К книге
УзелСтраница 5
83%
Страница 5
5

— Успешной компактификации при ручной коррекции.

— Не знаю. Нет статистики. Первый раз. Единственный раз. Вероятность, это для повторяемых экспериментов. Это, единственный.

Майор взял учёного за плечо.

— Нет. Мы отходим. Вызываем подкрепление, тяжёлую технику, специалистов.

— Связи нет, — напомнил Рудаков.

— Выходим наружу и вызываем.

— Каждый цикл поле расширяется, — посмотрел ему в глаза Малявин. — Сейчас оно занимает, примерно, объект. Через два-три цикла оно выйдет за стены бункера. Через шесть, достигнет поверхности. Через двенадцать… я не хочу считать.

— Двенадцать по сорок семь, это девять с половиной часов, — подсчитал я.

— Нет, — покачал он головой. — Расширение ускоряется. Каждый цикл захватывает больше, чем предыдущий. Экспоненциально. У нас… может быть, четыре-пять часов. Может быть, меньше.

— Часы не работают, — напомнил Скворцов, вновь проверив их.

— Именно.

Малявин снял очки и протёр их внутренней стороной пуховика. Без очков его глаза выглядели голыми, уязвимыми, слишком маленькими для лица.

— Именно поэтому мы не знаем, сколько у нас осталось. И пока мы будем подниматься на поверхность, искать связь, объяснять ситуацию людям, которые не видели того, что мы видели… будет поздно.

Наступила секундная тишина. Оставался только гул, пульсирующий в костях.

— Я все-таки пойду.

— Отставить, — попытался возразить Скворцов.

— Виктор Геннадьевич, — вновь надел очки учёный и посмотрел на майора. — Вы военный. Вы привыкли приказывать. Но я гражданский. И я понимаю эту систему. Лучше всех живых в этом бункере, кроме Рогозина, а Рогозин уже не может нажать кнопку. Если я не войду туда, то через несколько часов Мурманск перестанет существовать в привычном нам виде. Не взрыв, не огонь. Просто… город станет плоским. Люди станут срезами. Дома, улицы, всё. И это не остановится на Мурманске.

Майор стоял неподвижно. Его кулаки сжимались и разжимались. Потом он посмотрел на меня.

— Олейников.

— Да.

— Твоё мнение.

Мне стало холодно. Не от температуры, а от того, что на меня смотрели. Все смотрели. Скворцов. Малявин. Ноговицын. Кравченко. Рудаков. Сычёв с его плоской рукой. Филиппенко. Даже четыре проекции Рогозина повернули ко мне лица.

Я вспомнил, зачем я здесь. Наблюдатель. Фиксатор. Связующее звено между армией и наукой. Между уставом и реальностью. Мне полагалось вести журнал и не принимать решений. Но устав написан для трёхмерного мира.

— Я видел криогенный контур на чертежах, — услышал я свой голос. — Я знаю схему охлаждения магнитов. Я могу помочь профессору с процедурой отключения и перефазировки. Если он покажет, что делать на пульте, я… я запомню.

— Нет, — покачал головой Малявин. — Один должен остаться у пульта. Один. Коррекция частоты требует непрерывного наблюдения за параметрами. Невозможно показать и уйти. Нужно сидеть и крутить ручки, пока не закончится.

— Сколько это займёт?

— Рогозин?

Лежащая проекция пошевелилась.

— Семнадцать минут. Плюс-минус три. При условии, что сверхпроводимость не нарушена и магниты ещё в критической температуре. Если гелий утёк…

— Я проверял контур шесть месяцев назад, — вставил я. — Замкнутая система. Утечка невозможна при целой обечайке криостата.

— Обечайка могла сместиться, — произнёс Рогозин, все четверо. — Как всё здесь. Сместиться. Но жидкий гелий, если утёк, испарился бы. Температура поднялась бы. Магниты вышли бы из сверхпроводящего режима. Поле бы рухнуло. Мы бы все уже… или. Раз поле держится, значит, магниты работают. Значит, гелий на месте. Значит, контур цел.

Логика. Холодная, ясная, неопровержимая. Посреди этого безумия, посреди коридоров, где люди превращались в страницы, где стены становились окнами, а время текло в обе стороны, логика всё ещё работала.

— Я иду, — повторил Малявин.

Скворцов молчал пять секунд. Десять. Пятнадцать.

— Олейников, пойдёшь с ним до затвора. Поможешь открыть. Потом назад. Остальные, удерживаем вестибюль. Если начнёт…

Он не договорил. Он не знал, что может начаться и что они смогут сделать.

***

Третий гермозатвор отличался от первых двух. Он не сместился. Он стоял на месте, этакая массивная стальная плита с кремальерным замком, идеально перпендикулярная полу, идеально вертикальная. Единственная нормальная поверхность во всём бункере. И это пугало больше, чем все искривления вместе взятые. Потому что нормальность здесь выглядела аномалией.

Малявин подошёл к замку. Набрал код на панели. Панель мигнула зелёным. Замок щёлкнул. Дверь плавно, бесшумно поехала в сторону. За ней открылся главный зал.

Я увидел его на мгновение, прежде чем учёный шагнул внутрь и загородил обзор. Огромное круглое помещение, метров тридцать в диаметре, с куполообразным потолком. В центре, тороидальная конструкция генератора, кольцо сверхпроводящих магнитов, обвитых трубами криостата и опутанных кабелями. Вокруг кольца, пульты управления, мониторы, стойки электроники. Всё на своих местах. Всё целое. Но зал дышал.

Я не могу подобрать другого слова. Его стены расширялись и сужались с тем же ритмом, что пульсировал в наших костях. Тороид в центре светился. Не электрическим светом. Не тепловым. Он излучал что-то, что глаза воспринимали как мерцание, но мозг отказывался интерпретировать как свет. Оно было… перпендикулярным свету. Ортогональным. Оно шло в направлении, которого не существовало в моём визуальном словаре, и глаза пытались втиснуть его в знакомые категории, выдавая рябь, мерцание, дрожь по краям видимости.

— Лев Борисович, — позвал я.

Он обернулся. Его лицо в этом невозможном свете казалось чужим, словно состоящим из нескольких наложенных друг на друга лиц, каждое с чуть другим выражением.

— Я справлюсь, — произнёс он. — Идите назад. Выводите группу. Когда поле начнёт сворачиваться, здесь будет… турбулентно. Вам лучше быть как можно ближе к выходу.

— Что будет с вами?

— Если я правильно рассчитаю инвертирование, тогда пространство сожмётся обратно. Измерение свернётся. Все сдвинутые объекты, люди, техника, вернутся в трёхмерную фазу.

— А вы?

— Я буду в центре процесса. В ядре. Там, где кривизна максимальна.

Он не сказал, что с ним произойдёт. Он не сказал, что выживет. Он не сказал, что погибнет. Он просто посмотрел на меня и кивнул. Коротко, по-деловому, как на совещании, когда все вопросы обсуждены и пора приступать.

— Передайте жене, — начал он и осёкся. — Нет. Не нужно. Она знает.

Он повернулся к пульту и пошёл к нему быстрым, уверенным шагом. Его пуховик, нелепый среди бронежилетов и автоматов, мелькнул в мерцании тороида и пропал из вида. Я стоял у затвора и смотрел, как он садится за пульт, как его пальцы ложатся на тумблеры и верньеры, как он наклоняется к экрану, на котором бегут цифры.

— Олейников! — раздался голос Скворцова из вестибюля. — Назад!

Я отступил. Затвор остался открытым.

***

Я двигался по коридору, когда мир начал меняться. Первым признаком стал звук. Гул, пульсировавший в костях, изменил частоту. Он стал выше, тоньше, пронзительнее. Из инфразвука, которого не слышат уши, он перешёл в слышимый диапазон и продолжал расти. Это не был вой сирены и не визг механизма. Это было само пространство, вибрирующее на предельной частоте, как стекло перед тем, как лопнуть.

Стены коридора начали «уплотняться». Я чувствовал это кожей, тактильно, мгновенно. Разреженность, которая делала бетон похожим на картон, уходила. Стены наливались плотностью, густели, становились настоящими. Пол под ногами затвердел. Потолок вернулся на свою высоту. Малявин начал инвертирование.

Я ворвался в вестибюль. Скворцов стоял у дальней колонны, удерживая Сычёва, который сел на пол и держался за левую руку, ту, плоскую. Ноговицын и Кравченко прижались к стене. Филиппенко замер посреди вестибюля, испуганно уставившись на проекции Рогозина.

Рогозин менялся. Четыре проекции двигались, сближались, перекрывались. Стоящая и ходячая наложились друг на друга, как два изображения в расфокусированном бинокле. Лежащая подтянулась к ним, скользя по полу без видимого усилия. Сидящая встала.

Они сливались. Четыре плоских среза одного человека сходились в одну точку, и по мере того как они совмещались, фигура обретала объём, глубину, толщину. Рогозин переставал быть набором теней и становился человеком. Его лицо, наложенное на себя четыре раза, мерцало, подёргивалось, но с каждой секундой успокаивалось.

Одновременно на стене коридора, по которому мы пришли, срез бедра Чалого начал расширяться. Из стены медленно, как пузырь из воды, проступала нога. Потом бедро. Потом туловище. Ефрейтор Чалый выдавливался из бетона, и бетон смыкался за ним, снова становясь непрозрачным, плотным, обычным. Боец упал на пол, дёрнулся, застонал. Живой.

Сычёв закричал. Его левая рука разбухала, наливаясь объёмом. Из плоской ленты она превращалась в конечность, и процесс выглядел так, будто невидимый скульптор лепил её в реальном времени, наращивая слой за слоем. Сычёв кричал не от боли, а от ощущения. Нервные окончания, которые молчали, пока рука существовала в двух измерениях, одновременно включились все разом, послав в мозг волну сигналов, которые он не мог интерпретировать.

Звук нарастал. Стены вестибюля вибрировали. С потолка сыпалась пыль, обычная бетонная пыль, и я обрадовался ей так, как не радовался ничему в жизни. Пыль означала нормальность. Пыль означала трёхмерный мир, где вещи имеют толщину, вес и право падать вниз.

Свет в вестибюле мигнул. Безтеневое белое свечение дрогнуло и начало гаснуть, уступая место нормальному красноватому аварийному освещению. Четырёхмерная линза разрушалась. Фотоны возвращались на свои геодезические прямые.

А потом я услышал голос Малявина. Не по радио. Не через стены. Голос шёл отовсюду, из каждой точки пространства, как если бы сам воздух вибрировал его словами. Тихий, сосредоточенный, без паники.

— Частота стабильна. Фаза инвертирована на сто двенадцать градусов. Довожу до ста восьмидесяти. Сто двадцать. Сто тридцать. Кривизна уменьшается. Параметры в пределах…

Пауза. Секунда. Две. Три.

— Нет. Нет, нет, нет. Резонанс. Паразитный резонанс на третьей гармонике. Компенсирую…

Звук в вестибюле скачком изменил тональность. Из высокого, нарастающего, он превратился в рваный, пульсирующий, будто кто-то бил молотком по гигантскому камертону. Стены задрожали. Не как раньше, «дышащим» расширением, а грубо, физически, как при землетрясении.

— Компенсация. Ввожу противофазу. Ручной режим. Верньер четыре на минус семнадцать. Верньер шесть на плюс девять. Жду…

Рогозин, уже почти трёхмерный, стоявший посреди вестибюля на подгибающихся ногах, вдруг поднял голову.

— Он теряет его, — прохрипел он. — Третья гармоника. Я предупреждал. Нелинейность. Нужен демпфер…

— Рогозин! — подбежал к нему Скворцов, поддержал за плечо. — Что ему нужно?

— Демпфировать третью гармонику. Физически. На пульте есть регулятор, левая панель, красная шкала. Он должен вывести его на минус двадцать три и держать. Одновременно с основной перефазировкой. Но это… две руки на двух разных панелях. Одновременно. Невозможно. Я проектировал для автоматики. Автоматика мертва.

Я побежал. Не думая. Не спрашивая разрешения. Не слыша крик Скворцова за спиной. Я побежал к затвору, через коридор, который уже уплотнялся, уже становился нормальным, и каждый мой шаг по твёрдому, нормальному, трёхмерному бетону отдавался эхом, обычным эхом, летящим по прямой.

Затвор стоял по-прежнему открытым. Я влетел в зал. Малявин сидел за пультом, согнувшись, вцепившись обеими руками в верньеры. Его лицо покрывал пот. Очки съехали на кончик носа. Экраны перед ним мерцали цифрами, и я видел, как они прыгают, хаотично, рвано, выбиваясь из допустимых диапазонов.

— Олейников! — обернулся он.

В его глазах не было удивления. Не было страха. Облегчение. Чистое, голое, отчаянное облегчение.

— Левая панель! Красная шкала! Минус двадцать три! Держать!

Я бросился к левой панели. Нашёл красную шкалу, круглый верньер с металлической рукояткой. Крутанул его. Стрелка поехала вниз: минус десять, минус пятнадцать, минус двадцать.

— Плавнее! — крикнул Малявин. — Не рывком! Плавно!

Минус двадцать один. Минус двадцать два. Минус двадцать три. Стрелка встала.

— Держу!

— Держите. Не отпускайте. Ни при каких обстоятельствах. Если стрелка сдвинется хоть на деление, то весь процесс пойдёт вразнос.

Я стоял, вцепившись в верньер обеими руками. Металл холодил ладони. Стрелка дрожала, живая, упрямая, стремящаяся уйти вправо. Я давил на рукоятку, удерживая её. Это было не сложно физически, так как верньер вращался легко. Но стрелка толкала обратно с неравномерной, капризной силой, то затихала, то вдруг дёргалась, пытаясь вырваться.

— Сто сорок, — бормотал учёный, глядя на свои экраны. — Сто пятьдесят. Компенсация идёт. Третья гармоника демпфирована. Хорошо, Олейников. Держите.

Тороид в центре зала менял свечение. Невозможное, ортогональное мерцание тускнело. Вместо него нарастал обычный свет, жёлто-белый, электрический, ламповый. Мониторы на стойках оживали один за другим. Индикаторы зеленели.

— Сто шестьдесят, — продолжал объявлять Малявин. — Сто семьдесят. Почти. Ещё. Ещё чуть-чуть…

Стрелка под моими руками дёрнулась. Сильно, рывком, будто кто-то с той стороны прибора ударил по механизму кувалдой. Я навалился всем телом. Удержал.

— Сто семьдесят пять…

Пол под ногами дрожал. Тороид гудел. Обычным, физическим, трёхмерным гулом электромагнитов. Звуком, который я знал и понимал.

— Сто восемьдесят!

Профессор рванул последний тумблер. И всё замерло. На одну секунду, на бесконечно долгую секунду, в зале наступила абсолютная тишина. Ни гула. Ни вибрации. Ни мерцания. Ничего. Пустота, чистая, как вакуум, как сон без сновидений. А потом пространство схлопнулось.

Предыдущая главаГлава 5 из 6Следующая глава