К книге
Белый лебедьСтраница 4
67%
Страница 4
4

Он с силой стиснул зубы. Челюсти свело судорогой, и тупая боль отдала в виски. Это помогло. Боль вернула его в кабину, в кресло, к приборам.

— Командир, — послышался голос Кириенко, чуть изменившийся. — Разрешите вопрос.

— Давай.

— Вы думаете, там ещё кто-то есть? На этих базах? Если по ним уже прошли «Тополя» и «Ярсы»?

— Неважно, — ответил Кораблёв. — Наша задача, контрольный удар. Добивание. Если что-то уцелело, мы это уберём. Если нет, ракеты упадут в пустоту. В любом случае приказ есть приказ.

— Понял, — произнёс Кириенко, и больше не спрашивал.

Но Кораблёв услышал в его «понял» не согласие, а что-то другое. Усталость, может быть. Или смирение. Или то особое состояние, когда человек перестаёт спорить не потому, что согласен, а потому, что понимает бессмысленность спора. Они все были в этом состоянии. Четверо мужчин в летящей металлической трубе, выполняющих приказ, который отменить невозможно. Винтики, которые крутятся, потому что их крутит механизм, а механизм не спрашивает у винтиков разрешения.

Десять минут. Девять. Восемь.

Кораблёв представил себе на секунду, как выглядит мир сверху, если бы над ним сейчас висел спутник с камерой. Европа, накрытая ночью, и по ней, как трассы светляков, ползут огненные точки ракетных выхлопов. С востока на запад и с запада на восток, одновременно, навстречу друг другу, и в точках пересечения расцветают ослепительные цветы, от которых не отвести глаз и после которых глаз уже не нужен.

Семь минут. Шесть.

— Борт-четырнадцать, рубеж пуска через пять минут, — доложил Лапин.

Голос ровный, штурманский, вышколенный.

— Координаты подтверждены. Боевой курс двести сорок два. Скорость для пуска восемьсот пятьдесят, высота тысяча, параметры в допуске.

— Принял. Ложусь на боевой.

Кораблёв довернул машину. Компас на панели медленно повернулся, цифры сменились. Двести сорок два. Боевой курс. Теперь прямо, ровно, без маневров. Платформа для пуска. Он превратил свой самолёт в стартовую площадку, летящую в темноте на высоте тысяча метров.

Четыре минуты. Три.

Он вдруг подумал, что у Настьки глаза, наверное, были бы карие, как у Алины. Или серые, как у него. Он не успел разглядеть новорождённую. И уже не разглядит.

Его накрыло. На секунду, только на секунду, но накрыло целиком, с головой, как волна. Острое, невыносимое осознание того, что он никогда не возьмёт дочь на руки. Не увидит, как она учится ходить, как держится за край стола пухлыми пальцами, как делает первый шаг и падает на подгузник. Не услышит первое слово. Не поведёт в школу. Не будет стоять на линейке с цветами, потея в рубашке, как стоял когда-то его отец. Ничего этого не будет. И не потому, что он плохой отец, не потому, что он что-то сделал не так. А потому, что кто-то нажал кнопку.

Он стиснул зубы так, что в ушах щёлкнуло. Челюсти свело, и тупая боль прошила виски, и эта боль вышибла волну, как пощёчина вышибает истерику. Он вернулся. Дышал. Вдох, выдох. Приборы. Цифры. Курс. Две минуты до рубежа.

Он заставил себя дышать. Вдох, четыре счёта. Выдох, четыре счёта. Техника, которой учили на курсах выживания. Странная ирония. Курсы выживания. Выжить в мире, которого нет.

Две минуты. Одна.

— Рубеж пуска, — доложил Лапин.

— Борт-четырнадцать, на рубеже пуска. Подтверждаю начало работы, — передал Кораблёв в эфир.

— Борт-четырнадцать, «Гранит», работу подтверждаю. Действуйте.

— Кириенко.

— Готов, — ответил оператор вооружений.

— Открыть створки первого отсека. Пуск первой группы. Цель Ласк.

— Створки открываю.

Где-то под ними, в брюхе самолёта, разошлись массивные створки грузоотсека. Холодный балтийский воздух ворвался внутрь, и машину чуть тряхнуло. На панели Кириенко зажглись индикаторы.

— Створки открыты. Барабан в позиции. Первая, пуск.

Толчок. Еле заметный, но различимый. Машина на мгновение качнулась, освободившись от веса. Первая Х-102 покинула подвеску, провалилась вниз и через секунду зажгла маршевый двигатель. Кораблёв не видел этого, но знал, как это выглядит. Маленький язычок пламени в черноте, и вытянутое тело ракеты, расправившее складные крылья, уходит к горизонту.

— Вторая, пуск.

Толчок. Восемь секунд.

— Третья, пуск.

Толчок.

Шесть ракет ушли одна за другой, с механической точностью, с интервалом, заложенным в программу. Каждый толчок отдавался в подошвах, в ладонях на штурвале, в позвоночнике. И каждый раз Кораблёв ощущал, как машина становится легче, как будто сбрасывает с плеч невидимый груз. Но он-то знал, что груз переместился не в пустоту. Он летит. Летит на запад, прижимаясь к воде, к земле, к верхушкам деревьев, на скорости восемьсот километров в час, и несёт в себе двести пятьдесят килотонн.

— Первая группа отработана, — доложил Кириенко. — Шесть сошли штатно. Открываю второй отсек. Цель Редзиково.

— Работай.

— Створки открыты. Барабан в позиции. Седьмая, пуск.

Толчок. Восьмая. Толчок. Девятая. Десятая. Одиннадцатая. Двенадцатая.

Тишина.

— Вторая группа отработана. Все двенадцать сошли штатно. Створки закрываю.

Тишина в кабине после последнего толчка была особенной. Не та тишина, что стояла до пуска, напряжённая, ожидающая. Другая. Пустая. Как комната, из которой вынесли всю мебель. Кораблёв смотрел на панель вооружений, где минуту назад горели двенадцать зелёных индикаторов, а теперь мерцали двенадцать серых. Отработано. Ушло. Двенадцать ракет с двенадцатью ядерными боеголовками, три тысячи килотонн суммарной мощности, летели сейчас к Польше, прижимаясь к верхушкам деревьев, к гребням волн, и каждая из них несла в себе гибель тысяч людей, которых он никогда не видел, чьих имён не знал, чьи лица не мог себе представить.

Он сделал это. Он нажал кнопку. Вернее, он отдал приказ Кириенко, а Кириенко нажал кнопку. Но это ничего не меняло. Приказ и действие, командир и исполнитель, всё это одна цепь, и каждое звено несёт одинаковый вес.

— Створки закрыты. Борт-четырнадцать отработал, — передал Кораблёв в эфир. — Двенадцать по назначению. Все сошли. Разворачиваюсь на обратный.

— Борт-четырнадцать, «Гранит», принял. Добро.

Кораблёв заложил правый крен и развернул машину. Компас поплыл обратно. Двести сорок два, двести, сто шестьдесят, девяносто, ноль тридцать пять. Курс на северо-восток. Домой. Куда бы это слово ни значило теперь.

Машина опустела. Без боекомплекта она шла легче, послушнее, почти невесомо. Белый лебедь без груза, птица без яиц. Кораблёв набрал высоту до десяти тысяч, перевёл двигатели на экономичный режим и посмотрел на указатель топлива. Тридцать восемь тонн. Лапин прав, до Воркуты впритык.

— Женя, маршрут на Воркуту.

— Уже проложил. Прямой, через Финский залив, Ладогу, Вологду, Котлас, на север. Три тысячи четыреста километров. При текущем расходе хватает с остатком в две тонны. Может, три, если ветер попутный.

— Три тонны. Это пятнадцать минут полёта.

— Знаю.

— Значит, экономим. Минимальный расход, оптимальный эшелон. Кириенко, радар в пассивный, РЭБ выключить. Незачем жечь энергию. Если нас собьют на обратном, значит, собьют.

Никто не стал спорить. Машина легла на курс и потянула на восток, оставляя за собой Балтику, Европу и двенадцать крылатых ракет, летевших к своим целям с неотвратимостью восхода.

***

Анна Конопка проснулась от воя сирены. Она лежала в постели, в своей квартире на третьем этаже панельного дома на улице 9 Мая, в городке Ласк, и первая мысль, которая пришла ей в голову, была о дочери. Зося. Зосе было шесть, она спала в соседней комнате, и Анна, босая, в ночной рубашке, кинулась к ней, не включая свет, натыкаясь на стулья, и нашла дочь в кровати, сонную, тёплую, с растрёпанными светлыми волосами.

— Мамуся? Что это? — спросила Зося, и голос её был не испуганным, а удивлённым, потому что дети не умеют бояться того, чего не понимают.

— Тихо, котик. Всё хорошо. Мама здесь.

Анна взяла дочь на руки и понесла к окну. Зачем к окну, она и сама не знала. Инстинкт подсказывал, что нужно смотреть, нужно понять, что происходит. А за окном лежала ночь, обычная октябрьская ночь. Фонари горели, ветер шевелил голые ветки каштана во дворе, и всё казалось нормальным, кроме сирены, которая выла, не переставая, заполняя собой абсолютно всё.

Телефон. Анна потянулась к телефону на тумбочке, и в этот момент она услышала другой звук, непохожий ни на что, что она слышала раньше. Глубокий, утробный рёв, пришедший откуда-то сверху, из-за облаков, нарастающий с такой скоростью, что от первого различимого гула до невыносимого грохота прошло, кажется, не больше двух секунд. Зося прижалась к её шее и заплакала, и Анна прижала дочь к себе, обеими руками, так крепко, как только могла, и в последнюю долю секунды, в тот невозможно короткий промежуток времени, который отделял её от небытия, подумала, что Зося пахнет молоком и детским кремом, и что это хороший запах, и что ничего лучше она в жизни не нюхала.

Вспышка поглотила всё. Окно, комнату, каштан во дворе, улицу 9 Мая, город Ласк. Анна Конопка не увидела гриба, потому что находилась внутри него.

***

Ева Шиманская, медсестра городской больницы в Слупске, двадцатью километрами севернее Редзиково, стояла у окна ординаторской и видела всё. Сначала огненные росчерки перехватчиков, похожие на фейерверк. Жуткий, нечеловеческий фейерверк, который никто не заказывал и которому никто не аплодировал. Потом вспышку, ослепившую её даже через двойное стекло, и она зажмурилась и отшатнулась, и ударилась спиной о стол, и чашка с кофе полетела на пол. Когда она открыла глаза, горизонт на юге горел, и столб огня и дыма стоял над ним, как башня, уходящая в облака, и облака над башней светились розовым, нежным, почти красивым розовым светом, от которого хотелось кричать.

Больница загудела, как улей. Пациенты проснулись. Кто-то звал медсестру, кто-то плакал. Из детского отделения на втором этаже доносился многоголосый детский крик.

Доктор Ковальчик, пожилой терапевт, вышел из кабинета в коридор и посмотрел на Еву, и она увидела, что он всё понял, что ему не нужно объяснять, потому что он родился в тысяча девятьсот пятьдесят четвёртом году и вырос в тени холодной войны.

— Ева, — произнёс он тихо, так, чтобы не слышали пациенты в ближайших палатах. — Закройте все окна. Заклейте щели. Выключите вентиляцию. Раздайте йодистый калий, он в сейфе, ключ у старшей. И молитесь, чтобы ветер дул не в нашу сторону.

Ева кивнула и побежала по коридору. Её белые кроксы стучали по линолеуму, и звук этот, обыденный, больничный, казался единственным нормальным звуком в мире, который за последние минуты перестал быть нормальным навсегда.

Она не знала, что через сорок минут низко над Слупском пройдут крылатые ракеты, выпущенные белым лебедем с бортовым номером 14, и что их цель, руины Редзиково, будет поражена повторно, и новая вспышка озарит горизонт, и стёкла, которые она не успела заклеить, вылетят из рам, и осколки разлетятся по коридору, где стучали белые кроксы.

***

Это происходило одновременно, параллельно, на расстоянии сотен километров друг от друга, и в разных местах, но суть была одна. Люди просыпались. Люди смотрели в небо. Люди прижимали к себе детей. Люди молились и кричали, и бежали, и прятались, и умирали, не понимая, за что, не успев задать вопрос, не успев услышать ответ. И ракеты падали. Сначала баллистические, пришедшие по высокой дуге из-за горизонта, из шахт и с мобильных пусковых установок «Ярс» и «Тополь-М», разбросанных по лесам Тверской и Ивановской областей. А потом, следом, добивая то, что ещё дышало, прилетали крылатые, низкие, хищные, отправленные белыми лебедями.

***

В ту же ночь, за тысячу четыреста километров к юго-западу, на авиабазе Ласк капитан Войска Польского Марек Ковальчик сидел в диспетчерской и пил остывший кофе из бумажного стаканчика. Кофе был скверный, из автомата в коридоре, горький и водянистый, но Ковальчик пил его уже четвёртый раз за смену и перестал замечать вкус. Смена тянулась тихо, как и положено ночной смене на аэродроме, где не запланировано полётов до утра. Два дежурных F-35A стояли в укреплённых капонирах в готовности номер два, прогретые, заправленные, подвешенные, но пилоты спали в казарме в трёхстах метрах от полосы, и будить их причин не имелось.

Ковальчик был диспетчером, невысоким плотным мужчиной тридцати четырёх лет, с залысинами и привычкой барабанить пальцами по столу, когда нечего делать. Он барабанил сейчас, глядя на пустой экран радара, на котором не двигалось ничего, кроме одинокой метки гражданского рейса, уходившего на юго-восток. Варшава, наверное. Или Краков. Он не стал запрашивать.

Телефон на пульте зазвонил. Не обычный, а красный, тот, который звонил только на учениях и которого все немного побаивались, потому что за ним стояло слово «НАТО» и всё, что к нему прилагалось. Ковальчик снял трубку.

Голос на том конце говорил по-английски, быстро, с американским акцентом, и Ковальчик разбирал слова с трудом, не потому что плохо знал язык, а потому что слова не складывались в смысл. Он переспросил. Ему повторили. Он переспросил ещё раз, и на том конце повысили голос.

Ковальчик положил трубку и несколько секунд сидел неподвижно. Потом медленно, как во сне, поднял руку и нажал кнопку общей тревоги. Сирена взвыла над аэродромом, пронзительная, заполошная, разрывающая тишину октябрьской ночи. Он нажал кнопку, но не встал со стула. Ноги не слушались. Он смотрел на свой стаканчик с кофе, на коричневую жижу, колыхавшуюся от вибрации стола, и думал, что этого не может быть. Что кто-то ошибся. Что американец на том конце провода перепутал протоколы.

В коридоре загрохотали шаги. В диспетчерскую вбежал поручик Анджей Новак, дежурный офицер лётной группы, высокий, костлявый, с торчащими ушами, которые делали его похожим на летучую мышь. Новак был в расстёгнутой куртке поверх белой футболки, и на футболке темнело пятно. То ли кофе, то ли пот.

Предыдущая главаГлава 4 из 6Следующая глава