сила.

Евдокия молчала. Щемило в груди, в горле стоял ком.

– Я не просила этой силы! Почему я?!

Аглая вздохнула и рассказала:

– Бабка твоя, Марьяна, должна была отдать мне своего первенца – отца твоего. Долго я к ней ходила, разговаривала… Твой отец мог стать знахарем и не хуже меня, а может, и сильнее. Но Марьяна умоляла, плакала: Ефим – единственный ребёнок, выстраданный, поздний… Не смогла я его забрать, не тварь же я бесчувственная.

Аглая тяжело вздохнула и, глядя на закатное солнце, продолжала:

– Мне уже давненько уйти надо было. Долго живу, чужой век заедаю. Старая я уже тогда была, давно меня на том свете ждут. Да только кто-то должен остаться, занять моё место. Детей в деревне много, да не каждому знания передашь – не всякому по силам. А тут отец твой решил жениться. Я знала: первый ребёнок силу его заберёт. Мужику оно проще даётся, через него сила иначе передаётся. Бабой бы был – помер бы при родах. А так…

Аглая пристально посмотрела на Евдокию, провела узловатыми пальцами по грубой ткани передника.

– Когда ты родилась, Ефим тяжело заболел. Банный дух сорок дней хворь с него выбивал. Тяжело это, Дуня, ой, как тяжело. Но Ефим оклемался. А главное – слово своё сдержал. Обещание дал и если бы не выполнил – один Бог ведает, что бы со всей вашей семьёй стало. Да и с деревней тоже.

Евдокия притихла. Аглая посмотрела на неё и сказала твердо:

– Этот мир так устроен: каждый чем-то жертвует. У каждого своя цена. Твоя жертва, а скорее, твоя доля, твоё предназначение – людям помогать столько, сколько веков тебе отмерено, а то и поболее. Пока сама не найдёшь, кому знания передать.

Она сделала паузу, наблюдая, как в глазах Евдокии гаснет огонь, потом добавила, с тяжестью в голосе:

– А если вздумаешь отказаться, против судьбы идти – в бездну и сама канешь, и родичей своих за собой утянешь. Брат и сестра твои за тебя пострадают. Да и деревня… осиротеет. Без знахарей деревни долго не живут. Нечисть такие места подчистую вычищает – за пару лун. Ладно, пошли в избу. Солнце уже село.

В избе было тихо и темно. Ужинать не хотелось. Обе знахарки, старая и молодая, были расстроены. Они молча разошлись по своим постелям и долго лежали без сна. Аглая перебирала в уме, чему ещё надо успеть научить преемницу перед уходом. Она понимала, что многому научить не успеет. Придётся девке учиться самостоятельно.

В груди Евдокии растекалась холодная, сковывающая обреченность.

* * *

Однажды под вечер к Аглае пришёл Савелий. Глаза нетрезвого мужика горели злостью и досадой.

– Баба моя уже третий день не встаёт с постели, – сказал он. – То ли сожрала чего-то, то ли притворяется, чтобы не работать. А может, нечистый попутал. Животина не кормлена, хозяйство стоит, а ей хоть бы что.

Аглая молча кивнула и обратилась к Евдокии:

– Иди, посмотри, что там у них.

Молодой знахарке уже было привычно отправляться на вызовы в одиночку, без Аглаи. Старуха всё чаще оставалась дома, лежала на печи, хворала.

Евдокия знала дядьку Савелия, знала, что он лодырь, каких свет не видывал, что пьёт горькую и поколачивает жену. «Как ещё не помер где-нибудь под корягой? – думала она по дороге и сама же отвечала на вопрос: – Дуракам везёт».

В доме стоял тяжёлый запах тины болотной из подпола. Аннушка лежала на постели в беспамятстве, её губы потрескались. Лицо жёлтое, под глазами – сизые пятна: то ли болезнь, то ли отметины мужа. Она тяжело дышала и бредила. Евдокия откинула одеяло и увидела раздутый, неправильной формы живот. Приложила к нему ладонь и не почувствовала никакого тепла и даже движения. Женщина лежала в мутной луже.

– Почему ты молчал, что у неё отошли воды? – зло спросила она.

Савелий хлопал глазами. Но Евдокия уже увидела синяки на запястьях Анны, на рёбрах и бёдрах. Вопросов не оставалось.

Она продолжала осматривать женщину. Ребёнок лежал ножками вперёд. Сам не выйдет.

– Надо спасать мать, – твёрдо сказала Евдокия.

Савелий взвился:

– Ребёнка спасай! Баб – как кошек на каждом углу, а наследник у меня один!

Евдокия молча развернулась и побежала домой. Нужны были бритвицы, щипцы повивальные, чистые тряпки. На ходу, запыхавшись, она рассказала бабке, что происходит, умолчав о том, что Савелий велел спасать дитя.

Когда она вернулась, в избе было тихо. Савелий уснул за столом, уронив лохматую голову на грязную столешницу.

Анна бредила, облизывая губы иссохшим языком.

Евдокия работала быстро. Спасла. Но только одну мать. Позднее, осматривая тело младенца, она поняла – ребёнок был мёртв уже давно. Должно быть, Анна потеряла дитя ещё раньше, от побоев дорогого муженька.

Но Савелий не поверил – решил, что Евдокия врёт.

– Неумёха-знахарка оплошала, напортачила! Убила дитя, изуверка! – орал Савелий на всю деревню.

Проклинал её, звал детоубийцей. Люди стали обходить Евдокию стороной, крестились при встрече.

Но самое страшное случилось не сразу.

Через несколько дней Анна появилась на пороге их с Аглаей избы. Бледная, с чёрными кругами под глазами, тёмные волосы свалялись колтунами, на губах – сухая корка, руки и ноги в кровоподтёках. Ворвавшись в дом, она схватила Евдокию за плечи и встряхнула, как кутёнка.

– Па-ащему ты не дала мне умереть?! Кто тебя пращ-щил меня ш-шпашать?! – кричала Анна, шепелявя из-за отсутствия выбитых зубов и вращая страшными глазами с красными прожилками.

Евдокия застыла, не зная, что на это ответить. Её губы беззвучно шевельнулись, подбирая подходящее объяснение. Анна оттолкнула её и ушла, подволакивая правую ногу.

А ещё через день Анна повесилась в овине. Жить с таким извергом было хуже, чем гореть в аду. И она выбрала самоубийство.

Хоронили Анну за оградой кладбища, прикопали рядом с мертворожденным сынишкой.

Савелий продолжал пьянствовать и распускать слухи.

– Сына сгубила знахарка недоделанная! Сына! Наследника моего! Теперь и жену любимую в могилу свела, подлюга! – заплетающимся языком трезвонил он на каждом углу, а вечерами ходил под окнами и сыпал угрозами: – Ну, погоди, я с тобой ещё поквитаюсь!

После похорон Евдокия сидела на лавке у крыльца, глядя в землю. Ей не было ни страшно, ни обидно. Было пусто.

Аглая подошла, молча села рядом. Некоторое время она смотрела на деревню, на мутные облака над крышами, на пыльную дорогу.

– Я горжусь тобой, – сказала она наконец.

Евдокия подняла голову.

– Запомни, Дуняшка, иной раз единственно верный выбор – это тот, за который тебя возненавидят. Но мы не за благодарность помогаем. Такая наша доля.

* * *

Прошёл год. Евдокия стала серьёзнее, взрослее. Она поняла: знахарка – это не просто женщина, которая лечит людей. Знахарка – это человек, который принимает решения, и от них зависит чужая жизнь. Она училась их принимать, эти решения.

Аглая ещё больше состарилась. Всю зиму она пролежала на печи, летом сидела на лавочке у крыльца – маленькая, сухонькая старушка. Она смотрела на небо линялыми глазами и уже готовилась предстать перед ним, этим высоким небом, смиренно ждала своей участи, сложив на коленях натруженные руки.

Евдокия уже почти закончила шить своё лоскутное одеяло. Осталось пришить ещё несколько лоскутков, подбить шерстью и окантовать лентой, которую она приготовила загодя.

Она всё ещё верила, что может жить, как все. Как жили бабушка с дедом и живут мать с отцом – в любви и согласии, в простых домашних хлопотах и заботах друг о друге и детях. И если раньше слова Аглаи звучали для неё как суровый приговор, то теперь она воспринимала их как глупые страшилки старухи, которая сама себя обрекла на одиночество и вот-вот помрёт, так и не познав простого женского счастья.

Евдокия продолжала встречаться у старого дуба с Тихоном. Правда, встречи теперь были нечастые. То ей было некогда – уходила по своим знахарским делам, то Тихон придумывал отговорки: мол, собрался с парнями рыбалить, или работал дотемна в поле, или уезжал с отцом в город на ярмарку.

Но Евдокия любила его. Ей казалось, что и он её любит, что всё у них сложится.

Приближалась ночь на Ивана Купалу.

«Если он поймает мой венок – значит, всё точно будет хорошо…» – загадала Евдокия.

С этой мыслью она плела венок, старательно подбирая травы, с особым заговором, с надеждой. Она верила в старинное поверье: если парень поймает венок девушки – они будут вместе.

Наступила ночь. В тихой чёрной воде отражалась круглая полная луна. По реке плыли десятки венков, десятки девичьих надежд.

Десятки парней изготовились осуществить эти надежды.

Евдокия, затаив дыхание, смотрела на воду и ждала на берегу своего кудрявого суженого, своего Тихона.

Но её венок утонул. Почти сразу, как только она его опустила. Видимо, Глубарь не позволил ему доплыть до жениха, раззявил чудовищную пасть и проглотил.

Сердце Евдокии сжалось в холодный комок, похолодели руки и ступни, по шее, от затылка и ниже прокатилась льдинка. Она смотрела на воду, не веря глазам. Парни и девушки вокруг смеялись, переговаривались, обменивались шутками и любовными словечками, а ей будто воздух перекрыли.

«Не может быть. Нет!» – протест бил в голове колоколом.

Евдокия вскочила и побежала по берегу, вглядываясь в чёрную воду: может, она ошиблась, не углядела, веночек сейчас всплывёт…

– Евдокия! Скорее, бабка тебя зовёт! – окликнул её кто-то из взрослых.

В груди резко похолодело.

Она побежала к дому. Бежала без оглядки, спотыкаясь и задыхаясь, в ушах стучала кровь:

– Нет! Только не это! Не сейчас!

Аглая лежала на кровати и тянула к ней сухонькие руки. Евдокия упала на колени перед постелью бабушки, взяла её руки в свои.

– Вот и всё, моя дорогая деточка, – сказала старушка. – Всё, что мне было положено на земле, я исполнила. Теперь ухожу. Теперь ты знахарка и заступница. Надежда всей деревни, всех больных и здоровых женщин, мужчин и детишек. Лечи их по правде, по божьему промыслу, не сходи с божьей тропы, не ведись на происки нечисти, будь твёрдой в вере и знаниях…

– Погоди, бабушка, – испугалась Евдокия. – Рано тебе ещё уходить. Мне всего шестнадцать исполнилось. Кто ж меня слушать будет?

– А кто тебя сейчас слушает? – Губы Аглаи тронула слабая улыбка.

– Да только и слушают, потому что за мной стоишь ты, боятся ослушаться или обидеть тебя… А кто для них я? Девка сопливая, пигалица неумелая! Не уходи, бабушка! Погоди ещё немного, не сейчас… – Евдокия плакала навзрыд.

Слёзы омывали её лицо и капали на руки старухи, которые она держала в своих.

– Ты теперь знахарка, Евдокия. Неси свой крест с честью. Передаю тебе свою силу и полномочия. Береги людей, знахарка… А самое главное – дальний лес стереги, не дай выйти наружу старому…

– Кому, бабушка?

Было видно, что слова даются Аглае с трудом. Она замолчала и прикрыла веки, будто собираясь с силами, чтобы ответить. Но так и не ответила.

Вздохнула глубоко и длинно выдохнула. Выдох получился заметно длиннее вдоха. С облачком пара улетела её светлая душа. Устремилась ввысь.

Аглая умерла.

Евдокия никак не могла в это поверить, не могла смириться с потерей.

– Бабушка… бабушка, ну скажи что-нибудь…

Но в ответ – тишина.

Боль накрыла Евдокию волной – за венок, за несбывшиеся надежды, за бабку, за всё сразу. В эту ночь её мир рухнул. Теперь она осталась совсем одна.

* * *

Евдокия сидела за столом, сортируя травы. Ладони привычно перебирали тонкие стебли, пальцы ловко связывали их в пучки, попарно. Она не смотрела на руки – те сами знали, что делать. Она развешивала пары пучков, перекидывая их через протянутую вдоль стены верёвку. Терпкий, горьковатый, пряный запах наполнял избу. Лето щедро одарило травы своим теплом, но в душе Евдокии тепла не было.

Сначала похороны Аглаи. Хоронили за оградой кладбища. Царил дух завершения. Люди плакали, вспоминали долгий путь старой знахарки, её добрые дела, но подходить близко боялись. Евдокия стояла рядом с могилой, молча. Понимала, что нельзя отождествлять дух мёртвой бабушки с её личностью. Одно неосторожное слово – и в мёртвом духе может проснуться тоска и жажда. Нельзя горевать. Нельзя строить планы. Чем спокойнее нахождение у могилы, тем тише ответит тебе эхо.

– Твой путь завершён. Мир тебе, – только и сказала Евдокия почившей знахарке, которая передала ей своё нелёгкое дело.

И вот сейчас дома, перебирая травы, она могла подумать о себе, о своей судьбе. Пришёл её черёд быть опорой для жителей Горюново.

Когда-нибудь и её так же закопают за оградой. Как самоубийцу, как некрещёного, как неправильного покойника. Несмотря на то, что знахарка всю жизнь кладёт на спасение людей.

«Нет в жизни справедливости…»

А вчера… Вчера соседка Катерина пришла за солью, а сама все уши прожужжала, поганка. Будто невзначай обмолвилась, что Тихон женится на Клавдии. И забросала Евдокию вопросами – как она поступит, будет ли их свадьбу охранять. Евдокия не слушала. Пылала от воспоминаний: как Тихон признавался ей у старого дуба, что любит пуще жизни, как клялся, что женится на ней.

Но… судьба-судьбинушка распорядилась иначе. А точнее – отец его решил, а Тихон ослушаться не посмел. Хороший сын, а Клавдия – хорошая невеста.

Вот и вся любовь. А была ли она?

«Что ещё может пойти не так?» – застряла в голове горькая мысль. Евдокия поморщилась. Аглая всегда говорила, беда не приходит одна. Значит, надо быть начеку.

В дверь постучали. Осторожно, словно не были уверены, стоит ли заходить. Евдокия подняла голову.

На пороге стоял Тихон. Позади него, пряча глаза, смущённо переступала с ноги на ногу Клавдия. Глаза у неё виноватые, как у шкодливой собачонки, да и у самого Тихона вид был нерадостный. Стоял, переминался, не решаясь заговорить. «Помяни чёрта, так он тут же явится», – подумала знахарка.

– Чего вам? – голос Евдокии прозвучал ровно, без эмоций.

Тихон кашлянул в кулак. Клавдия вцепилась пальцами в складки сарафана. В избе повисла напряжённая тишина.

Евдокия молчала. Внутри всё кипело, но лицо оставалось спокойным, взгляд – холодным. Она видела: Тихон мнётся, а Клавка смотрит на неё исподлобья, не смея поднять глаза. Евдокия знала: пришли просить. А просить – не так-то просто.

– Говори, – сказала она, скрестив руки на груди. – Чего хотите?

Тихон шагнул вперёд, открыл рот, но тут же закрыл. Собрался с духом и наконец сказал:

– У нас с Клавдией свадьба. Завтра венчаться едем в Вышень, в церкву. Ты знаешь, как заведено… Знахарка должна благословить союз, защитить его, чтобы жили мы в мире и достатке. Просим тебя, Евдокия…

Она смотрела прямо в его бегающие глаза. Как легко он говорит: «просим». Будто не он держал её за руку. Не он клялся. Не он целовал так, что сердце млело.

«Врезать бы по наглой харе», – промелькнуло в голове. Но вместо этого она вскинула подбородок и ровно произнесла:

– Проси, как положено. Как заведено.

Тихон повернул голову к Клавдии, кивнул ей и вышел в сени. Клавка осталась стоять напротив знахарки ни жива ни мертва. «И чем она лучше?» – подумала Евдокия, придирчиво осмотрев соперницу.

Скрипнула дверь. Через порог шагнул Тихон, за ним его брат, сгибаясь под тяжестью мешка. По всей видимости, его принесли сразу, но в избу не вносили – оставили в сенях, дожидаясь её одобрения.

Мешок опустили у порога, он глухо бухнул о пол. Тихон сделал шаг вперёд, опустил голову, сцепил руки перед собой и заговорил:

– Матушка, прими гостинцы. Просим тебя быть почётной гостьей на нашей свадьбе, оберегать наш союз от дурного глаза. Не побрезгуй, прими подношение и приглашение.

Он говорил с трудом, каждое слово застревало в горле. Клавдия стояла за ним, как тень, не смея поднять глаз.

Евдокия равнодушно скользнула взглядом по мешку, потом посмотрела на Тихона. Хотелось рассмеяться – да как же, как же! Прими, защити, обереги! А тебя кто защитит от предательства, Евдокия? Кто обережёт от измены?

Однако она глубоко вздохнула и сказала:

– Да будет так.

Когда просители ушли, позволила себе разрыдаться. Упала на кровать и долго лежала, не в силах остановить слёзы. Горькие капли текли и текли, сползали со щёк, мочили подушку.

* * *

Свадебный обряд не был для Евдокии новым, за годы учения у Аглаи ей довелось посетить с дюжину свадеб, а похорон и того больше. Теперь всё легло на её плечи: подготовить подношения духам-хозяевам, прочитать заговоры на дорогу, по которой молодые поедут из деревни в село Вышень, чтобы обвенчаться в сельской церкви.

Евдокия вынула из мешка гостинцы, которые принёс Тихон. Гостинцы были богатые: мешочек крупной соли, туесок мёда, горшок топлёного масла, отрез белёного льна, шмат сала, большой кусок копченого мяса и бутыль браги.

Евдокия поморщилась. Терпеть не могла брагу и другие горячительные напитки, а ещё больше не любила мужиков, которые ими злоупотребляли. Бутыль она сунула в корзину для подношения – как раз сгодится этот гостинец Шугарю. Хозяин леса любит людское, говорила Аглая. Шугарь – тот ещё любитель выпивки, говорили люди и всегда приносили ему в дар бутыли разного размера. Евдокия же верила в другое. Не питьё нужно духу, и не еда, а почтение. Им неважно, что принесут. Важно – как. С каким сердцем, с какими мыслями ступаешь на их территории. Но… традиции есть традиции.

В ту же корзину она уложила завёрнутый в чистую тряпицу каравай хлеба, из подпола вынула крынку вчерашнего молока – ничего, Колосу пойдёт. Вряд ли духи принимают дары по-человечески, но если ритуал соблюдён, если уважение выказано – этого достаточно.

В корзину легли пучки нужных трав для окуривания троп и углов, клубок ярких красных шерстяных нитей, да всякая мелочёвка.

Евдокия шагала через деревню, держа в руках корзину с подношениями. Утренняя заря растеклась по небу, солнце ещё не жгло, а ласково касалось лица и плеч. Лето стояло в самом соку: трава высокая, в перелесках густая тень, тёплый ветер доносил запахи свежего сена и цветущей гречихи.

Деревня жила своей жизнью. У колодца толпились с вёдрами бабы, переговаривались, обсуждали свои дела. Мельник возился у амбара, поглядывая на бегавших вокруг детишек. Босые, чумазые ребятишки носились по полянке, играли в салки.

– Знахарка идёт! – крикнул кто-то из детворы.

Девчонка в пёстром сарафане подбежала ближе, заглядывая в корзину.

– А ты куда, Дуня?

– К речке, – ответила Евдокия коротко.

Дети понятливо закивали, но дальше не спрашивали – знали, что с расспросами к знахарке не лезут.

Евдокия пошла дальше, стараясь не обращать внимания на звуки деревенской жизни. Хоть и грыз её червячок ревности, хоть и сжимала горло тоска, но знахарка не позволяла этим мыслям расползаться.

«Какой бы путь ты ни выбрала, Дуняша, ты будешь несчастна… Такова наша доля», – всплыли в памяти слова Аглаи.

Но бабушка говорила и другое. Говорила, что есть в этом и светлая сторона: помогать людям – её предназначение. Не каждому выпадает такая честь. И важность этого дела может дать удовлетворение и гордость.

Евдокия вздохнула, поправила платок на голове и ускорила шаг. Река была уже близко. Там, за куртиной рогоза, её ждала первая часть работы.

Вода играла солнечными бликами, отражая небо, по которому лениво плыли рваные облака. На том берегу пестрело яркое покрывало луговых цветов: белых, жёлтых, синих. Щедрой рукой рассыпал их Луговик. В воздухе пахло тёплой влагой, речной ряской и свежей травой.

Евдокия присела у самой кромки воды, развернула чистую тряпицу. Аккуратно разломила хлеб, полила его мёдом.

– Батюшка Глубарь, прими этот хлеб да мёд в дар, – зашептала она, склонив голову к воде. – Благослови молодых, пусть их союз будет крепок, как берега твоей реки, да чист, как твоя хрустальная вода. Пусть живут в достатке и не знают горя. Позволь им переехать через реку по мосту без страха, беды и напастей.

Она стряхнула кусочки хлеба с тряпицы, наблюдая, как медленно они уплывают, крутясь в водоворотах. Стояла, слушая реку, дыша её прохладой, ощущая, как поток забирает слова, как принимает Глубарь её дар.

Что-то поменялось. Воздух вокруг сгустился, стал вязким. Евдокия почувствовала тревогу – неприятное, липкое чувство, будто кто-то за ней наблюдает. Не из воды. Нет.

Откуда-то из-за дальних кустов, с опушки, с той стороны, где не должно быть никого.

Она медленно повернула голову, всматриваясь в тени, в густую листву, где под порывами ветра шелестела трава. Никого. Но ощущение чужого взгляда не проходило.

Евдокия поднялась, собрала корзину и пошла в сторону леса. Там ждал её угощений Шугарь. Колоса она решила оставить напоследок: домой возвращаться через поле было удобнее. Неприятное ощущение списала на своё настроение. Всё-таки она расчищала путь свадебному поезду нехотя, но старалась выполнять обряд честь по чести, как полагается, как учила бабушка Аглая.

Но мысли всё равно пробивались, цеплялись, как пиявки, свербели и зудели. А чего она ждала? Ведь понятное же дело, что каждый родитель хочет для своего ребёнка самого лучшего. Вот и родители Тихона пожелали женить сынка на той девке, у которой достойное приданое имелось, а не только лоскутное одеяло да горстка цветных камней. Да и не может знахарка стать хорошей женой: не принадлежит она себе, должна бежать по первому зову к болящим и страждущим. Не такую жену хотели для сына родители.

Хотя как тут посмотреть… Знамо дело, не все родители одинаковы. Саму Евдокию, вон, не пожалели, отдали ребёнком бабке, будто она поросёнок какой, а не цельный человек.

Ну да ладно. Евдокия старалась заглушить давнюю обиду на родителей и горечь от недавнего предательства жениха. Может, не всё так плохо. Может, ещё и будет в её жизни счастье. А может, и правда счастье её в том, чтобы людям помогать, просто она ещё этого не понимает?

Позади послышались быстрые шаги. Кто-то бежал к ней, ломая ветки. Евдокия не успела обернуться, как получила жгучий, тяжёлый удар в висок. Повалилась на колени, выронила корзину с подношениями. Второй удар – чем-то тяжёлым, увесистым… сапогом? Из носа хлынула горячая кровь, в глазах потемнело.

– Ну что, сука проклятая, попалась? – зло прошипел кто-то над ухом.

С головы содрали платок, а потом ухватили за косу и потянули вперёд. Растерянная, сбитая с толку, Евдокия судорожно соображала, кто на неё напал. В голове звенело от неожиданности и страха. «Кто это? Неужто нечисть?» – промелькнуло у неё в голове, но голос был слишком знакомым, человеческим.

Глаза сфокусировались на широкой спине в серой застиранной рубахе. Напавший вертел кудлатой головой, воровато оглядываясь по сторонам. Придерживал подмышкой ту самую бутыль браги, которую Евдокия несла Шугарю.

Савелий. Вот сучий потрох! Лучше бы и вправду нечисть напала, чем этот изверг.

– Что ты делаешь? Куда меня тащишь?! – вскрикнула Евдокия, пытаясь вырваться из мёртвой хватки.

– Убивать тебя, падлу, буду! Заткнись, а то прям тут придушу!

– За что, Савелий?! Чем я перед тобой провинилась?

– Ты дурой-то не прикидывайся, ведьма! Сына моего сгубила, жену туда же! А сама ходишь, радуешься, живёшь!

– Жену свою ты сам сгубил, как и сына! Пил, бил смертным боем беременную – вот ребёнок и умер в утробе! А я Анну твою спасала, неблагодарный!

Савелий остановился. И со всей силы пнул Евдокию в грудь.

Воздух вышибло. В груди разлилась парализующая боль. Евдокия хрипло замычала, хватая ртом воздух, но вдохнуть не получалось.

– Заткнись, тварь! – зло бросил Савелий. – Спасала она! Где теперь эта Анька? Бобылём живу, горе мыкаю.

Он жадно присосался к бутыли.

Горло знахарки сдавило паникой, а грудь пылала огнём. Что-то внутри сломалось, каждое движение отзывалось всплеском боли. Савелий отбросил бутыль и, схватив за косу, поволок её через лес, как тряпичную куклу. Ветки хлестали по лицу, драли волосы, одежду. Ноги цеплялись за корни.

Он припечатал её лицом к дереву, с силой вдавил в шершавую кору. Евдокия закричала, как раненый зверь, затряслась, как попавший в силки заяц. Изувер схватил её за шею, с размаху впечатал лицо в ствол. Крик сменился стоном. Он развернул её спиной к дереву, заломил руки назад, завёл за ствол и туго связал. Пальцы тут же онемели, в плечах разлилась жгучая боль.

Дышать стало тяжело. К горлу подкатила тошнота. Савелий не шутил – в его глазах плескалась пьяная злоба, норовя выплеснуться через край. Раздухарённый, осмелевший от браги и чувства мести, он решил отыграться на знахарке по полной.

Евдокия хотела заговорить, сказать, что из-за его глупой мести могут пострадать другие, что её ждут люди, что свадьба без обряда – плохая примета, что духи не простят…

Тяжёлый кулак впечатался в скулу. Кожа на щеке под костяшками лопнула, и тёплая кровь тонкой полосой потекла к губам. Ещё удар – в живот. Воздух вышибло, и вместе с ним вырвался кровавый кашель. Ещё. Лицо. Голова. Грудь. Он бил её руками, ногами, безжалостно, молча.

Бил… бил… бил…

Сознание уходило с каждым ударом. Мир плыл, расползался чёрными пятнами.

Савелий замер, тяжело дыша, утёр потный лоб.

– Будешь сдыхать тут, в одиночестве, – прохрипел устало. – Вороны выклюют тебе глаза, волки обглодают лицо, а черви закончат дело, пожрав твоё жалкое, никому не нужное тело.

Изверг харкнул в кровавое месиво её лица, развернулся и ушёл, не оглядываясь.

Евдокия уже не слышала его последних слов. Сознание покинуло ещё на пятом… Может, на седьмом ударе. Боль. Глухая, вязкая, не отпускающая ни на миг. Евдокия то проваливалась в неё, то выныривала. Грудь, словно забитая раскалёнными гвоздями, отзывалась на любое движение жгучей судорогой. Веки распухли. Губы, нос, щёки – сплошная рана, покрытая кровавой коркой.

Над знахаркой сгущалась тьма, обволакивала, звала…

– Бедная, бедная моя… – в разум проникал голос, мягкий, тёплый, как мёд, растаявший в горячем молоке. – Так не должно было быть… Так нельзя…

Евдокия не могла ответить. Но голос будто и не ждал.

– Ты страдаешь… А он? – голос стал ниже, гуще, окутывая, проникая в самую суть. – Он ушёл. В тепле, сытости, без единой царапины. Он плюнул тебе в лицо, размазал тебя по земле, как гнилую падаль. И ушёл. Оставил тебя здесь… подыхать…

Сердце сжалось. Боль вспыхнула с новой силой. Да… Оставил… Одинокую, растоптанную, никому не нужную.

– Он смеялся над тобой… – голос перешёл на вкрадчивый шёпот, обволакивающий, маслянистый. – Ты знаешь, о чём он думал, пока бил? О том, как ты беспомощна. Ведь никто не будет тебя искать. Ты – ничто.

Тон сменился, наполнился лёгким сочувствием, словно нежная рука коснулась её волос.

– Разве так можно? Разве можно позволить ему уйти, как ни в чём не бывало?

Шёпот скользил по внутренностям, мягко, настойчиво, пробираясь глубже.

– Он тебя сломал… А ты? Ты просто лежишь, харкаешь кровью? Где твоя сила, Евдокия? Где твоя воля? Ты можешь всё изменить. Просто прими меня… Впусти…

Голос убаюкивал, обещал, наполнял каждую клеточку тела сладким, обволакивающим теплом.

– Встань. Посмотри ему в глаза. Заставь его молить о пощаде…

Слова проникали под кожу, вены наливались жаром.

– Просто скажи… Просто прими… Я рядом. Я с тобой…

Голос стал вкрадчивым, нежным, почти родным.

– Отомсти, Евдокия… Пусти меня… Пусти… И больше никто, слышишь, никто не посмеет тебя тронуть…

Темнота вокруг сгустилась, потекла, завибрировала. Что-то почти невидимое, но ощутимое, как полуденная тень, скользнуло рядом. Ждало.

– Просто скажи «да»…

Евдокия слышала всё, но не ушами – голос струился внутри головы, проникал в каждую жилу, тёк елейно, заполнял каждую трещину боли. Мысли вязли, путались, но обещания… Они были так убедительны.

– Боль уйдёт… Отомсти… Встань…

Горячие слёзы покатились по разбитым щекам, обжигая раны. Губы заныли, трещины на них кровоточили, когда она с усилием разомкнула рот, сглатывая кровавые сгустки. Она зашептала, беззвучно, болезненно:

– Мать Сыра Земля, в гроб меня не прими, не в глине мне гнить, не в тени мне лежать. Прах предков встанет – щитом за спиной, кости их крепки, дух их со мной. Я не стану ни тенью, ни прахом, ни сном. Нечистый не властен над духом живым! Слово моё – камень, воля моя – меч. Что сказано мной – не изменить, не стереть!

Воздух вокруг задрожал. В лесу завыли, зарычали, захрипели невидимые твари, нечисть бесновалась раненым зверем. Что-то двигалось в тени, рвалось, корёжилось, извивалось, пытаясь прорваться сквозь её слова. Мир трепыхался, шёл волнами, но Евдокия держалась.

Всё стихло. Силы покинули изувеченное тело. Голова бессильно упала набок, дыхание стало рваным, прерывистым, Евдокия провалилась в беспамятство.

Аглая сидела за столом, перебирая травы. Её узловатые пальцы – уже не такие ловкие, но по-прежнему аккуратные – уверенно вязали пучки. Запах трав пьянил, смешивался с восковым теплом свечи. В мягком, дрожащем свете лицо бабушки казалось таким родным. Старая знахарка может помочь… Должна помочь…

Евдокия подошла, села напротив. Хотела сказать, как ей трудно без бабушки. Как рано она ушла. Как оставила её тут одну… Грудь сдавило новым приступом боли. Свеча на столе дрогнула, пламя вспыхнуло неровно. В зыбком свете силуэт Аглаи поплыл, исказился…

– Девка моя… – голос раздался так близко, голос Аглаи, да, это была она. – Бедовая ты… Как же тебя так…

Евдокия попыталась открыть глаза, но не смогла. Веки налились свинцом, лицо горело, гнус пировал, облепив открытые участки кожи. Голос Аглаи, теплый, родной. В нём звучала жалость, но тревоги не было.

Почившая знахарка не пыталась её встряхнуть, не окликала с беспокойством. Нет. Она словно принимала всё как должно. Она предлагала смириться.

– Да… Такая судьба. Такая наша доля… Ты будешь помогать, а они будут тебя бить, унижать, осуждать… А ты будешь терпеть, потому что иначе нельзя. Потому что так заведено… – в голосе послышались укоризненные нотки. – Зря я тебя взяла на обучение… Зря… Знала ведь, что ты не справишься… знала… Слабая ты…

Нет… Не слабая… Хотела возразить Евдокия, но из груди вырвался стон.

– Но я могу тебе помочь, внученька… – Голос стал тёплым, ласковым. – Пусти меня… и мы всё исправим. Ты станешь сильнее, такой, какой должна была быть. Никто больше не посмеет тебя тронуть…

Слова, такие мягкие, тянули её вниз, в тепло, в покой. Там не было боли. Не было страха. Не было назойливого гула насекомых. Только покой. Только ласковый голос Аглаи, обещающий защиту.

Хотелось. О, как хотелось опуститься в это, провалиться, утонуть.

А внутри что-то рванулось. Бешено, судорожно, как зверь, угодивший в капкан.

«Не верь!»

Но ведь это бабушка… Это Аглая… Разве она может обмануть? Нет… Она не позволит Евдокии умереть.

«Не верь!»

Разорванный, отчаянный вопль в самом нутре, дрожащий голос, который принадлежал ей самой. Голос, который был слабее, чем шёпот нежной, вкрадчивой темноты.

Евдокия всхлипнула. Губы дрогнули, в пересохшем горле скреблась мольба. Бабушка… помоги…

– Тише, тише… – голос гладил, окутывал. – Пусти меня, внученька… Я помогу…

«Нет!»

Вспышка ужаса пронзила тело, стиснула грудь. Нельзя! Нельзя отождествлять дух мертвеца с ушедшей бабушкой. Дух мертвеца полон тоски и жаждет занять другое тело. Тело новой знахарки.

С губ Евдокии сорвался хриплый, истерзанный шёпот:

– Пойди прочь, нечистый!

Её тут же вывернуло судорогой боли. В горле хлюпнуло, во рту вспыхнуло железо. Она закашлялась, захлёбываясь тёплой, свежей кровью.

Темнота вздрогнула. Заворочалась. Злобно зарычала. Удаляясь во тьму.

Откуда-то сбоку послышался голос отца:

– Доченька, милая моя, что они с тобой сделали? Прости меня… Прости, что я отдал тебя, что не защитил, что позволил тебе вот так страдать… Теперь всё будет иначе… Обещаю…

Что-то тёплое коснулось её лица. Не было боли. Не было страха. Только глухая, давящая усталость. Евдокия с трудом разлепила один глаз, но вокруг была тьма. Ничего не увидела.

– Батюшка? – прошептала она, губы треснули, и во рту снова разлился вкус крови.

– Да, доченька моя, кровиночка… – родной голос был таким тёплым, что сердце дрогнуло. – Пусти меня… и всё будет хорошо. Я обещаю…

Евдокия судорожно выдохнула. Из глаз потекли горячие слёзы. Хотелось поверить. Хотелось броситься в эти руки, прижаться к крепкому, надёжному плечу. Хотелось стать маленькой девочкой, которую отец поднимет на руки и унесёт подальше от боли, от страха, от всего этого ужаса…

Но она знала.

Сквозь стон в груди, сквозь ноющую, пульсирующую боль, она вскинула голову, затылком упёрлась в грубую кору дерева и что есть сил заговорила:

– Трижды зову, трижды кляну. Трижды плюну в чащу глухую. Сгинь, что без крови, что без лица, что шепчешь чужими устами во мгле. Не мать ты мне, не отец, не сестра и не бабка. Не зван, не призван, не ведом в роду. Кости предков в земле крепки. Не спутать мой разум тебе, не сбить меня с пути.

Лес содрогнулся. Тьма заколыхалась, взвыла, завертелась вокруг неё, как воронка, но не коснулась. Что-то злобно скрежетнуло вдалеке, будто когти прошлись по камню. Назойливый гул отступил.

А затем – пустота. Евдокия тяжело выдохнула и провалилась обратно в беспамятство.

Сколько прошло времени, Евдокия не ведала.

Приходя в сознание изредка, она лишь ощущала всеобъемлющую боль и холод, пронизывающий тело до самых костей. Рук не чувствовала. Во рту стояла сухая, гниловатая горечь, язык был словно чужой, лицо горело и зудело от ран и укусов. Приходя в себя, Евдокия несколько раз успела подумать, что умирать ей придётся долго. Очень долго.

Клятый Савелий. Трус поганый. Не мог добить до конца. Специально оставил её здесь гнить, чтобы мучилась. И ведь мучиться придётся. От побоев умереть сложно… А вот от жажды? Да, скорее всего, она умрёт от жажды или комары выпьют её досуха. Волков в этой части леса давно не видели. Тупой Савелий, откуда ему, лодырю, это знать? Может, покричать? Мысль вспыхнула и тут же погасла, когда в груди зажгло, словно кто-то вогнал туда горящий кол. Евдокия попыталась вскрикнуть, но из пересохшего горла вырвался лишь слабый, жалкий стон.

И вдруг в голове зазвучал голос.

– Никто тебя не ищет, да и захотели бы, не нашли… Никому ты не нужна…

Он не давил, не приказывал. Он проникал в самые потаённые уголки души, гладил, убаюкивал.

– Не противься… Пусти меня… Я помогу… Я вытащу тебя…

Евдокия всхлипнула, стиснула до боли ноющую челюсть. Горло сжалось, хотелось разрыдаться от отчаяния, слабости, бессилия.

Но вместо этого она упрямо повторяла заговор-оберег:

– Трижды зову, трижды кляну. Трижды плюну в чащу глухую…

Голос затих.

– Евдокия! – послышался далёкий голос.

– Ду-уня-я! – раздалось чуть отчётливее.

Евдокия застонала. Тварь… Опять пришла.

Никогда не отстанет. Сколько можно? Сколько ещё оно будет шептать, выжидать, менять голоса, лица, притворяться теми, кого она любила? Не успел один голос стихнуть, как явился новый.

– Дай мне умереть спокойно, падаль… Не отдамся я тебе… – слабо прошептала она, чувствуя, как сухие, потрескавшиеся губы снова кровоточат.

– Ду-уня-яя! – прозвучало ближе.

Падаль… Теперь Ваняткой прикинулся…

– Тварь… – сквозь зубы прохрипела она, сжав пальцы в жалкий, беспомощный кулак.

Шаги. Кто-то бежал, ветки хрустели под ногами, шуршали листья. Дыхание – тяжёлое, живое.

– Дуня! – громко крикнул кто-то. Слишком громко. Настоящий голос? Нет… Ложь. Ложь!

– Нашёл… Нашёл! Господи Боже, нашлась… Сестричка… Как же… Кто же это?

Не верить. Не верить. Оно играет. Оно знает, кого выбрать. Знает, чем подцепить.

– Пошёл прочь, не проведёшь меня! – сорвалось с губ Евдокии. Её голос был сухим, хриплым, мало похожим на человеческий.

– Дуня, сестра, это я… Посмотри… Это я, Иван.

Она хотела закричать: «Нет! Нет, ты лжёшь!», но не смогла. С трудом разлепила один заплывший глаз.

Мир плыл, всё мешалось в кляксы боли и тумана. Но… Светлые вихры. Голубые глаза. Родное лицо. Евдокия не дышала. Горло сжалось, сердце стучало в груди так, будто разорвёт рёбра. Она снова сомкнула веки. Открыла. Он не исчез.

– Ванятка… Это… правда ты?.. – едва слышно.

– Я, сестричка, я! Кто же так с тобой?!

Нет. Нет, это ложь. Это игра. Это ловушка. Это…

– Сучий потрох… Савел… – язык не слушался. Сознание трещало, как тонкий лёд. Всё плыло. Всё рушилось.

Последним, что она увидела, было лицо брата. Светлое, родное, застывшее в слезах.

Тьма то заглатывала Евдокию, то отрыгивала на самый край сознания, где её встречала боль.

Ванятка. Она снова увидела его лицо, взмокшее, напряжённое. Его губы двигались, что-то говорил… Что? Не разобрать.

Движение укачивало, но в избитом теле оно отзывалось вспышками боли, глухими и тупыми. Потом – земля. Тёплая, мягкая, душистая от летних трав. Они ласково щекотали щёку, пахли свежестью, но боль не позволяла насладиться этим теплом, почувствовать аромат жизни.

Рядом тяжело дышал Иван.

– Скоро… – выдохнул он, провёл рукой по лицу, смахивая пот. – Скоро уже дома будем, сестричка… Ещё немного, только держись…

Он говорил, а она не верила. Что, если это не он? Что, если снова нечисть играет с её разумом? Голос вроде бы его… Но боль была слишком сильной, а реальность – зыбкой.

– Неразлучны два цыплёнка – братик Ваня и сестрёнка, – различила она присказку, которую придумала в детстве.

Да, это он, брат. Наконец Евдокия поверила. Прошептала в ответ:

– Неразлучны три цыплёнка: Дуня, Ваня и Дарёнка…

– Да, милая, да, – обрадовался Ваня. – Дашутка дома ждёт.

Опять движение. Её подхватили сильные руки. Качка, сбивчивый ритм шагов.

Скорбные тягучие голоса вернули сознание. Их встречали люди, жители Горюнова. Кто-то стонал, кто-то молился, кто-то вскрикивал с ужасом в голосе. Скорбь висела в воздухе. «Почему они плачут? – подумала Евдокия. – Неужто по мне?»

– Ой, Господи Боже… – прошептала старуха, хватаясь за голову. – Да кто ж это так её…

– Кого это Ванька несёт…

– Да это ж… Знахарка…

Возгласы пробивались сквозь шум крови в ушах. Голоса плавали, тонули, появлялись снова.

– Батюшки, да что ж это!

И тут же, издалека, сквозь плач пробился злой женский голос:

– Так ей и надо, ведьме! Видно, боженька наказал!

Мужской подхватил:

– Всё по её вине случилось! Одно за другим горе… Одно за другим!

Евдокия попыталась посмотреть, глаза с трудом приоткрылись, но тут же снова сомкнулись. Иван крепче прижал её к груди, ускорил шаг.

– Потерпи, сестричка… Уже скоро… Уже почти…

Голоса били по сознанию, как волны о берег. Евдокия не могла ни ответить, ни пошевелиться. Только провалиться глубже. Только исчезнуть в новой, мягкой, как пух, темноте.

Иван занёс её в дом. Осторожно уложил на топчан, а сам заметался по избе, гремел склянками, что-то искал, но, кажется, сам не знал что.

– Воды… – губы треснули, голос был слабый, чужой.

Иван тут же исчез из поля зрения, раздался плеск. Через мгновение он уже поднял её голову, поднёс ковш. Вода пахла свежестью, в ней было спасение, но вместе с тем боль.

Когда ковш опустел, Евдокия тяжело выдохнула:

– Сядь…

Иван сел, смотрел встревоженно, губы сжаты.

– Что случилось… – слова резали горло. – Почему в деревне… Такая скорбь?..

Иван молчал. Глядел исподлобья. Он никогда не умел врать. Вот и сейчас, даже не глядя, Евдокия знала – что-то скрывает.

– Сначала скажи, что с тобой случилось, – буркнул он, не выдержав её взгляда.

Она не отступала.

– Сколько времени прошло?

Иван мялся, явно не хотел говорить. Вздохнул, почесал затылок.

– Три с половиной дня…

Евдокия застыла. Три с половиной дня. Её не было три с половиной дня.

– Кто на тебя напал? – Иван смотрел напряжённо, настойчиво. – Тати лесные?

Евдокия сморщилась, говорить было тяжело.

– Какие тати у нас в лесах? Лет десять уж никто не нападал. Да и что у меня взять? Корзину с подношениями?

Иван напрягся, глаза стали тёмными, тяжёлыми.

– Оттого и скорбь в деревне… – выдохнул он. – Тати напали на свадебный поезд. Перерезали да покалечили полторы дюжины наших…

Слова резанули по сердцу. Евдокия замерла. Губы дрогнули, глаза застлали слёзы.

– А как ты меня нашёл?

– Так люди пришли, сели за стол. И я пришёл. Свадьбу не начинали. Ждали знахарку. Ведь обещала им… А тебя нет и нет. Стали болтать разное, мол, подарки приняла, а сама скрылась, обманула. Не мог я наветы стерпеть, побежал искать. Не верил, что ты могла людей обмануть. Ребяты у колодца сказали, что видели, как ты давеча с корзиной шла к реке. Вот я и пошёл по следу. У реки поискал, потом к лесу вышел. Там корзину твою нашёл да бутыль порожнюю. Всё обошёл, вдоль и поперёк, звал тебя… И самое странное – место, где я тебя нашёл, я раньше не раз проходил. Не было тебя там.

– Сокрыл меня нечистый, – процедила Евдокия сквозь зубы. – Водил тебя кругами.

Разговор прервали крики с улицы, гневные, захлёбывающиеся, полные боли. Кто-то выкрикивал проклятья, кто-то рыдал, и сквозь весь этот шум Евдокия различила знакомый голос. Женский, разорванный на части горем.

В избу ворвалась, как коршун, мать Тихона. Белое, перекошенное злобой лицо, глаза налиты кровью. Она встала в дверях, сжав кулаки, и завопила, захлёбываясь:

– Ты! Твои ручища в крови, мерзавка! Ты, ты моего мальчика сгубила! Будь ты проклята!

С этими словами она рванулась к кровати, руки её уже тянулись к Евдокии, готовы были рвать, бить, топтать.

Но Иван успел встать между ними. Загородил сестру собой, принял удары – глухие, истеричные – на себя. Ефросинья колотила его кулаками в грудь, срывалась на вой, билась, как раненый зверь, а потом, обессилев, рухнула на колени.

Евдокия приподнялась. Боль вспыхнула, прострелила рёбра, раскалённым лезвием вонзилась под кожу. Темнело в глазах, хотелось застонать, но она лишь сжала губы, подавляя крик.

– Если пришла искать виноватого, Ефросинья, то не в ту избу ты пришла, – тяжело, проговаривая каждое слово, выдавила она хриплым голосом. – Или не видишь? Совсем ослепла? Так посмотри на меня! Посмотри и скажи, откуда всё это? Неужто я сама себя так изувечила?

Убитая горем мать подняла голову. Её взгляд метался, охваченный безумием, но перед ней не было виноватой. Перед ней лежала изломанная, едва живая Евдокия.

– Глупая баба, – голос Евдокии сорвался на стон, но она продолжила: – Иди на поклон к Савелию, сходи к извергу. Поблагодари. Он ведьму пытался убить. Иди. Герой не будет рад, что не довёл своё поганое дело до конца…

Мать Тимофея задохнулась, широко раскрытые глаза остекленели от ужаса. Иван дрожал, сжимал кулаки так, что побелели костяшки.

– Ну, я ему задам… – прорычал он, дрогнувший голос выдавал ярость. – Сейчас мужиков соберём. Не жить ему!

– Не тебе его судить! – резко оборвала его Евдокия. Голос её был твёрд, как камень, даже сквозь слабость. – И не мне. Бог ему судья.

Она перевела тяжёлый, болезненный взгляд на Ефросинью.

– Ты, тётка, пойдёшь и расскажешь всем. Всем жителям Горюнова. Что не моя вина в этом. Что я не сберегла свадьбу не потому, что не хотела. Сама едва живая осталась. А знала бы, что тут такое произошло… Так и вовсе бы предпочла сдохнуть в том лесу.

Ефросинья подняла голову, слёзы текли по её щекам, дрожащими губами прошептала:

– Прости, матушка… Прости… Не ведала, что говорю… Горе-то какое… Горе нам всем…

– Уходи, – устало выдохнула Евдокия.

Мать Тимофея всхлипнула, но больше не возражала. Встала, неуклюже вытерла лицо, потопталась на месте, будто хотела что-то ещё сказать… и вышла. Иван остался с сестрой.

* * *

Шли дни, и раны Евдокии затягивались. Травы и мази восстановили лицо, сгладили ссадины, заживили страшные синяки и укусы насекомых. Только рёбра всё ещё ныли, с каждым вдохом напоминая о том, что случилось. Но не физическая боль терзала душу знахарки.

Что-то в ней сломалось. Будто грязная рука влезла внутрь и осквернила всё светлое, что она хранила. Будто теперь внутри была одна пустота, холодная и бездонная.

Люди не давали ей покоя. Шли и шли – с вопросами, просьбами, кто-то даже с гостинцами. Видимо, мать Тихона выполнила её наказ – объяснила людям, что случилось на самом деле. Кто-то жалел, кто-то просто хотел утишить свою совесть.

Но Иван… милый братец, стоял на страже, как волк. Стоило кому-то появиться на пороге – уже был там, преграждая путь, сжимая кулаки, огрызаясь на слишком любопытных.

Приходили и мать с отцом. Даже бабушка с дедом. Евдокия знала, что стоило бы их впустить, но… Не могла. Не хотела, чтобы они видели её такой. Слабой. Разбитой.

– Не пущу, – твёрдо сказал Иван, когда мать снова пришла.

Деревня гудела, словно растревоженный улей. Сплетничали. Перебирали случившееся по косточкам. Говорили, что Савелий затворился у себя, не выходит. Люди ходили, стучали, звали, но из избы – тишина. Понятное дело – боялся самосуда.

Ещё через неделю Евдокия наконец вышла из дома.

Она направилась в сторону кладбища. Все эти дни ей хотелось только одного – попрощаться с покойными, попросить у них прощения. Деревенские смотрели с тревогой, окликали, пытались заговорить, но она отмахивалась, шагала дальше, не отвечая на вопросы. Шла, немного прихрамывая, а в душе разливалась боль.

На могиле Тихона не сдержалась – разревелась, рукой поглаживая свежий холм.

– Не сберегла… Никому не достался… А смогла бы сберечь? Ведь не от нечисти защищать бы пришлось, а от нелюдей… Что бы я смогла сделать? Видно, миленький, судьба у нас такая…

Она перевела взгляд на могилку рядом.

– Вот и Клавдия тут с тобой… Спите спокойно…

Ещё немного побродила по кладбищу, прощаясь с погибшими на свадьбе, а затем неспешно пошагала обратно в деревню.

Но не успела дойти до дома, как сзади окликнули:

– Матушка! Там такое! Савелий повесился!

Евдокия поспешила за деревенскими парнями.

В овине, на грубо сколоченной балке висел Савелий. Чёрное лицо перекошено, рот открыт, синий язык будто хотел вылезти оттуда, но застыл, заткнув глотку и перегородив путь последнему крику. Глаза широко распахнуты, налиты кровью, губы вздуты, пальцы скрутило судорогой. Под ногами – следы борьбы, борозды в земле, будто его волокли.

Но страшнее всего были его руки и грудь – в глубоких рваных порезах, словно его драл когтями дикий зверь.

Евдокия сразу поняла, он не сам удавился. Кто-то помог. Притихшие люди крестились, шептались, но свою причастность отрицали.

Когда Савелия сняли с удавки и все разошлись, Евдокия осталась одна в сыром, пахнущем соломой овине. Только она и покойник.

– Спасибо, Аннушка… – тихо сказала она. – Я не смогла тебя уберечь… И сынишку твоего спасти не успела… Прости меня. Но тебе нельзя на этом свете оставаться… Знаешь ведь, что мне придётся тебя упокоить…

В тёмном углу заворочалось. Послышался тяжёлый, пронизанный болью голос:

– Уйду… Только не хорони его рядом с нами… Прошу…

Евдокия поклялась темноте, что не похоронит Савелия рядом с женой и мертворождённым ребёнком.

Обещание выполнила.

Захоронили ирода за оврагом, вблизи леса, в глухом месте, куда ни люди, ни звери не забредают.

Мужики гвоздей не пожалели.

Собирали всей деревней, молча, с угрюмыми лицами, без плача и поминок. Гвозди вбивали прямо в грудь, длинные, ржавые, до скрежета металла о кость. Запечатывали. Закрывали дорогу назад.

Когда последняя горсть земли осела на крышке гроба, Евдокия закрыла глаза.

– Покойся там, где место тебе. Твой путь завершён.

Голос её был ровным, пустым.

Вернувшись с чёрных похорон, Евдокия протопила баню. Разделась, села на лавку, обдала плечи горячей водой из ковша. Пар поднимался вязкий, густой, окутывал всё вокруг, будто отгораживая от мира. С каждым ковшом уходила глухая тоска, что цеплялась за сердце после ямы-божедомки. Тело отогревалось, боль в груди отступала, как уходит на рассвете ночной страх.

И вдруг – в клубах пара, у самой печи, проступил силуэт – Аглая. На родном лице была добрая улыбка. Она заговорила зыбким голосом:

– Я горжусь тобой. Сильная ты, знахарка. Устояла, нечисть в себя не пустила, мстить не стала. Ты – надежда этой деревни. Ты – её опора.

Евдокия прикрыла глаза. Сердце стукнуло ровно. Тело становилось чистым, а душу успокоили бабкины слова.

Зайдя в дом, Евдокия открыла сундук. Долго искала тёмные лоскуты – по числу погибших односельчан, которых она не сумела спасти. Хоть и не её была в этом вина, но всё же. Надо быть честной. Ошиблась, напортачила, не сумела – пришивай тёмный лоскут.

На крыльце затопали ножки. В избу ворвалась Дашутка.

– Я тебе масла принесла да яичек от курочек. Мама послала, – весело защебетала она.

– Здравствуй, сестрёнка! Вот ты уже какая большая стала! – Евдокия откликнулась с теплотой, неожиданной для неё самой: думала, ничто уже не сможет растопить лёд, покрывший толстым панцирем её сердце. Сестричка смогла.

– Да мне уже десять исполнилось. Сама могу к тебе приходить! Дай мне иголку, помогу тебе!

– А ты и шить умеешь? – удивилась Евдокия.

– А то, конечно, умею. А почему у тебя с этого краю одни тёмные лоскуточки?

Евдокия промолчала, не зная, как ответить ребёнку. Дашутка нашла ответ сама.

– А, знаю, наверное, кончились цветные тряпочки! Ничего, я тебе в следующий раз принесу из дома. Мамка недавно платье шила, лоскутки остались.

Сёстры сидели и шили. Дашутка щебетала и смеялась, рассказывая домашние новости. Евдокия молчала, смахивая изредка набегающие на глаза слезинки.

А может, и правда не всё так плохо. Не совсем она одинока. И брат у неё есть, и сестра. Неразлучны три цыплёнка: Дуня, Ваня и Дарёнка! – пришла на ум детская присказка. Евдокия улыбнулась. Жизнь продолжалась. И пусть впереди её ждало много трудностей, боли, разочарований, ей было на что опереться.

Предыдущая главаГлава 5 из 9Следующая глава