К книге
Незавершенные акты безудержного творчестваЧасть четвертая 1996–2001. Метод Станиславского 1997
52%
Часть четвертая 1996–2001. Метод Станиславского 1997
13

Каждый вторник вечером после работы Леон отправлялся пропустить по стаканчику со своей коллегой, Марией, в элегантный винный бар на Бродвее. Общего у них было стена между кабинетами и профессия, а больше практически ничего. Мария ему нравилась, несмотря на то, что порой бывала резковата. Может быть, она нравилась ему именно потому, что порой бывала резковата. Иногда он слышал, как она за тонкой стенкой в раздражении кричит на своих клиентов. Обыкновенно во время этих еженедельных попоек они предавались воспоминаниям о том, как росли в Квинсе, но в последнее время чаще говорили о синдроме опустевшего гнезда у Леона и их общем разочаровании в профессии.

– Я совершенно не понимаю, кто я теперь, когда они обе уехали из дома, – пожаловался Леон, складывая и вновь расправляя бумажную салфетку. – На днях я разогрел себе на ужин замороженный горошек, потому что и Луиза, и Лидия терпеть его не могут. А я его даже не то чтобы люблю, просто отношусь к нему совершенно спокойно. Это было единственное, что я мог придумать, чтобы утвердить свою отдельную от них идентичность. Ну не жалкий ли поступок?

– Да уж, довольно жалкий, – произнесла Мария тем же тоном, каким кричала на пациентов.

– Я перебрал свою коллекцию пластинок и попытался вспомнить, какую музыку слушал до того, как познакомился с Луизой. В результате я поставил Боба Дилана, потому что мне всегда нравился Боб Дилан, но все, о чем я мог думать, пока ел свой замороженный горошек, это ее пьяные лекции о том, что все творчество Боба Дилана – один сплошной гимн мизогинии.

– А чем ты занимался до того, как познакомился с ней?

– Пахал. Учился на психолога. У меня был совершенно чокнутый наставник, и я с его подачи какими только безумными экспериментами не занимался. Это было самое начало семидесятых, тогда не нужно было еще получать на все подряд одобрение от страховой. И про доказательный подход никто даже не заикался. Вместо записей в карточках пациентов я делал зарисовки.

– О, Ассоциации медицинских страховщиков наверняка понравилось бы, – фыркнула Мария.

– Ну, как ты понимаешь, я давно уже ничем таким не занимаюсь.

Леон сделал глоток мерло, наслаждаясь густым бархатистым вкусом, хотя и знал, что расплачиваться потом придется головной болью и изжогой. Он чувствовал себя старым и усталым.

– Когда я был моложе, – сказал он больше сам себе, – мне казалось, что внутренний мир каждого человека неповторим и интересен.

– Как же ты ошибался, – рассмеялась Мария.

– Наверное, я не осознавал, что можно одновременно быть совершенно чокнутым и при этом скучным. Мне почему-то казалось, что чокнутый значит неповторимый и интересный.

Мария согласно кивнула.

– И потом, – добавила она, – ты каждый день слышишь одно и то же. Страшно осознавать, что человеческий опыт укладывается всего в несколько категорий.

Он повернулся на вращающемся табурете к ней лицом.

– У меня есть одна пациентка, которая просто одержима собственными ступнями. Она совершенно убеждена, что у нее самые уродливые ступни в мире. Это надо же иметь такое самомнение! Из скольки миллиардов человек на этой планете ее ступни должны быть самыми уродливыми?

– Из семи, – подсказала коллега.

– Не в этом дело, Мария.

– Прости. Так в чем же дело?

– Дело в том, что ни один пациент за всю мою практику не вызывал у меня такой острой неприязни. Надо же быть настолько поверхностной. Это всего лишь ноги. У меня однажды был пациент, который остался обезображенным после пожара. Да он убил бы за то, чтобы иметь всего лишь самые уродливые ступни в мире.

– Мы все заложники контекста. Никто из нас не сидит в Освенциме, но это не делает наши страдания менее искренними.

– Ну вот, теперь я чувствую себя бесчувственной скотиной.

Леон в очередной раз напомнил себе, что Мария – не тот человек, у которого стоит искать понимания.

– Ну и как ты с этим справляешься? – пожала плечами Мария.

– Плохо. В смысле, не справляюсь.

– Ты же знаешь, что я имею в виду. Какие техники ты используешь?

Леон вздохнул:

– Я терпеть не могу экспозиционную терапию, но все остальное я уже перепробовал, так что я использую то, что считаю бережной формой экспозиционной терапии. Для начала я уговорил ее снять обувь с одной ноги и на десять секунд, всего на десять секунд, показать мне ступню в носке.

– Так, – сказала Мария. – Кажется, это уже прогресс.

– На это ушло шесть месяцев. – Леон обхватил голову руками.

– Ничего себе.

– Угу, а теперь мы начнем отрезать от ее носков по кусочку, по одному пальцу зараз, и так до тех пор, пока все пять пальцев не окажутся открыты. Дальше будем постепенно обрезать носок все больше и больше, чтобы открыть остальную ногу. Таков план. Она на него согласилась. Я даже составил контракт и заставил его подписать. И закрепил в нем конкретные даты, чтобы она не могла отвертеться. Беда в том, что это следующие пять лет моей жизни. Следующие пять лет моей жизни, которые будут измеряться не рождениями, смертями, свадьбами и, – он неопределенно помахал пальцами, – прочими вехами, а ее чертовыми ступнями.

Мария рассмеялась:

– Я испытываю экзистенциальный ужас, даже слушая про это.

Леон вздохнул, внезапно посерьезнев.

– Беда в том, что мы вряд ли до этого дойдем. Я не думаю, что могу ей помочь.

Они некоторое время молчали.

– Раньше я любил свою работу. Гордился тем, что могу проникнуть во внутренний мир любого человека. Совершенно любого. Но эта ненормальная со своими ступнями! Это же надо иметь такой глупый и скучный внутренний мир! Я не хочу находиться в нем даже сорок пять минут, а она всегда ухитряется растянуть их на все пятьдесят.

– Скучные пациенты всегда так делают.

– В общем, я подумываю о том, чтобы уйти.

– Никуда ты не уйдешь, – закатила глаза Мария. – Никуда и никогда. Это слишком большая часть твоей личности.

– Может быть, но мне хотелось бы чувствовать, что я помогаю людям, а не просто так беру с них деньги.

– Ты помогаешь людям, – рявкнула Мария.

Леон понимал, что подошел опасно близко к тому, чтобы впасть в жалость к себе, а Мария терпеть этого не могла, так что решил слегка сменить тему.

– До чего же странная у нас профессия. Мы весь день сидим на заднице, в то время как люди вываливают перед нами содержимое своих мозгов, и мы ковыряемся в них как… – он запнулся в поисках подходящего слова, – как старьевщики.

Ему вспомнился старый белый материн ридикюль с металлической застежкой. В детстве он обожал вываливать его загадочное содержимое на диван в их старой квартире и рыться в нем в поисках сокровищ, но, кроме использованных бумажных платков и замусоленных слипшихся леденцов, что-то интересное ему обнаружить удавалось крайне редко. Вот примерно так же он в последнее время думал и о человеческом сознании: по большей части оно было заполнено никому не интересным мусором.

– Ты пьян, – сказала Мария. – Как старьевщики?

– Ну или как вороны.

– Угу, – кивнула Мария. – Как вороны. Думаю, тебе пора домой.

Она знаком попросила счет, и не успел Леон опомниться, как уже стоял на тротуаре со строгим наказом от Марии хорошенько проветриться, прежде чем сесть за руль. Он перешел Амстердам-авеню, и ноги сами понесли его в сторону их старой квартиры. Очутившись под ее окнами, он запрокинул голову, пытаясь разглядеть, что там внутри. С улицы была видна элегантная гостиная с дорогими стеллажами для книг, не шедшими ни в какое сравнение с самодельными полками, которые они в 1975 году соорудили меньше чем за двадцать долларов. На мгновение он почувствовал острую тоску по дому – старик, заблудившийся во времени, – а потом злость на Луизу за то, что она его бросила.

Иногда он думал, что, может быть, все было бы проще, если бы она умерла. Однозначнее. Если бы он мог испытывать печаль вместо бессильной ярости, которая захлестывала его. Но он знал, что на самом деле это не так. Несмотря на то что она отказывалась с ним разговаривать и что он не мог к ней прикоснуться, он все равно чувствовал между ними незримую ниточку супружества, которая надежно привязывала его к миру в том виде, в котором он его знал. Он бросил последний взгляд на пригламуренную версию гостиной их бывшей квартиры, развернулся и, чувствуя внезапный упадок сил, побрел к машине.

Несмотря на похмелье, Леон заставил себя встать и выйти на утреннюю прогулку, потому что, хотя режим не то чтобы очень помогал ему сохранить рассудок, но, по крайней мере, не давал отгрызть себе лапу. Кроме того, с тех пор как в их ничем не примечательном прежде пригороде поселились хасиды, его ежедневные прогулки приобрели приятный сюрреалистический флер. Совершенно невозможно было привыкнуть к когнитивному диссонансу при виде того, как мужчина, наряженный в польское одеяние восемнадцатого века, входит в здание эпохи массового строительства века двадцатого.

Обыкновенно во время этих его полусонных прогулок в шесть утра весь район был в полном его распоряжении, если не считать время от времени попадавшихся навстречу компаний хасидских мужчин, направляющихся в шул[29]. Но сегодня, казалось, на улицы высыпало все население Монси в полном составе. На каждой лужайке над чанами с кипящей водой стояли пейсатые мужчины, покрикивающие на своих жен и детей. Леон пытался заглядывать в эти чаны, но так, чтобы это было не слишком заметно.

Он свернул за угол, на Грандвью-авеню, и едва не налетел на семейство, в полном составе сгрудившееся вокруг викторианской ванны, до краев наполненной посудой. Совершенно задерганная женщина то и дело поправляла шарф на голове и, утирая заливающий глаза пот, десяток за десятком отправляла в кипящую воду вилки. Они падали на лежащие на дне кастрюли с адским грохотом, который перебудил бы всех соседей, если бы они не были заняты по соседству в точности тем же самым. Женщина оторвалась от работы и в упор уставилась на Леона. С таким отвращением на него не смотрели со времен начальной школы. Если бы она была школьницей, а не замученной хасидской женщиной, то бросила бы ему «Что вытаращился?», а потом накостыляла по загривку.

На обратном пути он вытащил из почтового ящика у подъездной дорожки газету. Заголовок развеял завесу тайны над происходящим. «Монси сотрясает куриный скандал», – кричал он, а под ним более мелким шрифтом было напечатано: «Жуликоватый мясник продавал под видом кошерного мяса некошерное, чем вызвал панику среди религиозных жителей Монси, которым теперь необходимо совершить очистительные обряды над собой, своими кухнями и всей кухонной утварью». На второй странице обнаружилась фотография, на которой пейсатые юноши из ешивы на промышленной кухне загружали тарелки в чаны с кипящей водой в клубах пара.

– Отличная фотография, – произнес Леон вслух, ни к кому не обращаясь, и отправился в душ.

Остаток дня прошел без неожиданностей. Он принял несколько пациентов, соорудил себе на обед сэндвич с анемичной индейкой, принял еще несколько пациентов, разогрел в микроволновке замороженное чили на ужин и съел его, слушая радио. Он перебирал видеокассеты в гостиной, размышляя, что бы такое посмотреть, когда в дверь забарабанили. Он решил, что это миссис Куперберг (одна из немногочисленных местных обитательниц, живших тут еще до хасидов), которая была очень пожилая, страдала от проблем с сердцем и время от времени просила отвезти ее в больницу. Но, открыв дверь, он увидел соседку, Рейчел Гринберг, с чумазым лицом, на котором светлели дорожки от слез.

– Привет, Рейчел, – произнес он мягко, – чем могу вам служить?

Кажется, они с ней до этого ни разу даже толком не разговаривали. Луиза вроде бы говорила, что до того, как удариться в хасидизм, Рейчел занималась какими-то эзотерическими целительскими практиками. То ли рейки, то ли кристаллотерапией.

– Вы же психотерапевт? – спросила Рейчел.

– Да, – настороженно ответил Леон. – Я психотерапевт.

– У моего сына нервный срыв. Мне нужно, чтобы вы пошли со мной.

– Хорошо, – сказал Леон, сдергивая с крючка куртку, потому что ему было любопытно и скучно, и, если уж она пришла просить о помощи его, вероотступника, значит дело было действительно серьезное.

Они шли, то и дело переходя на бег, через его лужайку, мимо кустов, которые он давным-давно не подстригал, через пятачок, на котором у них когда-то был огород, потом перебрались через невысокую каменную оградку. Подол ее юбки зацепился за колючий ежевичный куст, Леон дернулся было помочь, а потом вспомнил, что ему нельзя к ней прикасаться. Она кое-как справилась сама, и они очутились на бывшем скотном дворе, где раньше бродили лошади, а теперь сияла еще одна подстриженная под ноль пригородная лужайка. Рейчел повела его сквозь лабиринт из каких-то темных предметов, в которых он, приглядевшись, опознал корыта и прочие вместительные емкости – напоминания о «Великом курином скандале».

Когда они завернули за угол дома, до Леона донеслись крики, и он увидел группку мужчин в черном, сгрудившихся вокруг ямы в земле, которая напоминала свежевырытую могилу. Несколько мужчин постарше пытались удержать перемазанного в грязи подростка, который отчаянно вырывался.

Наконец это ему все-таки удалось, и он прыгнул в «могилу», как будто бросился на тело умершей возлюбленной.

– Шмуэль, пожалуйста! – взмолилась Рейчел.

Леон кинул взгляд поверх сомкнутых плеч мужчин и увидел, что парень лежит на осколках обеденного сервиза, накрыв своим телом две дюжины изящных серебряных вилок и украшенных филигранью блюд.

Пока он пытался понять, что происходит, бородатые мужчины спрыгнули в яму и силком вытащили мальчишку.

– Аккуратнее, вы делаете ему больно! – закричала Рейчел бородачам, которые то ли обнимали юношу, то ли пытались обездвижить.

Один дюжий хасид прижал парнишку к земле, надавив коленом на спину, и Шмуэль (так, судя по всему, его звали) взвыл, но грязь и трава приглушили его вопль.

– Они не имеют права так с ним обращаться, – яростно зашептал Леон, обращаясь к Рейчел.

– Я знаю, – отозвалась она и, скрестив руки на груди, принялась вонзать пальцы в собственную кожу.

– Скажите вашему мужу, чтобы прекратил это, – сказал Леон.

Рейчел двинулась к яме, но тут дюжий мужчина отпустил Шмуэля. Тот бессильно обмяк, ничком лежа на траве и негромко всхлипывая.

– Что у вас тут происходит? – спросил Леон. – Я не смогу помочь, если этого не пойму.

– Я знаю, знаю. – Она сделала глубокий вдох. – Он пошел вразнос после того, как стало известно про мясника.

Рейчел поколебалась, но потом, видимо, приняла какое-то решение и заговорила сухим медицинским тоном:

– У него в анамнезе тревожное расстройство и компульсивное поведение.

Леон не ожидал услышать от нее что-то подобное.

– Я работала в психиатрическом стационаре, когда мне было двадцать, до, – она кивнула в сторону дома, – всего этого.

– Но зачем рыть могилу для посуды? – спросил он, но потом вспомнил гостиную своей бабушки во Флэтбуше и одинокий цветок в кадке перед окном, вокруг которого всегда валялись столовые приборы. – Он пытается кошеровать посуду, зарыв ее в землю?

– Это баббе ему велела. – Рейчел поджала губы, что Леон истолковал как неодобрение. – Она сказала, что это единственный способ сделать ее абсолютно кошерной. Когда стемнело, он улизнул из дома, пока никто не видел, и начал копать. Мы уже несколько часов пытаемся его остановить. Мой муж, Яаков, был против того, чтобы я позвала вас, но он хороший отец, он любит сына.

Какой-то мужчина – видимо, Яаков – принялся ласково гладить Шмуэля по голове и что-то нашептывать ему на ухо. Но мальчик явно ушел в себя.

– И что нам делать? – спросила Рейчел.

– Обратиться к специалисту и начать лечение, – ответил Леон.

– Нет, – сказала Рейчел. – Что нам делать сейчас?

«Не имею ни малейшего понятия, – едва не вырвалось у Леона, но потом он размял старые терапевтические мышцы, которые уже почти атрофировались, но все-таки не окончательно. – Что сделал бы Барри? ЧСББ».

– Чего Шмуэль хочет? – спросил он вслух.

– Зарыть мой лучший сервиз в землю.

– Ну так заройте его.

Он нагнулся и, подобрав комок земли, бросил его в импровизированную могилу. Это был знакомый жест – он делал это на похоронах отца, потом на похоронах матери, потом, всего два года тому назад, на похоронах Барри. Он почти ожидал услышать гулкий стук земли о гроб, но вместо этого на дне ямы жалобно зазвенели фарфор и стекло. Шмуэль с надеждой вскинул на него глаза, но все остальные смотрели с неприкрытой враждебностью. Леон, не обращая на них никакого внимания, подобрал с земли лопату. Его задача – быть со Шмуэлем, а не заслужить одобрение миньяна[30] брацлавских хасидов.

– Но это же безумие, – возразила Рейчел. – Вы хотите сказать, что я должна потворствовать этому?

– Если хотите, чтобы он сегодня уснул.

Рейчел со вздохом забрала у Леона лопату и подошла к Шмуэлю.

– Ты победил. Можешь зарыть мой лучший сервиз в землю. Но завтра с утра первым же делом ты пойдешь на прием к Леону.

– Ровно в девять, – сказал Леон и, развернувшись, зашагал к дому.

В спину ему несся звон лопаты о землю и перебранка Рейчел с Яаковом.

Когда он лег в постель и закрыл глаза, то представил себе, как вываливает на диван содержимое материной сумочки, но вместо бумажных платков и слипшихся леденцов оттуда высыпаются шагаловские фигурки: крошечные козы, летающие пейсатые мужчины, сжимающие в пластиковых руках миниатюрные вилы, и светящийся в темноте месяц.

На следующее утро ровно в девять зазвонил телефон. Леон уже сидел у себя в кабинете с чашкой лапсанг-сушонга.

– Он не придет, – сказала Рейчел, даже не представившись. – Ему непременно нужно завершить утреннюю молитву, прежде чем он согласится куда бы то ни было пойти, но он раз за разом начинает все заново. Говорит, у него не получается сделать все правильно.

– А что, если я приду к вам? – спросил Леон, потому что все его будущие дни простирались перед ним, как дырки в носке, новые вехи его жизни.

– Ладно. – (Леон прямо-таки слышал, как она пожала плечами.) – Кто же станет отказываться от визита специалиста на дом?

Он продрался сквозь кусты ежевики, миновал бассейн, который был окружен ширмой, чтобы посторонний глаз ненароком не увидел купающихся женщин, и, поднявшись на крыльцо, вошел в большую стеклянную дверь.

– Он наверху, – сказала Рейчел и повела Леона через гостиную, мимо стопки компакт-дисков с одетым в «варенку» хасидским мужчиной, кружащимся в религиозном экстазе на обложках.

Шмуэль находился в первой справа от лестницы комнате на втором этаже. Стоя на коленях на огромном, от стены до стены, ковре, он совершенно не производил впечатления человека, охваченного религиозным экстазом. В руках у него были блестящие черные кожаные ремешки. Леон знал, что они называются «тфилин»[31], но хоть убей не помнил, каково их предназначение. Шмуэль глядел на смотанные ремешки с таким видом, будто это были змеи.

– Мне нельзя смотреть, – сказала Рейчел, пока Шмуэль обматывался ими и снова сматывал, но из комнаты так и не вышла.

Леон опустился на колени перед Шмуэлем.

– Что произойдет, если ты намотаешь их не совсем так, как нужно? – спросил он, памятуя по детству Лидии, что нужно включиться в эту обсессивную логику и следовать ей до неизбежного конца.

Шмуэль проигнорировал его, и Леон, морщась от боли в коленях, поднялся и вернулся к Рейчел.

– Он считает, что теперь из-за мясника приход мессии откладывается, – пояснила она. – И поэтому мы должны совершить все мицвы[32], которые остались несовершенными, но, если мы сделаем что-то неправильно, это не зачтется. И он беспокоится, что теперь из-за мясника перед приходом мессии случится новый Холокост.

Леон представил себе мессию в облике здорового громилы за рулем крошечного «фольксвагена-жука», ползущего по Вестсайдскому шоссе в плотной пробке, из которой исчезает по одной машине каждый раз, когда совершается очередная мицва.

– Ясно. Значит, грубо говоря, если он не намотает тфилин как полагается, еврейский народ будет полностью истреблен. Кажется, шансов у нас не очень много, – сказал Леон, надеясь, что у Рейчел есть чувство юмора.

Она почти улыбнулась:

– Именно.

Рейчел потерла глаза ладонями, и Леон увидел, как она вымотана. Он снова присел рядом с парнишкой.

«Будь с ним, – произнес в его голове голос Барри. – Выдувай пузыри».

– Шмуэль, – сказал Леон. – Послушай меня. Я никогда не молюсь, но у меня была бар-мицва, так что, если я все-таки молюсь, это считается. Значит, если я сейчас буду молиться вместе с тобой, одной мицвой будет больше. И это приблизит приход мессии, так ведь?

Шмуэль остановился, задумавшись, потом кивнул. Рейчел подошла к шкафу и достала с полки еще один талит[33] и тфилин.

– Напомни мне, пожалуйста, что это и зачем? – попросил он, расстегивая мешочек, в котором лежали тфилин.

У него было чувство, будто он прикасается к чужой бандажной сбруе, но он преодолел брезгливость, потому что это был в чистом виде Станиславский, а значит, он должен был полностью вжиться в свою роль.

Шмуэль объяснил, что это свитки Торы, сложенные в кожаные коробочки, и их необходимо прикреплять к голове и рукам по причинам, которые он сам понимает не до конца.

– Делайте вот так, – сказал он, целуя коробочки.

Потом обмотал кожаными полосками руки с почти математической точностью: поскольку это была демонстрация, а не молитва, в глазах Ха-шема она не считалась и можно было не беспокоиться.

– Поняли? – спросил он.

– Наверное, – отозвался Леон, пытаясь прикрепить тфилин.

Он чувствовал себя котом, запутавшимся в мотке пряжи. После нескольких попыток ему удалось наконец прицепить их. Черные коробочки торчали из его головы и рук, похожие на опухоли.

– Только я не знаю никаких утренних молитв, кроме Шма, – признался он.

– Хорошо, тогда вы читайте Шма, а я прочитаю все остальные.

Шмуэль начал молиться, и Леон попытался подражать его раскачиваниям, не позволяя себе испытывать неловкость, потому что это был метод Станиславского, а Шмуэль неловкости не испытывал. Леон закрыл глаза и начал было произносить Шма, как вдруг юноша прервал его.

– Стойте, погодите! – В его широко раскрытых глазах плескалась паника. – Ваши мысли должны быть чисты, иначе молитва не зачтется. Вы должны думать только про Ха-шема.

– Хорошо, – кивнул Леон. – Я буду думать только про Ха-шема.

Шмуэль отвернулся и снова принялся раскачиваться.

«Шма Исраэль Адонай, – затянул про себя Леон, закрыв глаза и думая про Ха-шема и только про Ха-шема, чтоб ему, этому мстительному придурку; он вновь был в своей комнате во Флашинге, под стеганым пледом, мастурбировал в голубоватом свете на следующий день после своей бар-мицвы. – Адонай Элоэйну».

В нескончаемый миг перед эякуляцией ему вдруг пришла в голову мысль, что если в глазах Бога он теперь мужчина, то Бог может увидеть, как он мастурбирует; вероятно, Он даже смотрит на него прямо сейчас с какого-нибудь облака или где Он там обитает. И никакой плед его не спасет. Он со своим эрегированным пенисом горел и переливался, рдел, как красный сигнал светофора.

Он прекратил молиться и открыл глаза.

«Начинай заново, – сказал он себе. – Шма Исраэль Адонай».

На этот раз его непослушный мозг выдал воспоминание о молодой Луизе, растянувшейся голышом на Полосатике, их радужном пледе, который до сих пор лежал у него на кровати в соседнем доме. Он стоял в дверях, глядя на нее, не в силах оторвать глаз от завитков лобковых волос прямо над клитором, в которые он любил запускать пальцы, распутывая их и глядя, как они вновь свиваются пружинками.

«Начинай заново, – сказал он себе (Шмуэль рядом с ним целовал свитки) и закрыл глаза. – Шма Исраэль Адонай Элоэйну».

Ему снова привиделась Луиза, отпечатанная на обратной стороне век. Она лежала на том же месте на постели, только теперь была старше, и ее тело крутило, корежило и выгибало дугой. Вместо того чтобы накрыть его своим, он отвернулся, делая вид, что ничего не заметил.

«Адонай Эхад». – Леон ощутил на своем загривке горячее дыхание Ха-шема.

– Мне пора идти, – пробормотал он, заставляя себя медленно размотать тфилин, хотя ремешки казались змеями, так туго обвившимися вокруг него, что невозможно было дышать. – У меня следующий пациент.

Он постучал пальцем по циферблату часов, хотя до полудня был совершенно свободен.

– Но может быть, мы как-нибудь это повторим? Помолимся вместе и побеседуем?

Шмуэль то ли кивнул, то ли нет. Леон не стал дожидаться его реакции.

Рейчел ждала внизу у лестницы.

– Среда и пятница, – сказал он ей.

Весь день до самого вечера, работая, он чувствовал на себе взгляд Ха-шема; чувствовал, как, подобно красному сигналу светофора, рдеет его тело.

Когда вечером они разговаривали с Лидией по телефону, он нарушил примерно семь правил профессионального кодекса и рассказал ей о Шмуэле.

– Он настолько создан для религии, что не может ее выносить, – сказал Леон Лидии. – Представь, что ты была бы хасидкой и должна была бы мыть руки строго определенным образом по многу раз в день во время молитвы.

– Я умерла бы от обезвоживания прямо перед раковиной.

– Вот именно. Он всего лишь следует логике фундаментализма до ее неизбежного логического конца. Я не вижу, как можно ему помочь, не отвратив при этом от религии.

– О-о-о, – протянула Лидия. – Как интересно! Ты собираешься вырвать его из лона иудаизма? Прельстить соблазнами светской жизни? Будешь начинать каждую сессию сиськами и свиными колбасками?

– Я склонялся скорее к девочке по вызову в мини-юбке из бекона, – отозвался он сухо.

Лидия рассмеялась.

– Мне пора идти, пап, – извиняющимся тоном произнесла она. – Мы с друзьями договорились встретиться на дискуссии о необходимости создания профсоюза сексуальных работниц в Сан-Франциско.

– Ну разумеется, – сказал Леон, безуспешно пытаясь скрыть разочарование в голосе.

Она замялась.

– Я в порядке, – заверил он. – Честно. Прекрати обо мне беспокоиться! Ты не должна обо мне заботиться, это я должен заботиться о тебе. И потом, мне нужно за один вечер выучить все, что можно, об иудаизме, так что хватит уже меня отвлекать.

– Ладно, – сказала она. – Люблю тебя.

После того как он повесил трубку, в доме стало очень тихо – так тихо, что от этой тишины заложило уши. Еще несколько минут спустя, когда Леон просматривал свои записи, пытаясь понять, что он любит на самом деле, от соседей послышались какие-то крики.

– Черт, – произнес он вслух, делая вид перед внимательно наблюдавшей за ним тишиной (Ха-шемом?), что его беспокоит парнишка, когда на самом деле испытывал глубочайшее облегчение оттого, что у него появился законный повод выйти из дома.

Леон быстрым шагом пересек задний двор, почти ожидая узреть Шмуэля, погребенного в другой яме по соседству с первой. Но, перебравшись через низенькую каменную ограду, увидел через окна, что соседи что-то празднуют.

Сквозь стеклянную дверь гостиной он различил группу мужчин, которые экстатически танцевали, встав в круг и обняв друг друга за плечи. Чувствуя себя немного извращенцем, он прижался к стене дома и стал высматривать Шмуэля, уверенный, что тот забился куда-нибудь в угол в одиночестве. Однако, приглядевшись, он увидел паренька среди мужчин. Тот танцевал, запрокинув голову, и на лице его играла широкая улыбка.

«Этот мир все-таки доставляет ему удовольствие», – осознал вдруг Леон.

Он смотрел на танцующих мужчин, и ему вспомнилась его самая первая терапевтическая сессия. Перед ним сидел молодой человек с идеально круглой бритой головой, а Леон думал: «Как можно перекинуть мостик через пропасть между двумя самодостаточными объектами, между его мозгом и моим?» Он набрал полную грудь воздуха и задал вопрос. Уже потом, вечером, дома, он достал уголь и, воспроизведя на бумаге очертания черепа парнишки, начал составлять карту дебрей, скрывавшихся внутри. Он уже почти позабыл эту радость открытия, но сейчас, когда смотрел на танцующего Шмуэля, она вновь мурашками разбегалась у него под кожей.

«Нужно довести Станиславского до конца, – подумал Леон; он нарушил правило Барри номер один: никогда не делать выводов, не покончив со Станиславским. – Я молился, я страдал, теперь я должен потанцевать».

Леон отступил обратно в тень деревьев, куда еще доносилась музыка, и принялся в полном одиночестве кружиться, вертеться и беспорядочно вскидывать ноги, хватая ртом ночной воздух.

Минуты – или часы? – спустя он двинулся обратно сквозь заросли ежевики, взмокший, запыхавшийся и счастливый; приятно озадаченный тем, что все то, что причиняло Шмуэлю самые сильные страдания, доставляло ему и самую большую радость.

«Но разве это не всегда так?» – подумалось ему.

– Вот же засада какая, – вслух произнес Леон, пнув помидорный куст, посаженный когда-то давным-давно Луизой, и вдруг почувствовал прилив нежности к ней вместо неизменно тлеющей ярости, к которой уже привык.

Сострадание всегда было неожиданным побочным эффектом успешного применения Станиславского.

Он вернулся в дом и, улегшись на Луизиной половине кровати, принялся скручиваться в изломанные, неестественные позы, которые она постоянно принимала в последние месяцы перед отъездом. Ему вспомнились все те моменты, когда он отводил глаза, чтобы не видеть, как ритмически подергиваются ее руки, как пальцы выстукивают механическую дробь на ногах, будто она отбивала срочную телеграмму на собственных бедрах. Вспомнилась зловещая неподвижность ее членов, когда они немели, становясь похожими на искусственные копии самих себя, словно она была полуженой-полуманекеном. Его так это пугало, что он отводил глаза, оставляя ее один на один с садистическими причудами собственного тела, и убеждал себя, что это она его бросает.

«Святой Леон может быть настоящей скотиной», – подумал он и взглянул на часы.

В Рокленде был час ночи, а в Израиле время завтрака. Быстро, чтобы не успеть передумать, он включил прикроватный светильник, открыл записную книжку и набрал номер кибуца. Хава взяла трубку на третьем звонке.

– Она не хочет с тобой разговаривать, Леон, – сказала она раздраженно. – Мы все это уже проходили, и не раз.

– Нет, – возразил Леон. – На этот раз все по-другому. Я не собираюсь ни кричать на нее, ни требовать, чтобы она вернулась домой. Просто сегодня со мной произошло кое-что забавное, и я подумал – она же еще не умерла, почему я не могу рассказать своему лучшему другу забавную историю?

Хава с минуту молчала.

– Никаких слез и упреков, – пообещал Леон. – Честное слово.

– Я спрошу ее, – сказала Хава. – Только не надейся раньше времени.

Хава опустила трубку. На фоне слышались звуки столовой. Через несколько минут она вернулась.

– Луиза согласилась с тобой поговорить. Но если ты попытаешься завести разговор о том, почему она уехала, или начнешь ее стыдить, она просто повесит трубку и никогда больше не станет с тобой разговаривать.

– Ладно, ладно, – сказал Леон. – Я согласен на любые условия.

В трубке что-то зашебуршало, а потом Луиза произнесла:

– Леон?

Ему пришлось приложить усилия, чтобы не разрыдаться при звуке ее голоса. По тому, как она произнесла его имя, он понял, что, несмотря на всю суровость, с какой говорила с Хавой, она по нему скучала.

– Ты не поверишь, что происходит в Монси, – заговорил он как можно более небрежным тоном. – Выяснилось, что кошерный мясник на самом деле никакой кашрут не соблюдал, так что весь хасидский Монси чуть ли не десять лет ел трефное. Я буду называть это «Большой куриный переполох». Теперь все кипятят посуду и столовые приборы в огромных чанах на лужайках перед домами, а некоторые даже ванны на ножках вытащили. Это полный дурдом, тебе бы такое понравилось. Как бы мне хотелось, чтобы ты это увидела.

Он тут же прикусил язык, испугавшись, что она истолкует его слова как пассивно-агрессивную попытку вызвать у нее чувство вины. Но она не истолковала, а если и истолковала, то решила не обращать внимания.

– Да, это существенно задержит приход мессии. На Небесном шоссе, должно быть, сейчас адская пробка.

Леон с радостным потрясением осознал, что у них обоих в голове был одинаковый образ мессии. Он и забыл, каково это, такая близость. Словно весь прошлый год он вынужден был говорить на чужом языке, а теперь наконец-то смог перейти на родной.

– Откуда у нас с тобой такой образ, с чего вдруг красный «фольксваген-жук»?

– Была такая детская книжка, – пояснила Луиза, – про последнюю машину, которая устроила транспортный коллапс в Нью-Йорке. Я не помню уже, каким образом родилась шутка, что это был мессия.

– А, ну да, точно, – сказал Леон. – Теперь я припоминаю, было что-то такое. Так странно, мы с тобой читали каждую из этих книг Лидии по пять тысяч раз, и я был уверен, что они намертво отпечатаются у меня в мозгу, а теперь толком ни одной не помню.

– Я бы почитала детскую книжку про Большой куриный переполох.

– Погоди, это еще не самое безумное, – сказал Леон. – Соседский парнишка, сын Рейчел, совершенно поехал крышей на этой почве и попытался кошеровать всю посуду, похоронив ее в импровизированной могиле, а когда его стали оттаскивать, бросился туда сам, прямо как какая-нибудь древняя итальянская вдова. А потом они попросили меня взять его в терапию.

– Серьезно? – поразилась Луиза. – Тебя, чужака?

– Я был удивлен не меньше всех остальных, но согласился. И даже пустил в ход Станиславского.

– Ты применил Станиславского? Я не помню, когда ты в последний раз это делал. Когда это было в последний раз?

– Ой, даже и не знаю, – неопределенно отозвался Леон. – Давно.

– Не надо, не пытайся, – сказала Луиза. – Ты перестал это делать, когда я заболела, так ведь?

Он чуть было не начал ее разубеждать, но вместо этого просто сказал:

– Да.

– Потому что пахал, как проклятый, за нас двоих и пытался жонглировать всем сразу.

И снова первым его побуждением было возразить, потому что согласиться с этим утверждением в его сознании почему-то равнялось тому, чтобы признать правильность ее решения уехать, но он слишком устал, да и не для того позвонил ей, чтобы ругаться.

– Да, – сказал он.

– Леон, – произнесла она, не строго, но очень серьезно, отбросив всякие намеки на шутливый тон, – почему ты вдруг решил мне позвонить? Ты полгода не делал попыток связаться со мной. Только не говори, что дело в курином переполохе. Я, конечно, люблю безумные истории в духе Шагала из жизни пригородов, но позвонил ты мне не поэтому.

Леон вздохнул и, растянувшись на постели, поудобнее прижал трубку к уху.

– Я лежу на твоей половине кровати. Ну и, в общем, я стал вспоминать, сколько раз смотрел, как ты лежишь на этом самом месте, и отводил глаза, когда у тебя начинали дрожать руки, и делал вид, что не напуган до ужаса, когда у тебя в очередной раз что-нибудь немело. Наверное, я просто понял – «по следам Станиславского», как ты это называешь, – что был так занят, пытаясь жонглировать всем сразу, что забыл, как просто быть во всем этом рядом с тобой.

– Ты сейчас лежишь в нашей постели? – спросила Луиза, не пытаясь проигнорировать смысл того, что он сказал, а принимая это как знак примирения.

В ее голосе слышались интимные, почти обольстительные нотки.

– Угу, – негромко отозвался Леон.

– Знаешь, как это ни смешно, – произнесла Луиза, – мне сейчас одновременно кажется, что нет ничего более реального, чем наша постель и наша спальня в Рокленде, и в то же время единственное, что ощущается как реальность, это кибуц, а вся наша совместная жизнь кажется каким-то сном.

– Это как когда ты в детстве была в летнем лагере и убедила себя в том, что лагерь – это единственная реальность, а твоя жизнь в Грейт-Неке была воображаемой?

– Ну да, – сказала Луиза, – именно так. Я не ожидала, что пробуду здесь так долго. Все пошло совершенно иначе, чем я себе представляла. Я собиралась приехать в Израиль и быстренько умереть. И тогда ты бы сказал: «О, я понял, она хотела нас поберечь, она поступила так, потому что думала о нас». Но пустынный климат пошел мне на пользу, и теперь я живу в кибуцном чистилище. Кажется, я не собираюсь умирать, так что придется мне подумать, что делать с остатком жизни.

Леон с изумлением поймал себя на том, что у него не возникло даже побуждения сказать: «Ты всегда можешь просто вернуться домой». Для этого было уже слишком поздно. Он не мог ничего такого даже представить. Он попытался нарисовать в своем воображении, как встречает ее в аэропорту, привозит обратно домой, нанимает сиделок, каждую ночь укладывается с ней в одну постель, но все это казалось нереальным, фантасмагорическим.

– Ты что-нибудь придумаешь, – сказал Леон. – Ты всегда что-нибудь придумываешь.

– До последнего времени я много общалась с Айелет, Хавиной дочерью. Кибуц поручил ей присматривать за мной по ночам, и мы с ней курили травку и делали всякие чумовые музыкальные проекты. Она почти такого же возраста, как Лидия.

Леон ощутил внезапный приступ гнева. Неужели она так быстро нашла Лидии замену?

– Она та еще штучка, эта Айелет, – сказала Луиза, и гнев Леона улетучился так же быстро, как и вспыхнул. – Пыталась выдоить из меня тысячи долларов на строительство какой-то безумной машины под названием звукоомывательный звездолет, которая должна была исцелить меня при помощи вибраций.

– Это еще что за хрень? – спросил Леон.

– Насколько я понимаю, нечто вроде металлического кокона с викторианской козеткой, в которую вмонтированы динамики.

– Да уж, судя по описанию, прямо-таки то, что доктор прописал.

– О, поначалу-то я загорелась. Начала писать для нее музыку, но потом Айелет попросила еще пару тысяч долларов на, цитирую, «расходные материалы». А ведь эти деньги мои только на время, на самом деле это деньги Лидии. На эти три тысячи она могла бы съездить на лето в Европу или год путешествовать по Перу. Я еще могла бы позволить ей обобрать меня, но не Лидию.

– И чем дело кончилось? – спросил Леон.

– Айелет вытрясла из какого-то другого простофили достаточно денег, чтобы они с бойфрендом смогли поехать на израильский рейв куда-то в Индию, – сказала Луиза. – Знаю, знаю, все это выглядит как поэтичное возмездие.

Леон пожал плечами. Поэтичное возмездие его не интересовало. Он закрыл глаза и попытался представить себе Айелет, звукоомывательный звездолет и крошечный закуток в кибуцной столовой, из которого Луиза сейчас с ним говорила. Но он не смог нарисовать в своем воображении ничего из этого. Все это было для него далеким и непонятным. Кроме Луизы. Она до сих пор была ему близкой и понятной – ну, насколько вообще была когда-либо. Леон открыл глаза.

– Мне трудно представить тебя там, – сказал он.

– Мне самой трудно представить себя здесь. – Она помолчала, потом вдруг до странности тонким голосом произнесла: – Может, мы с тобой могли бы время от времени созваниваться? И ты мог бы держать меня в курсе ее дел?

Леона больно царапнули жалобные нотки в ее голосе и до странности задела за живое формальность ее просьбы, как будто он был для нее просто знакомым, а не человеком, которому она два с лишним десятка лет давила прыщи на заднице. Он прибегнул к грубой фамильярности.

– Хватит строить из себя сиротку Хасю, Луиза, разумеется, я буду тебе звонить. Но при одном условии: ты не должна сравнивать меня с Гитлером.

Он боялся, что, напомнив об их первом свидании, перестарался, но Луиза лишь рассмеялась.

– А с Пол Потом можно?

– С Пол Потом можно, – согласился Леон.

С минуту оба молчали. Леон, как подросток, крутил в пальцах телефонный шнур, лежа в темноте с закрытыми глазами. Его начинал одолевать сон.

– Луиза, что я любил до того, как мы с тобой познакомились? Какую еду я ел? Какую музыку слушал? Я не могу вспомнить.

– Я не знаю, – отозвалась она. – Я тоже не помню, что любила до тебя.

– На днях я решил съесть на ужин что-нибудь такое, что ты терпеть не могла, и в итоге разогрел в микроволновке замороженный горошек.

– Да уж, Леон, я думала, ты способен на большее.

– Знаю, знаю.

– Мороженое с шоколадно-арахисовым маслом, – сказала Луиза. – У тебя в морозилке всегда стояла пинта мороженого с шоколадно-арахисовым маслом, но я терпеть не могу шоколадно-арахисовое масло, и ты перестал его покупать.

– То есть ты хочешь сказать, вместо того чтобы, как последний лох, жевать разогретый в микроволновке замороженный горошек, я мог обожраться мороженым с шоколадно-арахисовым маслом?

– У тебя еще все впереди, – заметила Луиза. – Поезжай завтра в «Уэсли кошер», купи себе пять пинт «Хаген-Даса», а потом придумай какой-нибудь гениальный план лечения для твоего страдающего хасида и сделай зарисовку в его карточке. Ты был мальчиком, который рисовал карты содержимого человеческих голов, помнишь?

– Значит, клиническая картография и мороженое с шоколадно-арахисовым маслом, вот каковы столпы моей личности времен нашего знакомства?

– Это уже немало.

Леон зевнул.

– У вас там два часа ночи, – строгим материнским тоном сказала Луиза. – Тебе пора спать.

– Пора. – Леон снова зевнул. – Расскажи, что мне должно присниться.

– Авокадо, – включилась она в игру. – Авокадо, пингвины и Кони-Айленд.

– Договорились, – сказал Леон, как послушный мальчик.

– Договорились, – отозвалась она и повесила трубку.

Уснул он под длинные трансатлантические гудки в трубке.

Предыдущая главаГлава 13 из 25Следующая глава