К книге
ВирусГлава 2
67%
Глава 2
2

Апрель принёс не весну, а тишину. Олейников заметил её не сразу. Тишина подкрадывалась исподволь, как болезнь, по которой он теперь выстраивал каждый свой день. Сначала замолчали дети во дворе. Потом перестали гудеть автобусы на Советской. Потом исчезли чайки, а может, не исчезли, но он перестал их слышать, потому что уши заполнил другой звук. Кашель. Кашель за стеной кабинета, в коридоре поликлиники, на улице через маску, в телефонной трубке, когда звонили с вызовов. Сухой, надсадный, переходящий в хрип, а потом в тот булькающий, влажный звук, от которого Стас просыпался ночью и лежал, уставившись в потолок, прислушиваясь к собственному дыханию.

Месяц. Тридцать один день с того вечера, когда он смотрел новости с Ларисой и думал, что Светломорск, может, пронесёт. Не пронесло.

Будильник прозвонил в пять сорок пять. Стас сдвинул его на полчаса раньше ещё две недели назад, потому что дорога до поликлиники теперь занимала не двенадцать минут, а тридцать пять. Три блокпоста. Первый на выезде из микрорайона, у перекрёстка с Портовой. Второй на мосту через Каменку. Третий прямо перед поликлиникой, на площади, где раньше парковались посетители рынка. Сам рынок закрыли. Парковку превратили в санитарный пропускной пункт. Два армейских «Тигра», раскладной стол, трое полицейских в масках и латексных перчатках, проверяющих пропуска, температуру и QR-коды.

Стас достал из кармана куртки пропуск. Ламинированная карточка с фотографией, печатью Светломорской ЦРБ и штампом «Медицинский работник. Свободное передвижение». Полицейский, молодой парень с красными от недосыпа глазами, посветил фонариком, сверил лицо с фото, кивнул. Не спросил ничего. Месяц назад ещё спрашивали, куда едете, зачем. Теперь не спрашивали. Медик и медик. Езжай.

Поликлиника выглядела теперь совсем иначе. Не внешне, снаружи всё тот же бежевый кирпич с пузырящейся краской, но внутренне. По сути. Половину кабинетов перепрофилировали. Стоматологический закрыли. Офтальмологический закрыли. Процедурный кабинет номер два превратили в изолятор для первичного осмотра пациентов с респираторными симптомами. Внутри соорудили перегородку из полиэтиленовой плёнки и скотча, поставили рециркулятор воздуха, единственный на всю поликлинику, и повесили табличку «Фильтр». Красную зону, как в ковид, только грубее, примитивнее, собранную из того, что нашлось.

Стас теперь работал в респираторе. Не в хирургической маске, а в FFP3, который наконец прислали из области. Полторы коробки на всю поликлинику. Респиратор давил на переносицу, оставляя красную полосу, которая не сходила до утра. Поверх респиратора, защитный экран. Поверх халата, одноразовый костюм из нетканого материала, голубой, шуршащий, от которого потело всё тело через двадцать минут. Двойные перчатки. Бахилы. Шапочка. К концу смены он чувствовал себя отвратительно.

Олейников вошёл в кабинет, включил свет. Обе лампы мигали теперь, и одна, та, что стабильная, начала потрескивать, как масло на сковороде. Монитор загрузился быстрее обычного, три минуты десять секунд. Маленькая победа. Стас открыл расписание и посмотрел на список.

Тридцать восемь человек. Месяц назад записывали двадцать четыре, и он считал это пределом. Теперь тридцать восемь, и живая очередь сверху, и вызовы, которых набиралось по шесть-семь за день. Потому что врачей стало меньше. Крючкова с третьего участка слегла. Не Архонт, инфаркт. Шестьдесят два года, тридцать восемь лет стажа, организм не выдержал нагрузки, которую даже молодой потянул бы с трудом. Её увезли в ЦРБ, и третий участок повесили на Стаса. Десять тысяч человек. Один терапевт.

Хирург Бельский умер. Пятьдесят четыре года, крепкий мужик, бывший военврач, который казался несокрушимым. Заразился на приёме, вошёл в фильтр без экрана, потому что экранов не хватало, осмотрел пациента, через три дня температура, через пять ИВЛ, через восемь его не стало. Медсестра из процедурного, Таня Лисицына, двадцать девять лет, в реанимации, на кислороде. Прогноз неопределённый.

Стас знал то, чего не говорили в новостях. Как медик, он получал внутренние рассылки Минздрава, видел статистику, которую не публиковали. Архонт мутировал. Штамм, циркулирующий по России с середины марта, генетически отличался от исходного уханьского варианта. Мутация в позиции E484 рецептор-связывающего домена увеличила аффинность к ACE2-рецептору. Проще говоря, вирус стал ещё лучше проникать в клетки. А мутация в гене ORF1ab, кодирующем РНК-зависимую РНК-полимеразу, по предварительным данным, повысила скорость репликации. Вирус размножался быстрее и цеплялся крепче. Летальность, которая в начале эпидемии оценивалась в двадцать пять-тридцать процентов, по последним данным ВОЗ, достигла пятидесяти. Каждый второй тяжёлый пациент умирал. Каждый пятый заражённый становился тяжёлым.

Эти цифры не произносили в эфире. По телевизору говорили «ситуация остаётся напряжённой», «принимаются все необходимые меры», «разработка вакцины идёт ускоренными темпами». Стас смотрел эти выпуски каждый вечер и каждый вечер чувствовал, как между тем, что он видел на экране, и тем, что он видел в кабинете номер восемь, растёт зазор, трещина, пропасть.

Первый пациент вошёл в семь пятьдесят восемь. Женщина, сорок три года, воспитательница закрытого детского сада. Маска на лице, но глаза над ней воспалённые, с лопнувшими капиллярами.

— Температура четвёртый день. Тридцать девять, не сбивается парацетамолом. Кашель. Боль в груди.

Олейников натянул вторую пару перчаток поверх первой. Пульсоксиметр на палец: девяносто три процента. Ещё терпимо, но граница.

— Дышите глубоко.

Он приставил фонендоскоп к её спине, и женщина вздрогнула от прикосновения. Влажные хрипы в обоих лёгких. Правое хуже. Крепитация в базальных сегментах.

— Мазок сдавали?

— Три дня назад. Результата нет.

Разумеется. Лаборатория в областном центре задыхалась. Результаты ПЦР, которые в теории приходили за двадцать четыре часа, теперь ждали трое-четверо суток. Иногда пять. Иногда не приходили вовсе, терялись в системе, и приходилось пересдавать.

— Я направлю вас в стационар, — произнёс Стас.

— В стационар? — подалась женщина назад, и страх в её глазах загустел. — У меня дочь одна дома. Ей четырнадцать, но…

— Сатурация девяносто три. Если упадёт ниже, понадобится кислород. Дома кислородного концентратора нет?

— Нет. А можно…

— Нельзя.

Он сказал это резче, чем хотел. Женщина замолчала. Стас сделал паузу, вдохнул через респиратор, влажный, горячий воздух, пропитанный собственным дыханием.

— Простите. Позвоните кому-нибудь, кто присмотрит за дочерью. Родственники, соседи. Я пока оформлю направление и вызову транспорт.

Он набрал номер скорой. Занято. Мысленно чертыхнулся. Набрал снова. Занято. С четвёртой попытки дозвонился. Диспетчер, голос усталый и механический, как автоответчик:

— Вызов принят. Ориентировочное время ожидания, два-три часа.

— Два-три часа? У меня пациентка с сатурацией девяносто три и двусторонними хрипами.

— Понимаю. Все бригады на вызовах. Две машины в ремонте. Ставлю в приоритет.

Стас положил трубку. Посмотрел на женщину, которая сидела на стуле, прижав ладони к коленям, и тихо плакала, стараясь не издавать звуков, но слёзы катились по маске, впитываясь в ткань, и это выглядело так, словно маска плачет вместо неё.

— Подождите в изоляторе. Вам принесут воду. Как только машина приедет, я сообщу.

Она кивнула и вышла. Стас смотрел на закрывшуюся дверь и думал о том, что месяц назад он тратил пять минут на оформление направления, а теперь одно только дозвониться до скорой занимало десять. Маленькие задержки, секунда тут, минута там, складывались в часы, часы складывались в жизни, и где-то в этом арифметическом зазоре между «вызов принят» и «бригада выехала» кто-то переставал дышать.

Следующий. Мужчина шестидесяти одного года. Одышка, кашель с прожилками крови. Пульсоксиметр: восемьдесят семь. Стас посмотрел на цифры и молча потянулся к телефону. Ещё один вызов. Ещё одно «два-три часа». Мужчина сидел, наклонившись вперёд, упершись локтями в колени, и дышал ртом, и каждый вдох давался ему с видимым усилием, грудная клетка поднималась рывком, как будто кто-то тянул за невидимую верёвку.

— Вы один живёте?

— С женой, — выдохнул мужчина.

— Жена здорова?

— Кашляет. Но температуры нет.

— Пусть тоже придёт. Или я на дом заеду после смены.

Мужчина кивнул. Говорить ему стоило усилий.

Стас оформил, направил, вызвал. Конвейер. Следующий. Следующий. Следующий.

К полудню он принял двадцать два человека. Из них семнадцать с респираторными симптомами. Одиннадцать с подозрением на Архонт. Четверых отправил в стационар. Троим назначил амбулаторное наблюдение с ежедневным контролем сатурации, а также выдал на руки пульсоксиметры из скудного запаса поликлиники. Пульсоксиметров осталось два. Он записал номера телефонов пациентов, которым выдал приборы, и знал, что вечером будет звонить каждому, проверять показатели, потому что больше некому.

В коридоре кто-то закашлялся надрывно, и кашель перешёл в рвотный позыв. Стас услышал шарканье ног, плеск, потом голос Зинаиды Фёдоровны, санитарки, семидесятилетней женщины, вышедшей из пенсии, потому что санитарок не хватало:

— Потерпите, миленький, потерпите, сейчас уберу, сейчас…

Олейников вышел в коридор. Мужчина лет пятидесяти стоял, согнувшись пополам, упираясь рукой в стену. На полу, лужа рвоты с тёмными прожилками. Зинаида Фёдоровна уже ковыляла с ведром и тряпкой.

— В фильтр его, — приказал Стас медсестре Вере, единственной оставшейся на этаже.

Вера, тридцатипятилетняя женщина с короткими каштановыми волосами и выступающими скулами, которые обозначились ещё резче за последний месяц, потому что она похудела килограммов на семь, взяла мужчину под локоть и повела. Мужчина шёл, покачиваясь, и его ноги в мокрых ботинках оставляли грязные следы на вспученном линолеуме.

Стас вернулся в кабинет. Сел. Закрыл глаза на пять секунд. Открыл. Вызвал следующего.

***

Обед. Двадцать минут, с часу до часу двадцати, Стас выторговал у расписания, перенеся двух пациентов на вечер. Он сидел в ординаторской, маленькой комнате на втором этаже, где стояли продавленный диван, стол с электрическим чайником и полка с медицинскими справочниками, которые никто не открывал, потому что всё давно смотрели в интернете.

Рядом сидела Вера, грея ладони о кружку с чаем. Напротив, у окна, стоял Павел Игнатьевич Суходол, заведующий терапевтическим отделением поликлиники, пятидесятивосьмилетний мужчина с седой щёткой усов и тяжёлыми мешками под глазами, которые за последний месяц из косметического дефекта превратились в примету, как шрамы.

— В области семьсот двенадцать подтверждённых за вчера, — проговорил Суходол, не поворачиваясь от окна. — Из них сорок три летальных. В морге ЦРБ закончились холодильные камеры. Поставили рефрижератор на заднем дворе.

Он говорил это буднично, как сводку погоды. Месяц научил буднично говорить о вещах, от которых раньше волосы вставали дыбом.

— У Савченко, участковой из первой поликлиники, положительный тест, — добавила Вера. — Её закрыли на самоизоляцию. Её участок раскидали на оставшихся.

— Сколько «оставшихся»? — спросил Стас, хотя знал ответ.

— Трое. Ты, Марченко и Ан Мин Хо. Марченко работает через день, так как у него жена на кислороде.

Стас кивнул. Ан Мин Хо, кореец, крепкий мужик пятидесяти лет, который пришёл в муниципальную медицину из рыболовного флота, переучившись в сорок, и с тех пор тянул свой участок с упорством, не вызывающим сомнений, но вызывающим тревогу, потому что упорство такого рода обычно заканчивается инфарктом или инсультом.

— Павел Игнатьич, — произнёс Стас, глядя в кружку. — Когда кислород привезут?

Суходол повернулся. Усы его дёрнулись, и Стас не сразу понял, что это попытка улыбнуться.

— Обещали на той неделе. Как и на прошлой. И на позапрошлой.

— У меня три пациента на амбулаторном наблюдении, которым нужен концентратор. Сатурация плавает у всех ниже девяноста двух. Они не помещаются в стационар, потому что стационар забит. Они сидят дома и задыхаются. Я им что скажу?

— Скажи, что обещали на той неделе.

Они замолчали. Чайник щёлкнул, отключившись. В тишине стал слышен гул рециркулятора из коридора и далёкий, заглушённый стенами кашель.

— Летальность мутировавшего штамма, — проговорил Суходол, понизив голос, хотя в ординаторской никого, кроме них троих, не осталось. — Я вчера читал закрытую сводку из Роспотребнадзора. Среди госпитализированных, пятьдесят два процента.

Вера поставила кружку на стол. Руки её чуть дрогнули, и чай плеснул на клеёнку.

— Пятьдесят два? — переспросила она.

— Пятьдесят два. Это не публикуют. Официальная цифра, «около тридцати процентов, с учётом лёгких и бессимптомных форм». Но мы с вами знаем, что лёгких форм у нового штамма практически нет.

— А старый вариант ещё циркулирует?

— Почти нет. Новый его вытеснил. Классическая вирусологическая закономерность, только наоборот. Обычно мутации снижают летальность и повышают трансмиссивность. Вирусу невыгодно убивать хозяина. Но Архонт оказался исключением. Фуриновая вставка в сочетании с усиленной полимеразой дала ему возможность размножаться настолько быстро, что он успевает передаться до того, как хозяин умрёт. Ему незачем щадить. Он передался и убил. Передался и убил. Конвейер.

Суходол произнёс последнее слово и замолчал, словно сам испугался этого сравнения.

Олейников допил чай. Холодный. Он не заметил, когда чай остыл.

— Дальше будет хуже, — вздохнул Суходол, и это прозвучало не как прогноз, а как диагноз, окончательный и бесповоротный. — Ресурсы конечны. Медикаменты конечны. Мы конечны. Кстати, тебе кипятка плеснуть?

Вера встала, ополоснула кружку, промокнула руки бумажным полотенцем. Её движения отличались нарочитой точностью, словно она контролировала каждое, не позволяя себе лишнего жеста, потому что лишний жест мог выпустить наружу то, что она держала внутри.

— Пойду в фильтр, — пробормотала она. — Там четверо ждут осмотра.

Она вышла. Стас и Суходол остались. За окном, на площади перед рынком, ветер трепал полосатую ленту ограждения, намотанную на металлические барьеры. Пусто. Ни машин, ни людей. Только полицейский «уазик» у блокпоста и фигура в тёмной форме, переминающаяся с ноги на ногу.

— Стас, — произнёс Суходол, помолчав. — Ты когда спал нормально?

— Нормально, это сколько?

— Шесть часов подряд.

Мужчина подумал.

— Не помню.

Суходол кивнул, словно другого ответа не ждал.

***

Вечером, после смены, Олейников сидел в машине на парковке перед поликлиникой и смотрел в телефон. Новостная лента давно превратилась в ленту некрологов, перемежаемых графиками, картами заражений и фотографиями, от которых хотелось закрыть глаза, но он не закрывал.

Нью-Йорк. Центральный парк превращён в полевой госпиталь. Белые палатки рядами, как на ярмарке, только вместо ярмарочных огней мерцают мониторы аппаратов ИВЛ. Трупы вывозят рефрижераторами, и фотография одного такого рефрижератора, белого, с логотипом какой-то компании по доставке продуктов, стоящего у задней двери больницы Бельвью, обошла весь мир, потому что из-под двери грузового отсека капала вода, и все понимали, почему она капала.

Мумбаи. Очередь за кислородом. Люди стояли с баллонами, как за хлебом в блокадном Ленинграде, и их лица, тёмные, напряжённые, с глазами, расширенными от удушья, смотрели с экрана на Стаса, и ему казалось, что они видят его, сидящего в машине, в маленьком приморском городе на другом конце Земли, и спрашивают: ну что, у тебя тоже?

Индия горела. Это единственное слово подходило к тому, что показывали репортажи. Крематории работали круглосуточно, и огня не хватало. На берегах Ганга складывали погребальные костры. Десятки, сотни, и река несла пепел, и дым стоял такой, что спутники фиксировали его из космоса. Тридцать тысяч смертей в сутки. Официально. Неофициально, по оценкам экспертов, в четыре-пять раз больше, потому что в сельских районах умирали без диагноза, без тестов, без врачей.

Китай молчал. Границы закрыты. Интернет-трафик из страны упал до минимума. Спутниковые снимки показывали дым над несколькими городами в провинции Хубэй, и аналитики спорили, от чего этот дым. От крематориев или от заводов, запущенных на полную мощность. Некоторые источники сообщали о массовых захоронениях, вырытых экскаваторами на окраинах Уханя. Правда, это проверить оказалось невозможно. Китай молчал.

Италия ввела военное положение. Бергамо, город, ставший символом ковидной эпидемии в 2020 году, снова попал в заголовки. На этот раз военные грузовики с гробами не вмещались в кадр. Их считали десятками. Похоронные службы перестали функционировать, тела кремировали централизованно, без прощания, без церемонии. Урны с прахом выдавали через окошко, как посылки на почте.

Бразилия. Манаус. Город, где кислород кончился. Целый город. Люди умирали в больницах от удушья. Не от вируса, а от того, что нечем дышать. Фотография медсестры, стоящей в коридоре, прижав ладони к лицу, среди каталок, на которых лежали тела, накрытые простынями. Тела, которые некому забрать, стала обложкой Time, и под фотографией стояла подпись: «The world is drowning». Мир тонет.

Стас убрал телефон. Завёл двигатель. Руки на руле. Вперёд, через блокпосты, через пустой город.

Светломорск вымер. Не в метафорическом смысле. Люди не исчезли, они сидели по квартирам, и если бы Стас поднял глаза к окнам многоэтажек, он увидел бы голубоватые отсветы телевизоров, жёлтые пятна кухонных ламп, силуэты за занавесками. Но улицы опустели. Скамейки на набережной, где летом не находилось свободного места, стояли пустые, облепленные мокрыми листьями и целлофановым мусором, который также некому убирать. Магазины на Советской закрыты железными рольставнями. Открыта только «Пятёрочка» на углу, и к ней с восьми до десяти утра тянулась очередь. Люди стояли в двух метрах друг от друга, в масках, молча, и эта молчаливая очередь за хлебом и крупой пугала больше, чем новостные графики.

У «Пятёрочки» дежурили два полицейских. У входа в парк, тоже полицейские. На перекрёстке Советской и Морской, наряд Росгвардии в полной экипировке. Каски, бронежилеты, дубинки на поясах. Маски на лицах, и от этого сочетания, маска плюс шлем плюс бронежилет, фигуры казались нечеловеческими, вырезанными из другой реальности и вклеенными в тихий приморский городок, как аппликация из кошмара.

Пропуска проверяли у каждого. Без пропуска, штраф. Без маски, штраф. Дальше двухсот метров от дома без уважительной причины, штраф. А уважительных причин оставалось три: продуктовый магазин, аптека, выгул собаки. Собачники, чьи животные прежде мочились на газоны под гневные окрики соседей, теперь вызывали зависть, потому что собака давала право на двадцать минут на свежем воздухе.

Люди не выдерживали. Три дня назад, в воскресенье, Стас возвращался с вызова и увидел толпу. Человек сто, может, сто пятьдесят, собрались на площади перед администрацией. Плакаты, написанные от руки на кусках картона и обоях: «ХВАТИТ СИДЕТЬ ДОМА!», «КАРАНТИН = ГЕНОЦИД», «ГДЕ ЛЕКАРСТВА?», «ДАЙТЕ РАБОТАТЬ!». Люди кричали, и крик этот, нестройный, хриплый, поднимался к серому небу и тонул в нём, как в ватной стене.

Стас остановил машину на обочине и смотрел. Он понимал их. Понимал каждого. Месяц без работы, без зарплаты, без права выйти из квартиры. Маленькие квартиры, большие семьи, дети, которые лезут на стены, пенсионеры, которым нечем платить за лекарства. Накопления, у кого они существовали, закончились. Государственные выплаты задерживались, как всё государственное, на две-три недели, и суммы, двенадцать тысяч на человека, хватало на продукты, но не хватало на лекарства, на коммуналку, на кредит за машину, на ипотеку. Люди задыхались, и не от вируса.

Но Стас видел и другое. Видел, как в толпе люди стоят вплотную, без масок, кричат, и капельки аэрозоля летят изо ртов, и вирус, невидимый, безразличный к политике и справедливости, перемещается с каждым выдохом, с каждым словом, с каждым лозунгом. И через три-пять дней те из этих людей, кто нёс вирус бессимптомно, передадут его тем, кто стоял рядом. И через неделю часть из них окажется в его кабинете. И часть, из этой части, в морге.

ОМОН подъехал через двадцать минут. Три автобуса. Бойцы высыпались, строились в линию, шли цепью. Щиты, каски, дубинки. Толпа заволновалась, закачалась, как вода в тазу, который толкнули. Кто-то побежал. Кто-то остался, сцепив руки. Крики стали громче, визгливее. Стас видел, как женщина в красной куртке упала, и по ней прошли, и непонятно, свои или омоновцы. Видел, как мужчину в камуфляжной куртке, похожей на ту, что носил его пациент-рыбак месяц назад, заломили, прижали к асфальту, стянули руки пластиковой стяжкой. Мужчина кричал что-то, но слова тонули в общем шуме. Дубинки поднимались и опускались, и звук ударов, глухой, деревянный, доносился до машины Стаса, и он сжимал руль так, что ногти впивались в искусственную кожу.

Он не вышел. Не мог вмешаться, не имел права рисковать, потому что завтра ему в кабинет, потому что десять тысяч человек на участке, потому что если его задержат или покалечат, кто будет принимать? Он сидел в машине и смотрел, и ненавидел себя за это сидение, и понимал, что ненависть эта бесполезна и разрушительна, как автоиммунная реакция, когда организм атакует собственные клетки.

Толпу разогнали за полчаса. Кого-то увезли, кого-то отвезли в другое место со сломанными костями и сотрясением. Площадь опустела. Остались мятые плакаты, потерянная обувь, маска, прилипшая к мокрому асфальту. И кровь. Много крови, бурой, у бордюра. Стас тронулся с места и поехал домой.

Теперь, три дня спустя, проезжая мимо площади, он видел свежие следы, другие плакаты, другую обувь. Значит, снова собирались. Снова разгоняли. Круг замкнулся.

***

Звонок раздался в два часа дня, между семнадцатым и восемнадцатым пациентом. Стас увидел на экране «Лариса» и снял трубку, потому что жена никогда не звонила во время приёма, если не случилось чего-то серьёзного.

— Стас.

Голос. Он знал этот голос во всех его оттенках. Утренний, сонный; вечерний, мягкий; раздражённый, когда он забывал вынести мусор; смеющийся, когда Инга вытворяла что-нибудь нелепое. Но этот оттенок он слышал впервые. Голос звучал так, словно из него вынули что-то несущее, какую-то опору, и он держался на одной только инерции, на привычке произносить слова.

— Что случилось? — спросил Олейников, и его собственный голос стал другим, профессионально ровным, как на приёме, когда он говорит пациенту плохие вещи.

— Оля.

Пауза. Стас услышал, как Лариса дышит в трубку, и дыхание сбивалось, всхлипывало, потом снова выравнивалось, и снова сбивалось.

— Лар, что с Олей?

— Она умерла, — произнесла Лариса, и голос наконец сломался, как ветка под снегом, тихо и окончательно, незаметно, когда на неё наступаешь.

Оля. Ольга Дмитриевна Черных, в девичестве Морозова, тридцать пять лет, младшая сестра Ларисы. Жила в Находке, сто двадцать километров от Светломорска, работала бухгалтером на рыбоконсервном заводе. Муж Виктор, водитель-дальнобойщик, двое детей, мальчики, десять и тринадцать лет. Стас видел Олю последний раз на Новый год. Она приезжала с семьёй, и они сидели за столом. Оля смеялась своим звонким, девчачьим смехом и рассказывала, как Витька чуть не задавил лося на трассе, и все хохотали, и мальчишки носились с Ингой по квартире, и Лариса шикала на них, но не по-настоящему, и всё казалось нормальным, прочным, вечным.

— Когда? — спросил Стас.

— Сегодня ночью. Витя позвонил час назад. Он…

Лариса всхлипнула, сглотнула, продолжила.

— Он сам еле говорит. Кашляет. Он тоже, видимо…

— Давно она болела?

— Неделю. Температура, кашель. Не госпитализировали, мест не было. Витя привёз кислородный концентратор, где-то достал, я не знаю где. Не помогло. Ночью ей стало плохо, очень плохо. Он вызвал скорую. Скорая приехала через четыре часа. Четыре часа, Стас. Она задохнулась. Она задохнулась, пока…

Голос оборвался. Олейников слышал плач, тихий, сдавленный, потому что Лариса плакала, прижав ладонь ко рту. Он знал, он видел это сотни раз. Знакомый жест, которым она пыталась удержать горе внутри, не позволить ему разлиться, не напугать Ингу, которая наверняка рядом.

Он закрыл глаза. Оля. Тридцать пять лет. Звонкий смех. Лось на трассе.

— Лар, я приеду, как смогу. Сейчас допринимаю и приеду.

— Стас, я хочу поехать к ней. К Вите, к мальчикам. Мальчики одни, если Витя…

— Лар.

— Я знаю, что нельзя. Я знаю. Блокпосты, пропуска, нельзя выезжать из города. Я знаю. Но это моя сестра.

— Я попробую узнать, можно ли получить разрешение. Обращусь в администрацию, в полицию. Может, по гуманитарным основаниям…

Он говорил это, зная, что не получится. Пропуска на межгородские поездки выдавали только экстренным службам и грузоперевозчикам. Гражданский выезд блокирован полностью. Три дня назад мужчина на «Ниве» попытался объехать блокпост по грунтовке. Его остановили, выписали штраф в тридцать тысяч рублей и конфисковали машину. Другой, по слухам, получил административный арест на пятнадцать суток. Город превратился в клетку, и прутья этой клетки состояли из бетонных блоков, полосатых лент и людей в форме, которые выполняли приказ.

— Стас, я не могу даже приехать на похороны собственной сестры, — проговорила Лариса, и в её голосе злость, та самая, глухая, бессильная, которую он видел в её глазах месяц назад, звучала теперь открыто, обнажённо, как кость, прорвавшая кожу. — Она лежит одна, в каком-то морге, и Витя, может, умирает, и мальчики…

— Лар. Я позвоню Вите. Узнаю, как мальчики. Мы что-нибудь придумаем.

— Что мы придумаем? — взвизгнул её голос, и Стас услышал на заднем плане голосок Инги: «Мама, ты плачешь?»

Лариса отстранила трубку. Стас слышал приглушённо:

— Нет, солнышко. Мама просто… Иди, порисуй, я сейчас приду.

Потом снова в трубку:

— Стас, приезжай, пожалуйста. Побыстрее.

— Приеду.

Он отключился, положил телефон. Посмотрел на дверь кабинета. За дверью кашляли. За дверью ждали. Тридцать восемь минус семнадцать, двадцать один. Двадцать один человек. И вызовы после.

Олейников снял респиратор, потёр переносицу, на которой пульсировала красная полоса. Посидел таким образом с минуту, глядя на стол, на стопку амбулаторных карт, на монитор с зависшей программой, на принтер, который давно не жевал бумагу, потому что бумага кончилась и её заменили обратной стороной использованных бланков.

Мужчина снова взял мобильник, набрав знакомый номер. Его брат, лейтенант, что проживал в Североморске, не ответил. Он позвонил Полине, его девушке, но и там пусто. Тогда Стас надел респиратор обратно, откладывая смартфон.

— Следующий, — позвал он.

***

Он позвонил Виктору в перерыве между вызовами, сидя в машине у подъезда очередного пациента. Свояк ответил не сразу. А когда всё же ответил, то голос у него хрипел и прерывался кашлем, сухим, лающим.

— Витя, это Стас. Лариса мне сказала. Я… Мне очень жаль.

— Спасибо, — прохрипел свояк, и это «спасибо» звучало пусто, как пустая жестяная банка, в которую постучали без особого результата.

— Как мальчики?

— У соседки. Соседка забрала, пока я… Пока тут.

— Витя, ты сам как?

Кашель. Долгий, с присвистом.

— Хреново, Стас. Температура, третий день. Дышать тяжело.

— Вызывай скорую.

— Вызывал. Сказали, ждать.

— Сколько?

— Не знаю. Не сказали.

Стас закусил губу. Находка, сто двадцать километров, другой город, другая юрисдикция. Он не мог ничего сделать. Не мог приехать, не мог прислать бригаду, не мог даже связаться с местным здравотделом, потому что телефоны перегружены, линии забиты, система захлёбывается.

— Витя, слушай меня. Ляг на живот. Не на спину, на живот. Так легче дышать, лёгкие лучше вентилируются. Если есть жаропонижающее, принимай по шестьсот миллиграмм ибупрофена или пятьсот парацетамола каждые шесть часов. Пей воду, много, до двух литров в сутки. Если начнёшь синеть, губы, кончики пальцев, немедленно звони в скорую снова. Не жди.

— Ладно, — прохрипел Виктор. — Стас, Олю… Олю кремируют. Мне сказали, хоронить нельзя. Кремируют, а пепел… Не знаю, когда отдадут. Говорят, очередь. Очередь на кремацию, представляешь?

Стас представлял.

— Витя, держись. Я перезвоню завтра. Пожалуйста, звони, если станет хуже.

— Ладно.

Виктор отключился. Стас сидел в машине, и руки его лежали на руле, и пальцы не двигались, и он смотрел на подъезд пятиэтажки, на облупленную дверь, на номер квартиры, записанный в блокноте, и не мог заставить себя выйти. Секунду. Две. Три. Потом взял сумку с фонендоскопом и пульсоксиметром, открыл дверь и пошёл.

***

Домой он добрался в девять вечера. Позже обычного, потому что на одном из блокпостов сменился наряд, и новый сержант долго рассматривал пропуск, подсвечивая ультрафиолетовым фонариком, проверяя голограмму, которой на пропуске не существовало, и Стас стоял и ждал, и сержант смотрел на него через маску, и глаза у сержанта под козырьком кепки выражали не подозрение, не враждебность, а ту же самую усталость, тот же самый страх, которые Стас видел у каждого встречного.

— Проезжайте, — произнёс наконец сержант.

Квартира. Прихожая. Тишина. Обычно Инга бежала навстречу, но сейчас тихо. Он снял ботинки, вымыл руки, долго, с мылом, считая до тридцати, как приучил себя. Потом ещё раз. Потом антисептиком. Снял куртку, убрал в пакет, повесил в шкаф отдельно от остальной одежды. Халат стирал каждый день, маски выбрасывал в отдельный мешок, который завязывал двойным узлом и выносил в контейнер.

Лариса сидела на кухне. Не готовила, не убирала. Просто сидела, положив руки на стол, и смотрела в окно. За окном темнело, и залив, обычно расцвеченный огнями порта и набережной, тонул в густой, непроницаемой черноте. Порт работал в минимальном режиме. Половина огней погасла. Набережная закрыта.

Олейников сел рядом. Не напротив, а рядом, на соседний стул, так, чтобы их плечи почти соприкасались.

— Инга спит? — спросил он.

— Уложила в восемь. Она спрашивала, почему тётя Оля больше не позвонит.

— Что ты сказала?

— Что тётя Оля уехала далеко. Очень далеко.

Лариса повернулась к нему. Глаза у неё покраснели, веки припухли, и на левой щеке остался след от ладони, вмятина, словно она долго сидела, упёршись лицом в руку.

— Стас, я звонила в администрацию. В полицию. В МЧС. Везде одно и то же. Межгородское перемещение запрещено. Исключения только для спецтранспорта. Написала заявление на портале госуслуг, на гуманитарное основание. Ответ в течение десяти рабочих дней. Десяти. Её к тому времени уже кремируют.

— Я знаю.

— Знаешь. Все знают. Никто ничего не может.

Она встала, открыла холодильник. Достала кастрюлю с супом. Руки двигались машинально, по привычке, суп разогреть, тарелку поставить, ложку положить. Обычные жесты, из которых состояла обычная жизнь, которая перестала быть обычной, но продолжалась, потому что что же ещё делать.

Стас ел молча. Суп с картошкой и морковкой, без мяса, потому что мясо в «Пятёрочке» кончилось позавчера и не завезли. Макароны, крупы, консервы ещё держались, но ассортимент сужался с каждым днём, как сужалось всё остальное.

— Витя плохо, — проговорил Стас. — Я ему звонил. Температура, кашель. Похоже, он тоже заразился.

— Господи.

— Мальчиков забрала соседка.

Лариса опустилась на стул и закрыла лицо ладонями. Плечи её дрогнули, но плача не последовало. Выплакала днём.

— Что будет с мальчиками, если Витя… — не закончила она.

Стас не ответил, потому что ответ, который он мог дать, не годился для произнесения вслух.

Они посидели. Стас убрал тарелку, вымыл, поставил в сушилку. Протёр стол. Мелкие действия, заполняющие пустоту.

Потом переместились в комнату. Телевизор Стас не включал третий день. Лариса тоже не просила. Информация перестала помогать. Каждый новый выпуск новостей не добавлял понимания, а забирал остатки надежды, как сквозняк, задувающий свечу. Они знали всё, что нужно знать. Вирус убивает, лекарства нет, вакцины нет, карантин, сидите дома, ждите. Чего ждать, никто не говорил.

Олейников заглянул в детскую. Инга спала, раскинувшись на одеяле с единорогами. Правая рука свешивалась с кровати, пальчики разжаты. На тумбочке ночник в виде луны, жёлтый, тёплый. Дочка боялась темноты, и Лариса купила ей этот ночник, и теперь он горел каждую ночь. Его свет падал на стену, рисуя круг, похожий на маленькое окно в другой мир, где нет вирусов, блокпостов и очередей на кремацию.

Стас постоял, глядя на дочь. Послушал дыхание. Ровное. Спокойное. Никакого кашля. Он считал вдохи, семнадцать в минуту, нормально для её возраста, и эти семнадцать вдохов в минуту значили для него больше, чем вся статистика мира.

Он вышел, прикрыл дверь. Вошёл в спальню, потирая усталым жестом глаза. Лариса уже легла. Мужчина разделся, лёг рядом. Она не повернулась, не обняла. Лежала на боку, спиной к нему, и он видел её лопатки под тонкой тканью футболки, и лопатки чуть вздрагивали, и он понял, что она всё-таки плачет, тихо, беззвучно, глотая слёзы, как глотают лекарство.

Он придвинулся, лёг рядом, обнял. Прижался грудью к её спине, положил руку на её живот. Она накрыла его руку своей и сжала, крепко, почти больно.

Так они лежали. Не говорили. Дышали. А через какое-то время Лариса уснула. Стас почувствовал по тому, как расслабились её пальцы и дыхание стало глубже. Он осторожно высвободил руку и встал.

Кухня. Час ночи. Олейников стоял у окна, прижавшись лбом к стеклу. Само стекло холодное, апрельское, с тонкой плёнкой конденсата по краям. Его лоб, горячий от усталости и недосыпа, плавил эту плёнку, оставляя овальное пятно, которое медленно зарастало влагой, стоило лишь отодвинуться. Но он не отодвигался.

За окном лежал город. Пустой, тёмный, непохожий на себя. Фонари на набережной горели через один, половина перегорела, менять некому. Ни одного прохожего. Ни одной машины. Ни одного огонька в окнах дома напротив. Все спали или делали вид, что спят. Только далеко, у порта, мерцал одинокий прожектор, освещая кусок причальной стенки и корпус ржавого буксира, привязанного к кнехту. Прожектор покачивался на ветру, и световое пятно плыло по воде, по бетону, по ржавчине, бессмысленно и монотонно, как маятник часов, отмеряющих время, которое никому не нужно.

Стас думал об Оле. О её смехе. О том, как она приезжала на Новый год с тазиком оливье, потому что «Ларка всегда экономит на майонезе», и Лариса обижалась, но не по-настоящему, и они потом сидели на кухне, шептались и хохотали, и Стас слышал этот хохот из комнаты, и ему становилось хорошо, спокойно, правильно.

Теперь Олю кремируют. Без прощания. Без гроба. Без всего, что полагается. Тело в чёрном пластиковом мешке, номерная бирка на запястье, печь, пепел. Очередь на кремацию. Очередь. Он вспомнил, как пациентка-воспитательница плакала, и маска впитывала слёзы. Вспомнил мужчину, к которому не успела скорая. Вспомнил хирурга Бельского, крепкого мужика, бывшего военврача, который лежал в реанимации, и кровь сочилась из-под катетеров, и мониторы пищали, и потом перестали пищать.

Пятьдесят два процента. Каждый второй. Монетка подброшена, орёл или решка, жив или мёртв. И он каждый день заходит в кабинет, надевает респиратор, который может не защитить, перчатки, которые могут порваться, и принимает тридцать восемь человек, каждый из которых может нести вирус, и выдыхает вместе с ними, и стоит между ними и смертью, вооружённый фонендоскопом, пульсоксиметром и зависающим компьютером. И зарабатывает за это сорок пять тысяч рублей в месяц, потому что надбавку за работу с инфицированными наконец утвердили. Четыре тысячи сверху, и это смешно, и не смешно, и теперь уже не имеет никакого значения.

Он думал о Вите. О том, как он хрипел в трубку. О мальчиках, десять и тринадцать, которые сидят у соседки и не знают, что мать мертва, а отец, вероятно, умирает. О том, что если Витя не выживет, мальчиков определят в детский дом, потому что ближайшие родственники, Лариса, не смогут их забрать, потому что блокпосты, потому что карантин, потому что десять рабочих дней на рассмотрение заявления.

Он думал о Суходоле, который сказал «дальше будет хуже» голосом патологоанатома, ставящего окончательный диагноз. И Стас знал, что Суходол прав. Ресурсы конечны. Кислород конечен. Медикаменты конечны. Врачи конечны. Он сам конечен. Каждый вдох в респираторе, каждый осмотр пациента, каждое прикосновение к чужой коже через латекс приближает его к черте, за которой монетка подбрасывается для него.

За стеной спала Лариса, которая потеряла сестру. За другой стеной спала Инга, которая не знала, что тётя Оля не уехала далеко. Он стоял между ними и окном, между теплом и холодом, между живыми и мёртвыми, и стекло леденило лоб, и конденсат стекал по стеклу тонкими дорожками, похожими на слёзы, и прожектор в порту качался, и город молчал.

Пустая улица. Ни одного человека. Ни одного звука, кроме ветра. Город, в котором живут восемьдесят семь тысяч человек, выглядел так, словно его покинули, словно все разом ушли и не вернулись, и остались только стены, фонари, ржавый буксир и ветер, солёный, влажный, безразличный.

Предыдущая главаГлава 2 из 3Следующая глава