Москва, август 1952 года
Сегодня утром Рафик принес мне новости о новых тревожных событиях. Хозяин собирает новые досье. Из семнадцати подтвержденных имен шесть – ведущие московские врачи, остальные – представители интеллигенции, близкие к партийному руководству, и по меньшей мере пятеро из них – евреи.
Новость становится еще более зловещей, когда я узнаю, что дело будет решаться не в обычном порядке, а вместо этого Старик поручил все это дело своему приспешнику Игнатьеву[22], а это значит, что на данный момент я не контролирую ситуацию.
В обычное время я бы обсудил этот вопрос с Хозяином лично, но что-то подсказывает мне, что здесь нужно действовать с предельной осторожностью. Его настроение становится все более непредсказуемым, и вчерашний вечер в Кунцеве был особенно тяжелым. Он снова сыпал своими ехидными колкостями, которые в последние недели были направлены в адрес Молотова, который терпел их с невозмутимой болезненной ухмылкой, и в какой-то момент, потеряв самообладание, вытряхнул горящий трубочный табак на этого подхалима Ворошилова.
Затем, в предрассветные часы, он принялся за меня – прежде такого почти никогда не случалось.
Он заговорил об Израиле, «этом сионистском рассаднике микробов, внедренном американцами прямо у наших азиатских границ», затем повернулся ко мне через стол и сказал: «Но, конечно, некоторые из нас не могут быть так же бдительны к этой опасности, как другие, в особенности те, кто работал в таких организациях, как Еврейский антифашистский комитет».
Я чувствовал, как остальные ухмыляются, глядя на мое якобы неловкое положение. Но меня не так легко было перехитрить. Я посмотрел старому лису прямо в глаза и заговорил по-грузински (что, как обычно, взбесило остальных).
«Хозяин, – сказал я, – хорошо, что мы вовремя разобрались с этим „мингрельским делом“, иначе у нас мог бы зародиться еще один маленький рассадник микробов!»
На секунду мне показалось, что он вот-вот выйдет из себя. Но он громко рассмеялся и, повернувшись к остальным, с огоньком в глазах сказал: «Прокурор, как всегда, прав, он готов к любой опасности. Запомните мои слова – он умнее вас всех, вместе взятых!» И дружески похлопал меня по щеке.
Я почувствовал их ненависть ко мне со всех сторон. Они знают, что я единственный из них, кто осмеливается ответить Старику, и что это не вызывает у него недовольства. Тем не менее мне по-прежнему не по себе. Его растущая озабоченность сионизмом слишком напоминает старые проблемы. Уверен, нас ждет долгая и трудная зима.
Москва, сентябрь 1952 года
Жара продолжается. Город высох, как казарма. Даже молодые саженцы внутри Кремлевской стены засохли и погибают, несмотря на регулярный полив дважды в день.
Настроение у меня плохое, нервы расшатаны. Мой врач, который сам глубоко обеспокоен растущими слухами, винит в моем состоянии чрезмерное употребление алкоголя и прописал мне неприятную диету из фруктов, йогурта и горьких сиропов.
Нина и Сергей все еще в Сочи. Им лучше держаться подальше от Москвы. Дело Игнатия и еврейских врачей еще не дошло до кульминации, но я решил обсудить этот вопрос с Никитой Сергеевичем[23] лично, потому что он и Игнатьев близки, как две мыши в кладовой.
Между тем вчера произошел неприятный инцидент. Я возвращался на «паккарде» на Малую Никитскую, когда мы застряли на перекрестке Арбата. В этот момент улицу переходила стайка молодых девушек, очень нарядных и хорошеньких, в темно-синих накидках, коротких платьях и белых носочках. Рафик, который был рядом со мной, сразу прочитал мои мысли и сказал, что это ученицы младших классов балетного училища Большого театра.
Одна девушка особенно поразила меня. Она была выше остальных, очень смуглая, с прекрасным оливковым цветом лица и тем слегка орлиным профилем, который так характерен для мингрелов. Она меня очень взволновала, и на углу следующего квартала я приказал Рафику подойти, как обычно.
Час спустя он позвонил мне на Малую Никитскую и сообщил, что девочка, как я и предполагал, грузинка из Зугдиди. Ее отец работает там школьным учителем. Дочери двенадцать лет, хотя выглядела она старше.
Я видел, что Рафик не в восторге от этого дела, но он в точности выполнил мои указания. Я попросил Анну приготовить ужин на двоих в небольшом кабинете на втором этаже с французским диваном. Это был простой ужин с подобающим случаю молодым вином и коробкой швейцарских шоколадных конфет с ликером.
Рафик приехал с девочкой в 7 часов вечера в неофициальном седане «Волга». Ее отцу сообщили, что я сотрудник Министерства культуры и что наша встреча будет в интересах его дочери. К счастью, моя любовь к музыке должна облегчить задачу.
Ее зовут Татана – изысканное грузинское имя, которое идет к ее поистине очаровательной внешности: простое белое платье, подчеркивающее начавшие округляться груди, и волосы, заплетенные в две темные косички до плеч.
Когда мы встретились, мне показалась, что она нервничает гораздо меньше, чем Рафик, это меня позабавило и подняло настроение на весь вечер. Она была очень вежлива, с приятными сдержанными манерами, которые казались вполне взрослыми; и я мог сказать, что ее переполняет волнение от встречи с таким важным человеком.
Дом явно произвел на нее впечатление, хотя я уверен, она не догадалась, кто настоящий владелец – даже если и была политически грамотна, – ведь Рафик, как обычно, подъехал к нему окольным путем и к черному входу.
Я сразу же проводил ее в кабинет, где предложил ей апельсиновый сироп с двумя крупинками успокоительного. Затем показал свой проигрыватель «Грюндиг» с двумя встроенными динамиками и коллекцию долгоиграющих пластинок, что произвело на нее большое впечатление, поскольку она никогда раньше их не видела. И вскоре я уже разговаривал с ней, как со старым другом семьи. Я поставил ей пьесы Чайковского, Бородина и Вторую фортепианную прелюдию Рахманинова, сказав, что расплакался, когда ее впервые услышал.
Она сидела на диване и внимательно слушала. Затем я предложил ей немного вина, которое она приняла только после некоторых уговоров. Позже, за ужином, она рассказала мне, что хочет стать великой балериной, как Павлова и Уланова, и очень обрадовалась, когда я сказал, что могу устроить ей встречу с Улановой. Этот девичий энтузиазм в сочетании с ее девственной красотой начал меня по-настоящему очаровывать; и я сравнил ее с некоторыми из этих надутых, развязных шлюх, с которыми внаглую развлекается Абакумов. Рядом с ними Татана была маленькой святой, чистой, как свежевыпавший снег.
К тому моменту, когда мы добрались до шоколадных конфет с ликером, я заметил, что девочка начинает засыпать. Но она явно чувствовала себя со мной в полной безопасности, и я был рад, что она не стала требовать возвращения домой. Она была полностью в моей власти.
Я включил ей еще музыку, и через некоторое время она задремала. Я положил ее стройные ноги на диван, снял с нее туфли, а затем скользнул рукой под платье. Ее бедра были узкими и очень нежными, и это воспламенило мои чувства. Татана почти проснулась, когда моя рука коснулась маленького холмика ее лобка, и я постарался не торопиться. Я вернулся и приглушил свет. Затем быстро разделся и сел рядом с ней. Из-за сочетания успокоительных, вина и шоколада она лишь наполовину осознавала мои робкие ласки. Я снова включил прелюдию Рахманинова, которая еще больше ее убаюкала, пока я расстегивал ее одежду. Ее бюстгальтер был одним из тех новых, что только что поступили в продажу, с маленьким крючком сзади, и не доставил мне никаких хлопот. Вскоре она была обнажена, за исключением трусиков. Я ласкал ее всю, поглаживая ее маленькие грудки.
Может быть, из-за музыки, но я испытал странное смешанное чувство: мое вожделение, выражавшееся в приливе крови к члену, казалось, смягчалось странным благоговением перед ее красотой – ощущение, которое я испытывал только при созерцании великого произведения искусства или прослушивании прекрасной музыки. Мне стало почти стыдно, когда я поддался своему животному инстинкту.
Я взобрался на нее, опираясь на колени и локти, и в этот момент она проснулась и издала пронзительный крик ужаса. Это послужило мне сигналом изменить тактику. Я посуровел, почти разозлился. Мне пришлось закрыть ей рот рукой и пригрозить. Я сказал, что побью ее, если она не прекратит кричать. Это не возымело действия. Как только я убрал руку, она снова закричала.
Это меня разозлило. Я вскочил, член раскачивался, словно милицейская дубинка, и схватил кожаный ремень, который держу под рукой в ящике комода рядом с диваном. Затем я поднял ее – она была очень легкой – и перевернул, плотно прижав ее лицо к подушке. После этого я нанес четыре быстрых удара по ее ягодицам, не до крови, но достаточно сильных, чтобы на ее нежной, как персик, коже вздулись красные волдыри.
Она все это время кричала, но, когда я отпустил ее, вдруг затихла, и все ее тело стало дрожать с головы до ног. Я снова ее перевернул и подложил подушку ей под ягодицы. Она смотрела на меня широко открытыми глазами, и я распознал симптомы истерики.
К этому моменту я уже полностью возбудился, хотя и контролировал себя настолько, чтобы смазать член вазелином. Я набросился на нее, больше не заботясь о том, чтобы не причинить ей боль. Она снова закричала – из глубины ее горла вырвался булькающий звук, – и я почувствовал, как беспомощно напрягаются ее маленькие бедра под моими яростными толчками. В то же время я ощутил, как подушка под ней оросилась теплой мочой, что еще больше усилило наслаждение от этого момента.
Единственное, о чем я сожалел, так это о том, что все закончилось так быстро. Я был подобен разъяренному быку и не почувствовал, как разорвалась ее девственная плева, но когда наконец вытащил член, то увидел, что он весь красный от крови, а на подушке и внутренней стороне ее бедер алели пятна.
Я пошел в соседнюю комнату, умылся, потом принес таз с теплой водой и полотенце. Она потеряла сознание и побледнела, как труп. Я вымыл ее и смочил ей губы водой, после чего она начала приходить в себя.
Она заплакала, как ребенок, и задрожала так, что застучали зубы. И у нее мерзко потекло из носа. Мне не терпелось от нее отделаться. Я дал ей выпить воды, добавив еще две крупинки успокоительного, и отвел в свободную спальню.
Я почувствовал усталость и выпил немного коньяка урожая 1906 года, который Бальмадзе достал для меня через французское посольство в Тегеране.
Москва, сентябрь 1952 года
Наконец-то дело близится к развязке – я в этом убежден. Сегодня утром у меня был Хрущев, но встреча прошла неудовлетворительно. Он крепкий, грубый мужлан, вся упрямая хитрость украинского крестьянина сочетается в нем с неукротимыми амбициями. И все же он так долго играл роль верной ломовой лошадки, что его почти не замечали, пока он не появился в первых рядах наших руководителей.
Но больше всего мне не понравилась его самоуверенность. Она граничила с наглостью. Но благодаря этой его карманной креатуре, Игнатьеву, и осведомленности с явного одобрения Хозяина в этих новых расследованиях, он, несомненно, может чувствовать себя самоуверенно даже в моем присутствии!
Я с самого начала был с ним откровенен – возможно, даже слишком. «Ты знаешь, что он охотится за евреями?» – спросил я, помня о безупречной репутации Хрущева в отношении евреев, особенно в противостоянии худшим проявлениям антисемитизма на Украине до войны. Но даже обманом из него не удалось выудить ни слова. Он игрок в покер, который держит карты при себе, и его блестящие поросячьи глазки ничего не выдают. Он ответил, что евреи в России не священны, что расследования не могут дискриминировать граждан по национальному признаку. Конечно, он, как никто другой, знает, что происходит, но, пока остается в хороших отношениях с Хозяином, он слова не произнесет.
После этого я пообедал с Надараей, и мы много выпили. Ближе к вечеру возникла неприятная проблема – осложнение, связанное с историей с девушкой из Большого театра. Рафик привел ее отца ко мне в кабинет на Лубянке. Его вызвали ночью из Грузии: красивый мужчина, высокий и прямой, как офицер царской армии. Я понял, что с ним будет непросто. Конечно, мое присутствие оказало обычное отрезвляющее воздействие, но в его глазах я прочитал гнев, который был сильнее любого страха.
Я предложил ему коньяк и кофе, поговорил с ним по-мужски: мое стандартное предложение – пенсия в пять тысяч рублей в месяц и дача на Черном море. И конечно, я использую свое влияние, чтобы его маленькая Татана получила лучшие возможности в карьере. Но я почти сразу понял, что мое великодушие растрачено впустую. Он выслушал меня с холодным высокомерием, которое было просто оскорбительным, а когда я закончил, взорвался от гнева. На мгновение мне показалось, что он собирается на меня напасть, потому что с такой яростью я никогда не сталкивался в подобной ситуации. Он обрушил на меня поток мерзких оскорблений. К счастью, Надарая был в соседнем кабинете и вошел, прежде чем он потерял голову. Меня трясло от гнева, но я был полон решимости не подавать виду.
Ему сказали, что подобные личные оскорбления равносильны уголовному преступлению – клевете на видного государственного деятеля, а следовательно, он оскорбляет саму партию, и что такое поведение недопустимо.
Надарая схватил его, но тот не оказал сопротивления. Тогда я заметил, что он колченогий, но не испытал никакого сочувствия к этому упрямому дураку. Я подал Надарае сигнал, и старика вывели. Мой гнев был настолько силен, что я решил прикончить его сам. Я достал пистолет из ящика стола и пошел за ним в расстрельную. Надарая велел ему встать спиной к стене, головой к маленькому окну.
Старик не оказывал сопротивления. Должно быть, знал, что его ждет, и собирался играть роль мученика до конца. Его упрямство и высокомерие бесили меня. Надарая ударил его в живот, а затем повалил на пол, но только после того, как он нанес сильный удар ногой по яйцам, старик закричал и принялся скулить, как собака. Мы подняли его на ноги, но он не хотел стоять прямо, так что было бесполезно пытаться воспользоваться маленьким окошком[24]. Я дважды выстрелил ему в голову, но целился не так хорошо, как обычно. Моя первая пуля раздробила ему грудь, вторая прошла сквозь шею, и кровь хлынула на пол. Рукояткой своего пистолета я размозжил ему череп, но даже тогда его упрямый дух не сразу покинул тело.
Когда все закончилось, я налил себе крепкого коньяку. Надарая позвал двух моих грузин, чтобы они отнесли тело вниз и похоронили его в подвале. Я хотел отдать необходимые распоряжения, чтобы девушку забрали из дома, но в последнюю минуту передумал. Она, вероятно, до сих пор понятия не имеет, кто я такой, и, кроме того, это может создать осложнения с овдовевшей матерью. У меня и без этих дополнительных бытовых кризисов забот хватает.