Последние слова повисли в воздухе. О голосе из темноты уже знал весь экипаж. Панкратов молчал, но мотористы, ходившие с ним, молчать не смогли.
— Тогда кто? — повысил голос Ларин, и в нём зазвенела нотка, которую я узнал.
Не злость. Паника, загнанная внутрь и рвущаяся наружу.
— Не знаю. Кто-то…
Волков, сидевший в углу с кружкой чая, заговорил тихо:
— Я осмотрел тело Плетнёва. Подробный акт составлю позже, но могу сказать сейчас. Раны нанесены не ножом, не топором, не зубами медведя. Края рваные, с характерным отрывом мягких тканей. Грудная клетка вскрыта, по-видимому, одним ударом. Рёбра с третьего по седьмое слева сломаны и отогнуты наружу. Сердце и левое лёгкое повреждены. Причина смерти, скорее всего, массивная кровопотеря и травматический шок. Смерть наступила быстро.
Он замолчал, сделал глоток чая, поморщился.
— Я работал хирургом на Северном флоте одиннадцать лет. Видел травмы от осколков, от гребного винта, от порвавшегося троса. Ничего подобного я не встречал. Если бы меня попросили описать орудие, нанёсшее эти раны, я бы сказал, что это три параллельно расположенных крюка, изогнутых внутрь, с очень острыми краями. На расстоянии примерно восьми сантиметров друг от друга.
— Когти, — кивнул Ефремов.
Волков посмотрел на него.
— Да. Когти. Если принять эту версию.
— А какую ещё версию прикажете принять?! — не выдержал Панкратов. — Оно разговаривает, Игорь Семёнович. Оно пытается говорить нашими словами. Какой медведь? Какой морж?
Сомов, стоявший у двери, поднял руку. Все замолчали.
— Слушайте внимательно, — проговорил капитан. — Я не знаю, что это. Никто из нас не знает. Но я знаю, что мы делаем дальше. Первое. С наступлением темноты на открытую палубу не выходит никто. Все двери надстройки задраены. Вахта на мостике удвоена. Второе. Машинная команда готовит ледокол к немедленному отходу. Мы уходим отсюда, как только позволит ледовая обстановка. Третье. Радист передаёт в Штаб рапорт о гибели матроса Плетнёва и исчезновении матроса Дёмина. Без подробностей. Подробности я изложу лично, когда доберёмся до берега.
— А если оно вернётся? — спросил Ефремов.
Сомов посмотрел на него.
— Тогда мы будем готовы.
***
Подготовка к отходу заняла время. Реактор работал в штатном режиме, но паропроизводительность нужно увеличивать, турбины выводить на рабочие обороты, винты проверять, потому что лёд, набившийся под корму, мог заклинить лопасти. Старший механик Ильин провёл в машинном отделении безвылазно, гоняя своих людей и ругаясь тихим, сосредоточенным матом, который у него звучал почти литературно.
Я вернулся в свою выгородку и снова слушал запись. Тот звук. Низкий, гулкий, вибрирующий. Я прокрутил плёнку десяток раз, и с каждым прослушиванием мне всё больше казалось, что в этой вибрации угадывается структура. Не случайный природный шум. Что-то другое. Ритм? Нет, скорее модуляция. Звук начинался на одной частоте, плавно смещался вниз, а потом резко обрывался.
Я снял наушники и откинулся на спинку стула. Руки потели, несмотря на то что в выгородке было прохладно.
Мне пришла мысль, от которой стало нехорошо. Я вспомнил, как киты общаются на огромных расстояниях, передавая низкочастотные сигналы через толщу воды. Но мы находились в зоне сплошного ледяного покрова, в сотнях миль от открытого моря. Ни один кит сюда не добрался бы. И звук не приходил из-под воды. По характеру отражения, по фазовым характеристикам на ленте я мог с уверенностью сказать, что источник звука находился надо льдом. На поверхности. Что-то стояло на льду и издавало этот звук.
Я вспомнил хронологию. Запись сделана шестнадцатого октября, за трое суток до нападения. Мы находились тогда примерно в пятидесяти милях южнее нынешней позиции и шли на север, проламывая лёд. Существо, если оно издавало этот звук, могло двигаться параллельно нам. Или впереди. Или ждать.
А теперь оно заговорило. Пока ещё обрывками, неуклюже, коверкая звуки. Но оно училось. И учебным материалом ему служили голоса наших людей.
Я не стал рассказывать об этом никому, кроме Сомова. Пришёл к нему в каюту, принёс катушку с записью и портативный магнитофон. Сомов выслушал фрагмент дважды, не перебивая. Потом снял наушники и положил их на стол.
— И ты считаешь, что это связано?
— Не знаю. Но я не могу это игнорировать.
— Что это, по-твоему?
Я покачал головой.
— Ни один известный мне источник не даёт такого звука. Ни лёд, ни морские млекопитающие, ни техногенный шум. Я не знаю, что это.
Сомов помолчал. За иллюминатором его каюты выла метель. Стекло подёрнулось изморозью, и сквозь него виднелось только смутное свечение палубных прожекторов.
— Ребята на палубе слышали, как оно пыталось говорить, — произнёс Сомов.
Капитан не спрашивал, а констатировал. Он уже связал одно с другим.
— Да. Я думаю, звук на записи и голос из темноты принадлежат одному и тому же… источнику.
— Источнику, — повторил Сомов с горькой усмешкой. — Хорошее слово. Безопасное. Значит, оно шло за нами. Три дня. Может, больше.
— Может, больше.
— Сохрани запись, — попросил Сомов. — И никому пока не говори.
Я кивнул и ушёл.
Ночь с девятнадцатого на двадцатое октября я провёл без сна. Впрочем, не я один. Половина экипажа не спала. По коридорам ходили люди, негромко переговариваясь, курили в тамбурах, не выходя на палубу, пили чай в кают-компании. Атмосфера на борту изменилась. Ледокол, ещё вчера бывший привычным, надёжным рабочим пространством, теперь ощущался как крепость, осаждённая неведомым противником. Стальные переборки, которые раньше просто разделяли помещения, теперь казались стенами, за которыми прячешься.
Около трёх ночи по корабельному я вышел в коридор и наткнулся на Ефремова. Он стоял у иллюминатора, который выходил на правый борт, и смотрел наружу. Свет прожекторов падал на лёд и на ближние торосы. Ефремов не двигался, только дышал, и его дыхание тонким туманом оседало на стекле.
— Не спится? — спросил я.
Он не обернулся.
— Я думаю про Дёмина, — ответил он негромко. — Сашка на морозе и пяти минут не выдерживал, всё время чай таскал, руки грел.
Он не договорил. Да и не нужно.
Я встал рядом, и мы оба смотрели в иллюминатор. Лёд лежал ровным полем, изломанным торосами, синевато-белый в электрическом свете. Позёмка струилась по поверхности, как дым. Красиво, если не знать, что в этой красоте может прятаться нечто, перед чем бессильны карабины, топоры и стальные борта ледокола.
— Оно не похоже ни на что, — чуть качнул головой Ефремов. — Я служил на Новой Земле. Медведей видел близко, в трёх метрах. Это не медведь. Медведь, он понятный. Жрать хочет, ты для него еда, всё логично. А это… Оно голос подделывает. Зачем? Зачем ему наш голос?
Я не знал ответа. Не знаю до сих пор. Может быть, оно приманивало. Может быть, пробовало понять. А может быть, для него это развлечение, и то, что мы принимали за попытку коммуникации, на самом деле не значило ничего, как ничего не значит кошачья игра с пойманной мышью.
Мы стояли у иллюминатора, и тут Ефремов вдруг напрягся. Его ладонь легла на стекло, пальцы растопырились.
— Видишь? — прошептал он.
Я вгляделся. На самой границе освещённого пространства, у подножия высокого тороса, что-то шевельнулось. Тень. Или не тень. Что-то тёмное, длинное, прижатое к ледяной поверхности, как ящерица, распластавшаяся на камне. Оно двигалось, медленно, текуче, огибая основание тороса, и я не мог различить, где голова, где конечности, где хвост, если хвост имелся. Силуэт казался неправильным, лишённым привычных пропорций, слишком длинным для своей ширины, с изломами в неожиданных местах. Секунду спустя оно перетекло за торос и исчезло.
Ефремов медленно отнял руку от стекла. Там остался мокрый отпечаток его ладони.
— Ты видел? — спросил он.
— Видел.
Мы молчали. Потом Ефремов сказал, и в голосе его впервые прозвучало нечто, чему я не знал названия, нечто простое, за пределами слов:
— Оно нас изучает.
Я сидел в кают-компании с Зубовым и Волковым. Зубов пил коньяк из плоской фляжки, которую хранил в нарушение сухого закона, и не скрывал этого. Волков грел руки о кружку.
— Аркадий Ильич, — начал я, — вы десять лет ходите по этому маршруту. Вы когда-нибудь слышали о чём-нибудь подобном?
Тот сделал глоток и прикрыл глаза.
— Слышал, — ответил он неожиданно. — Не о таком конкретно, конечно. Но полярники народ суеверный. На дрейфующих станциях рассказывали всякое. Про следы, которые появляются вокруг лагеря и ниоткуда не ведут, а уходят в никуда. Про собак, которые воют ночами и жмутся к палаткам, хотя раньше спали на улице спокойно. Про звуки.
— Какие звуки?
— Разные. Один мужик с «СП-22» рассказывал, что ночью слышал что-то вроде стука, как будто кто-то бьёт по льду снизу. Ритмично. Долго. Несколько часов. Они утром вышли, посмотрели, лёд чистый, никаких трещин. А другой, с «СП-19», говорил, что видел на горизонте тёмную фигуру. Высокую. Стояла на льду и не двигалась. Они взяли бинокль, пошли туда, три километра по ровному полю, а там следы, не человека и не животного.
— Но голоса? Чтобы оно говорило?
Зубов открыл глаза и посмотрел на меня. Фляжка замерла у его губ.
— Один раз. Только один. Припоминаю. Лет пять назад, на Земле Франца-Иосифа, зимовщик с метеостанции на острове Хейса рассказывал, что ночью к их домику подходил «кто-то» и скрёбся в дверь. Они крикнули: «Кто там?» И снаружи ответили. Тем же голосом. «Кто там?» Слово в слово. Только с задержкой, как эхо. И с какой-то неправильной интонацией, будто записали и проиграли в обратную сторону.
— Что они сделали?
— Не открыли. Утром вышли. Следов не нашли, только царапины на двери. Глубокие, в три полосы.
Три полосы.
Мы с Волковым переглянулись.
— Он не врал, — сказал Зубов, опередив мой вопрос. — Он вообще шутить не умел. Занудный мужик, метеоролог до мозга костей, каждый день в одно и то же время на площадку, термометры протереть, осадкомер проверить. Не из тех, кто байки травит.
Волков поставил кружку и заговорил тихо:
— Раны на теле Плетнёва не оставляют места для версии о человеке или известном животном. Я думал об этом весь день. Сила удара, нанёсшего повреждения грудной клетке, чудовищна. Я не преувеличиваю. Рёбра не просто сломаны, они вывернуты, хрящевые соединения разорваны. Представьте, что кто-то запустил пальцы в грудную клетку и раздвинул её, как створки шкафа. Только всё это происходило вживую для жертвы.
Я почувствовал, как по спине прокатилась горячая волна, от поясницы к затылку. Не холод. Жар. Тело реагировало на слова врача так, будто они несли физическую угрозу.
— А рука? — спросил Зубов.
— Оторвана. Не отрезана, не отрублена. Плечевая кость сломана спирально, мягкие ткани порваны. Как будто руку выкрутили из сустава, а потом дёрнули. Мы не нашли оторванную часть, кстати. Её не обнаружили на палубе. Возможно, она на льду, под бортом, засыпанная снегом.
Или её забрали. Как забрали Дёмина. Как забрали всё, что от него осталось, оставив лишь клочья одежды.
Никто этого не сказал. Но все подумали.
***
Ледокол начал движение двадцатого октября в четырнадцать ноль-ноль по корабельному. Ильин вывел машины на режим, и «Арктика» задрожала привычной мощной вибрацией, от которой мне впервые за сутки стало чуть легче. Движение, работа, цель. Мы уходили на юг.
Лёд не хотел нас отпускать. Ледовая обстановка ухудшилась за те двое суток, что мы простояли. Ветер нагнал массы льда с востока, и канал, который мы пробили на подходе, затянуло. Ледокол работал на полную мощность, вгрызаясь в паковый лёд ударами. Корпус содрогался. В каютах падали вещи с полок, расплёскивался чай из стаканов в подстаканниках. Продвижение измерялось кабельтовыми в час.
Я стоял вахту на мостике, заменяя Костина, который свалился с температурой. Простуда или нервы, а может, то и другое вместе. Передо мной в иллюминаторах лежало ледяное поле, освещённое лучами прожекторов. Ночь, а ночь здесь длилась теперь почти круглые сутки, превращая мир в узкий конус света, окружённый абсолютной тьмой. Лёд в этом свете выглядел каким-то фарфоровым, но я знал, что он живой. Он двигался, сжимался, трескался. И где-то на нём, за пределами света, могло находиться то, что пришло к нам.
Около восемнадцати часов, когда ледокол в очередной раз остановился, чтобы сдать назад перед особенно упрямой грядой торосов, я услышал по гидроакустике тот же звук. Низкий, гулкий, с вибрирующей концовкой. Только теперь он казался ближе.
Я вызвал Сомова на мостик и включил трансляцию с гидроакустической станции на динамик. В рубке повисла тишина. Десяток человек слушали. Звук повторился дважды с интервалом примерно в три минуты. Потом замолк.
— С какого направления? — спросил Сомов.
— Если верить пеленгу, норд-ост. Примерно двадцать пять, тридцать градусов. Расстояние определить не могу. Для сигнала с поверхности аппаратура не рассчитана.
— Оно идёт за нами, — негромко произнёс Ефремов, стоявший у двери.
Никто не стал с ним спорить.
Следующие двенадцать часов ледокол шёл на юг, и я отмечал появление звука на плёнке с нерегулярными интервалами. Иногда сигнал приходил каждые две-три минуты. Иногда исчезал на час и более. Направление менялось. Источник перемещался вокруг ледокола, но оставался за пределами видимости.
Около двух ночи двадцать первого числа, когда судно в очередной раз застряло и ревело турбинами, пытаясь продавить упрямый ледяной вал, вахтенный на мостике доложил, что слышит звуки на палубе. Не снаружи, а на льду. На палубе. Царапанье и постукивание, как будто что-то проверяло обшивку надстройки.
Сомов, который в ту ночь не ложился, приказал включить все палубные прожектора и врубить судовой тифон на полную мощность. Рёв тифона в арктической тишине, наверное, слышен за десятки километров. Он бьёт по перепонкам, от него болят зубы и вибрирует грудина. Ледокол ревел три раза, с интервалами по десять секунд. Царапанье прекратилось.