К книге
Книжная вселенная Белль ГринКНИГА III ПОД ПОКРОВОМ МОЕЙ ДУШИ 1910–1924. Глава 8 В день, когда я тебя покинула и уехала в Лондон Октябрь 1910 – август 1911
62%
КНИГА III ПОД ПОКРОВОМ МОЕЙ ДУШИ 1910–1924. Глава 8 В день, когда я тебя покинула и уехала в Лондон Октябрь 1910 – август 1911
13

– Добро пожаловать в «Кларидж», мисс Грин… Мы оставили ваши апартаменты – те, что вы любите, – за вами. Номер четыре, как всегда.

Несмотря на любезность служащих, на этот раз она не испытывала ничего подобного восторгу, который охватывал ее в Лондоне прежде. И все же заставила себя улыбаться самой обольстительной улыбкой, следом за грумом направляясь к лифту. Идя через хорошо знакомый вестибюль, она притворялась веселой, и с каждым шагом зонтик утыкался в ковер. Home, sweet home[44].

В глубине души Белль плакала. Расставаться с Б. Б. при таких обстоятельствах было мучительно. Догадывался ли он, что она сделает в Лондоне? Временами она думала, что да, временами – что нет. Она упустила все случаи затронуть эту тему. Не получилось, не осмелилась. А он не сумел и не захотел ее услышать.

Белль могла казаться сколь угодно легкомысленной, свободной и непосредственной и несдержанной на язык в повседневной жизни, но когда речь шла о том, что глубоко ее волновало, она была на редкость стыдливой. Робость – и гордость – не давали ей заговорить с Б. Б. о настолько интимной заботе, как беременность. Подобные ужасы не обсуждают с такими мужчинами, как Бернард Беренсон, особенно если он сам отказывается улавливать намеки.

Она не могла ничего сказать ему перед отъездом, не могла ничего написать и теперь. О настолько щекотливой и опасной проблеме в письме не упомянешь. Что, если его вскроют на пути из Англии во Францию?

Решено. Она будет молчать.

Белль вошла в лифт.

Лифтер, закрывая за ней решетку, поздоровался не менее тепло, чем другие.

– Добро пожаловать, мисс Грин, рады видеть вас снова!

Та же улыбка.

– Спасибо, Билли. Так хорошо снова оказаться среди вас.

«Знал бы он, – горько усмехнулась она про себя, – что я негритянка, да еще и забеременевшая от любовника, вышвырнул бы меня за дверь!»

Как она ни старалась держаться, ее душили печаль и страх. Ей казалось, что она не может дышать, горло стиснуло до тошноты.

Гостиная «ее» апартаментов. Все те же каминные часы. Обитые розовым шелком кресла в стиле Людовика XV у очага. И огромный рояль посередине, один из пяти «Стейнвеев» отеля, благодаря которым оперные дивы оттачивали свои партии.

В другое время Белль уже кинулась бы к телефону и обзвонила бы всех, чтобы сообщить о своем приезде и получить от bookmen самые соблазнительные приглашения. Но сейчас у нее хватило сил только снять шляпу, и, предоставив горничной разбирать чемоданы, она застыла на месте, продолжая внутренний монолог.

В конце концов Белль рухнула на пуф перед туалетным столиком. Наклонилась к зеркалу, не узнавая своего лица. Взгляд блуждал, словно не был способен нигде остановиться. А ведь она помнила, как смотрелась в это зеркало в каждый из важных вечеров ее жизни в Англии. Помнила свое торжествующее лицо в этом зеркале после обеда в «Савое» с Ридом, Поллардом, всеми теми, у кого она только что увела семнадцать «Кекстонов». И ночь, когда она лихорадочно готовилась отдаться Б. Б. Уже такая далекая ночь.

С Венецией у нее решительно не сложилось. Там она была ничтожной, растерянной и плутающей туристкой… И в самом деле чужой. Ей бы так хотелось почувствовать себя в безопасности рядом с матерью и сестрами, в их квартире на 115-й улице. Впервые за столько лет ее тянуло домой.

…С другой стороны, оказаться вдали от Нью-Йорка для нее, возможно, было благословением. Она не осмеливалась представить себе, какими колкостями осыпал бы ее Рассел, узнав о ее положении. Да, ей повезло. Здесь нет мистера Моргана, который требовал бы, чтобы она дневала и ночевала у него в кабинете. Нет светских знакомых, которые шпионили бы за ней и сплетничали. Она догадывалась, что нисколько не нравится жене и дочерям Моргана. Они ревнуют к ней, завидуют ее близким отношениям с великим человеком. Не говоря уже о его любовницах. Если бы та или другая заподозрили, что Белль беременна, – она погибла.

Здесь легче сохранить все в тайне. Никто ничего не узнает. Но к кому обратиться, у кого спросить про врача, который этим занимается? У Чарльза Геркулеса Рида? У Бернарда Куорича? «Простите, господа, а нет ли в ваших записных книжках адреса хорошего специалиста?»

Здесь, как и в Америке, аборт считается детоубийством, преступлением, которое подлежит расследованию. Женщине и ее сообщникам грозят судебный процесс и долгий тюремный срок.

Сохранить ребенка?

Нечего и задаваться этим вопросом! Б. Б. терпеть не может детей. Даже дочерей Мэри: упрекает их в том, что они полностью подчиняют себе сердце их матери, а его разоряют.

«По-настоящему грубые слова я от него слышала, – думала она, – только когда нам встречались маленькие итальянцы, от нуля до десяти лет. “Еще один сопляк на нашем пути, мерзкий сопляк, который оглушит нас своими воплями”. А если, на беду, мой сопляк родился бы темнокожим, я бы услышала: “Еще один черномазый на моем пути, мерзкий негритенок”».

«Белль, не впадай в паранойю! Ты несправедлива. В твоем присутствии Б. Б. ни разу не провинился хоть в каком-нибудь расистском высказывании. Хотя…»

Она помнила некоторые его слова. Разве не называл он ее в минуты страсти своей смуглой императрицей, своей царицей Савской, своей индийской махарани, своей ужасной крошкой-малайкой? Все это он говорил с нежностью, но понятно было, что цвет ее кожи имеет для него особое значение. У него были подозрения? Уверенность? Она предпочла включиться в игру и, опережая его на шаг, шумно хвасталась своей восточной внешностью, отличавшей ее от модных красавиц. Притворно огорчалась: «Я всегда была в семье гадким утенком. Хотя нет, не всегда. В Виргинии, когда я была маленькая, у меня была такая же светлая кожа и такие же золотистые кудряшки, как у мамы и у сестер. Они скорее напоминают Изольду Белокурую или Мелисанду с льняными волосами. Совсем не такие смуглянки, как я!»

Испытанный метод: выставлять себя напоказ, чтобы вернее спрятаться.

С Б. Б. эта тактика срабатывала не так хорошо, как с другими. И не без оснований! Он и сам лучше всех умел использовать эффект света и тени, чтобы скрываться под софитами. Некоторые его шуточки очень ей не нравились. Например, то, как он насмехался над ее голландскими предками. Разве не утверждал он, что Белль – дочь скорее не аристократки Женевьевы ван Флит, а ее бывшей рабыни, черной нянюшки, служившей у той самой грозной бабушки-южанки? Беренсон шутил, поддразнивал, и Белль быстро научилась отвечать ему в тон, спрашивала, – покатываясь со смеху, – как звали того польского раввина, кому он доводится внуком или правнуком. Опасная территория. Такие намеки его задевали. Пусть ходят неясные слухи – он своего происхождения не признает. Ни он, ни она другому не откроются. Оба отрицали свой секрет, не делились им. Даже с самым дорогим и близким человеком.

«А если он еще и окажется отцом цветного ребенка… – с горечью думала она. – Хватит! Незачем додумывать до конца. Как бы там ни было, он женат. И не разведется. А если бы даже и хотел разрыва, о чем не раз говорил мне, я ни за что не позволю ему бросить Мэри. Я не создана для брака. Ни с ним и ни с кем. Я люблю его. Я его обожаю. Он – мужчина моей жизни. Но замуж за него я бы не вышла.

Так что и речи нет о том, чтобы оставить ребенка».

Белль не желала себе в этом признаваться, но, когда рядом не было Б. Б., она чувствовала себя бессильной. Брошенной. Она боролась с захлестнувшей ее в пути из Венеции в Кале волной паники. Если бы только Б. Б. захотел поехать с ней. Если бы он только мог!

И потом, у него здесь столько знакомых. Он бы знал, к кому обратиться. Как ей выпутаться в одиночку?

– Я здесь, лапочка! – в телефонной трубке громкий, хорошо знакомый голос.

– Этель!

Этель Уоттс Мамфорд Грант, ее близкая подруга, которую весной Белль описывала в своих посланиях к Б. Б. как олицетворение женщины ХХ века: «Она – просто ужас, и я ее обожаю!»

– Ты здесь! Но где?

– В «Кларидже», само собой! Б. Б. сказал нам, что ты здесь остановишься. Мы с ним вчера виделись в Париже… Мне так много надо тебе рассказать! Питер заказал на вечер столик в «Гриле», нас будет человек десять. Театральные люди. Они инсценируют мой первый роман, «Одураченные», в «Палладиуме»… Встречаемся в вестибюле, в восемь?

Этель и Питер Грант – самая разнузданная пара из ее ночной нью-йоркской жизни! Она познакомила их с Б. Б., когда в августе приезжала в Лондон. Их ужин вчетвером сокрушительно провалился. Б. Б. решил, что от этих двоих надо держаться подальше. И муж, и жена донельзя вульгарны, как бы Белль этого от них не подцепила.

Он явно переменил мнение, раз вчера с ними встречался. Без нее.

– Он мне рассказал… Я все знаю, лапочка!

Подруги задушевно болтали. Обе крепко выпили и курили английские сигареты.

Стройная брюнетка Этель, которой уже стукнуло тридцать, принадлежала к той международной богеме, которая с июля по октябрь заполняла собой роскошные отели Старого Света. Сен-Мориц, Лондон, Париж, Ницца, Каир… А зимовала в штате Нью-Йорк, устраивая вечеринки с обилием спиртного, в будни – в особнячке в Гринвич-Виллидж, в выходные – в большом доме Хэмптонов.

Этель, горячо любимая дочь дельца с Уолл-стрит, настолько не знала ограничений в своих художественных устремлениях, что могла уехать в Париж и учиться живописи в единственной мастерской, куда допускали женщин: в академии Жюлиана на Итальянском бульваре. Не довольствуясь этим французским опытом, она отправилась вместе с отцом путешествовать по Дальнему Востоку, после чего вышла замуж за адвоката по имени Джордж Мамфорд и поселилась в Сан-Франциско. Там она родила мальчика и одновременно издала свой первый бестселлер, очень остроумный… Это как раз и был роман «Одураченные», инсценировку которого авангардная труппа ставила теперь на лондонской сцене. Мэтру Мамфорду были не по вкусу ни литературные притязания, ни убийственный юмор Этель, и та, прихватив сына, покинула семейный очаг, свалила вину на супруга и обобрала его до нитки… Бродвейские триумфы ее водевилей – в равной степени смешных и безнравственных – следовали один за другим. «Альманах Циника», ежегодно выходивший с 1902 года, удерживал ее в центре всеобщего внимания. Last but not least[45], она снова вышла замуж, за брокера с Уолл-стрит, очень богатого шотландца Питера Гранта, который, в отличие от ее первого мужа, ценил ее успех и поддерживал во всех шалостях.

Вот такое альтер эго Белль выбрала себе в наперсницы и сообщницы. И в самом деле – ужас.

– То есть как это – он тебе все рассказал? – недоверчиво переспросила Белль.

Она знала, что Этель жаждет участия в чужих романах, и ее не радовало, когда Б. Б. упоминал об их связи при ней или при ком бы то ни было… То, что он подробно обсуждал их отношения с Мэри, уже казалось Белль бестактностью и довольно сильно ее угнетало!

– Все, – с наслаждением подтвердила Этель, – абсолютно все!

Она поправила сигарету в длинном мундштуке, наклонилась к Белль, чтобы прикурить от ее «Салливан Пауэлл», и, окутавшись дымом, восторженно воскликнула:

– Сиена, Орвьето, Венеция… Откровенно говоря, я тебе завидую. С таким наставником это, должно быть, волшебное приключение! Ты же знаешь, за мою скромную жизнь у меня было немало мужчин, большей частью интересных… Но никто из них не сравнится с таким необыкновенным человеком, как Бернард Беренсон. Тебе страшно повезло, что тебя любит такое сокровище. Пользуйся этим, лапочка! Пользуйся! Жизнь коротка.

– Я как раз хотела у тебя спросить… Ты ведь многих знаешь в Лондоне, да? Я сейчас не про людей театра. Я имела в виду – из медицинской среды…

Этель, нахмурившись, пристально посмотрела на нее.

– Ты заболела?

– Не совсем.

Они коротко переглянулись, и Этель мгновенно поняла.

– Вот дерьмо!

– В самую точку, – одобрила Белль, давя окурок в пепельнице.

– Дерьмо! – повторила Этель, с наслаждением произнося недопустимое в женских устах слово. – Дерьмо. Я же тебе объясняла, какими способами этого избежать!

– Я все делала… И делала правильно. Но это явно не помогло.

– Не впадай в панику. Надо только найти нужного человека… Белль, не делай трагическое лицо!

Самым чудесным в Этель была эта манера легко относиться к жизни.

Белль всегда с ужасом думала о возможной беременности. С момента «перехода» она не забывала о том, что ей нельзя иметь детей. Этот запрет постоянно присутствовал в ее сознании. Перед тем, как ехать в Европу к Б. Б., она сходила к врачу, который порекомендовал ей пессарии и спринцевания. Во время путешествия страх перед беременностью ее не покидал. Она была очень осторожна и использовала все известные ей методы контрацепции разом.

Тем более непостижимой казалась приключившаяся с ней беда.

Но от этого никуда не денешься.

Рядом с Этель кошмар внезапно превратился в практическую проблему, решением которой они занимались. И по этой части – решения проблем – обе женщины прекрасно ладили.

«Нужный человек». Акушерка в Челси. Вскоре Этель привезла Белль обратно в «Кларидж».

Горничная думала, что она умрет. Эта женщина преданно и неотлучно за ней ухаживала и держала рот на замке. Этель тоже оставалась рядом. Она расположилась в апартаментах номер четыре и постоянно сообщала Б. Б. о состоянии Белль, уверяя, что у той «проблема с печенью, от которой желтеют белки глаз». Гепатит.

Беренсон притворялся, будто верит в желтуху, спрашивал, как дела, беспокоился, пугался, звонил по пять раз в день.

Но не приехал к ней из Парижа.

Белль была опасно больна всю первую неделю октября. В бреду она звала Бернарда Беренсона. К счастью, некому было ее услышать, кроме двух женщин, и без того знавших о ее романе.

Придя в себя, Белль тут же заговорила о том, что надо его успокоить. Послать ему телеграмму прямо сейчас, немедленно, сообщить, что она вне опасности. Прибавить, что вскоре она будет, как прежде, полна сил. И еще – что белки ее глаз снова стали «такими же светлыми, как ее кожа». Это необдуманное сообщение, чьи отвагу и юмор мог оценить лишь Б. Б., завершалось жалобной мольбой: «Прошу тебя, Б. Б., пожалуйста, приезжай!»

Он не внял настойчивости ее призыва или сделал вид, что не понял.

Ответил, что французская железнодорожная забастовка препятствует всякому сообщению между Парижем и портом, откуда можно отплыть в Англию. А она? Почему бы ей не воспользоваться тем, что Гранты в выходные переправляются на пароме с машиной? Этель написала, что в воскресенье будет в Париже. Если бы Белль захотела, они могли бы встретиться через три дня!

Мгновенный ответ: она уже не свободна. Ее время больше ей не принадлежит. Она по-прежнему working girl, и хозяин ждет выполнения задач, ради которых послал ее в Лондон. Но Белль, со своими каникулами в Италии и желтухой в Англии, пока не сделала ничего. Она обещала приложить все усилия, чтобы приехать к Б. Б., однако сомневалась, что ей это удастся.

Реакция не заставила себя ждать: так, значит, Белль предпочитает служение «кумиру своей души» возможности провести эти последние дни во Франции с тем, кого называла «любовью всей своей жизни»? Ее выбор – угодить своему Большому Боссу, которому она и так скоро будет помогать в Нью-Йорке, вместо того, чтобы откликнуться на зов Б. Б., ухватиться за шанс приехать с Грантами?.. Когда у них осталось так мало времени! Он напоминал, что она отплывает через десять дней.

Письма шли с одного берега на другой – то разминутся, то затеряются. Послания Б. Б. раз от разу делались все более горькими, послания Белль – все более язвительными. Она удерживалась от упреков и скандала, но в ее словах то и дело звучал сарказм. И боль.

Белль начинала злиться.

Она притворно хвалила Беренсона за столь мудрое решение: ни к чему пускаться в слишком утомительное и, вероятно, бесполезное путешествие – путешествие, совершенно невозможное из-за этих проклятых забастовок. К черту напрасные жесты… Как она его понимает! Она полностью согласна с его намерением спокойно сидеть на месте! Тем более что и сама завалена работой. В конце концов, у нее осталась всего неделя, несчастная неделя на то, чтобы исполнить все, ради чего она приехала в Европу. Забрать рукописи у Куорича, вывезти – на этот раз легально – несколько картин из коллекций с Принсес-Гейт, посетить запасники Британского музея – такой милый, такой забавный Чарльз Геркулес Рид непременно хочет показать ей свои недавние приобретения. А главное, главное – завершить покупку гравюр Рембрандта, о которой Белль договорилась в августе. Столько всего надо сделать, со столькими интересными людьми встретиться!

К ней вернулся открыто вызывающий тон, который некогда доводил Б. Б. до безумия.

…В самом деле, неизвестно, нашла бы она среди этого лондонского водоворота часок, чтобы поужинать с ним? Как мучительно было бы знать, что он в городе, – и не иметь возможности уделить ему время! Он правильно поступил, отказавшись от этой поездки.

Оставив было иронию, под конец она все же подпускала шпильку: «И потом, должно быть, не так уж плохи мои письма, раз ты ими довольствуешься и не приезжаешь».

Белль постепенно погружалась в отчаяние.

Сколько бы Беренсон ни прикидывался слепым и наивным, сколько бы ни лукавил, ни в чем себе не признаваясь, он не мог не знать, что за недомогание у нее было перед отъездом из Венеции. Не мог не понять, почему она, перепуганная, всю ночь проплакала в его объятиях, лепеча, что случилось самое страшное.

А если он действительно не догадался, тем хуже для такого умного человека.

В сущности, неважно, знал он или нет. Белль не могла отменить очевидность: он предоставил ей одной справляться с испытанием. А теперь рисковал больше не увидеть ее, лишь бы не нарушать своих парижских планов. Не было ли иллюзией их счастье в эти два месяца? Насколько оно легковесно, если они оба оказались неспособными пожертвовать собой и отступили, как только потребовалось усилие. Если бы Б. Б. испытывал к Белль хоть сколько-то глубокое чувство, он взял бы машину у Грантов или у кого-нибудь еще, чтобы попасть на паром.

Но дорожил ли он ею?

«Возможно, твое решение не приезжать в Англию было разумным, – писала Белль ему, – но оно показывает слабость нашей любви, не делает нам чести и смущает меня».

Беренсон же стоял на своем: все поезда до Кале или Шербура отменены. Ему неоткуда отплыть в Дувр. Но она – она! – могла бы приехать во Францию с Этель. Почему было этого не сделать, если она здорова и, как уверяет, любит его? Он задавал вопрос: нет ли в ее отношении к нему выгоды? Может быть, она воспользовалась им, чтобы узнать Италию, и бросила, когда его услуги ей больше не требовались?

В Париже Б. Б. расспрашивал общих знакомых. И сплетни, которых так опасалась Белль, уже гуляли повсюду. За обедом в «Ритце» Флори Блюменталь и Рита Лидиг сказали ему, что библиотекарша мистера Моргана, несомненно, восхищается его выдающимся умом. Они сами это слышали. В Мюнхене мисс Грин заявляла, что охотно провела бы отпуск с прославленным Бернардом Беренсоном в обмен на несколько крох его учености.

Мэри, которой Б. Б. ежедневно поверял свои опасения насчет равнодушия любовницы, говорила: никогда бы не подумала, что Белль откажется приехать к нему в Париж. Даже в голову бы не пришло, что та уедет не простившись. Жена признавалась, что уже и не знает, с кем столкнулся ее несчастный Б. Б. Кто она, в конечном счете, эта Белль Грин? Американская шлюшка, которой лестно было заполучить в свою свиту крупнейшего специалиста по итальянской живописи? Карьеристка, которая высасывала мозг Бернарда, но не любила его?

Этель Грант прибавляла, что такой уж создана ее подруга: внезапно увлекается человеком, затем теряет к нему всякий интерес и бросает его. Послушать ее, в этом была вся Белль – в манере со страстью вцепляться в людей, а потом, утолив свое любопытство, отворачиваться от них.

Сам же Б. Б. отвечал на собственные вопросы так: «Я думаю, что отношение Белль ко мне было искренним все время, пока длилось наше путешествие. Но оказалось, что она лишена всякой сентиментальности».

Подобные обвинения накануне окончательной разлуки огорчали Белль: «Твое сегодняшнее письмо поразило меня. Только и остается, что расхохотаться… или разрыдаться. Я выберу смех, по крайней мере до тех пор, пока ты ко мне не приедешь».

Напрасная надежда. Б. Б. не приехал. Она так и не увидела его до отплытия.

В тот день, 19 октября 1910 года, она покидала Европу в слезах, но с охапкой цветов в руках.

Если судить по тому, как много поклонников провожали Белль до трапа, по тому, как она посылала им с палубы воздушные поцелуи, как весело улыбалась и радостно махала, никто не подумал бы, что Белль Грин возвращается домой с разбитым сердцем. Она себя не выдала. Ни Рид, ни Поллард, ни Кокрелл, ни Куорич ни на мгновение не усомнились, что последние дни в их обществе стали для нее волшебным завершением европейской поездки. Идиллического путешествия.

Она лишь наполовину обманывала их.

«Что бы ни готовило нам будущее, – писала она Б. Б. накануне отъезда, – два месяца, украденные каждым из нас у своей жизни, были подарком другому, и этого дара у нас никогда не отнимут.

Ничто не извратит истину: я любила тебя так полно и совершенно, как только можно любить. И я этим счастлива. Счастлива, что моя любовь была такой непосредственной, такой искренней, такой глубокой.

Ты знаешь, что я никогда не пыталась флиртовать с тобой. Что я никогда не придерживала этой огромной любви, не отказывала тебе ни в унции моего чувства.

Я уверена, что ты это понимаешь и признаешь».

Слова, полные мудрости. Слова примирения. Но ни в коей мере – слова надежды. Он сразу заметил, что Белль пишет о любви в прошедшем времени.

И тогда Бернард Беренсон вновь затосковал по не прожитым с ней дням и часам. Раскаивался, что не умел ее любить, и сожалел о том, что потерял.

Отказ от поездки в Лондон – его самая большая ошибка в жизни, думал он. Этот промах и проявленная им слабость не дадут затянуться ране, и страсть Бернарда Беренсона к Белль Грин проживет не одно десятилетие.

Белль, со своей стороны, еще не пришла в себя, противоречивые чувства были слишком сильны, чтобы она могла осознать, насколько сказались на ней события в Лондоне.

Конечно, она по-прежнему будет отвечать на письма Б. Б., рассказывать ему о своих повседневных занятиях, как он и требовал. В течение тридцати лет, склонившись над листком бумаги, она станет посвящать письмам сначала по часу каждой ночью, потом по часу каждую неделю и, наконец, по часу в месяц. Она будет всеми возможными способами поддерживать Б. Б., устраивать, когда он приезжает в Нью-Йорк, нужные для его работы встречи с коллекционерами.

В последующие годы Бернард и Мэри Беренсон дважды побывают в Нью-Йорке. Белль позже, намного позже, сможет девять раз пересечь океан. При коротких встречах с Б. Б. в Америке и в Европе ей будет казаться, что пламя еще живо, но со временем она убедится, что их немногие ночи любви быстро отпылали. Он будет упрекать ее в легкомыслии и непостоянстве. Она будет оправдываться и защищаться наполовину огорченным, наполовину вызывающим тоном, к которому прибегала во время их самой первой разлуки. Жеманство, намеки, бахвальство и ложные признания – всякий раз этот тон заново приводил его в ярость и уныние. Белль, яснее, чем он, видевшая суть их истории, ответит на его требования в марте 1914 года: «Ты хотел бы, чтобы я жила только для тебя, только тобой? Я полагаю, ты шутишь!

Принимая во внимание эгоизм каждого из нас, нашу общую потребность в деньгах и наше пристрастие ко всем побрякушкам этого мира, принимая во внимание твою страсть к высшему обществу и мои собственные крохотные амбиции, все, что ты пишешь мне о нашей необыкновенной любви, – вздор.

Мы можем быть по-настоящему и глубоко преданными друг другу. Но опыт доказывает, что мы неспособны постоянно жить вместе. А что касается меня, я не создана для жизни втроем, с Мэри, как ты мне предлагаешь.

Мы можем жить каждый своей жизнью, на свой лад. И встречаться иначе, вне всяких случайностей.

Быть друг для друга незаменимыми. Не будучи абсолютно всем.

Я думала, что мы стремимся к этому, к этой главной связи. Но ты утверждаешь обратное.

Я, со своей стороны, отчаянно стараюсь сохранить тебя в своей повседневной жизни как духовного наставника, своего рода знамя.

Однако мне хватает честности признать, что ради тебя я не откажусь от своей материальной жизни. И поскольку я знаю, что с тобой дело обстоит в точности так же, стоит ли терять время, заговаривая мне зубы?»

Белль была честна: Бернард Беренсон останется красной нитью ее существования. Мужчиной ее жизни.

Она никогда не упрекнет его в том, что он бросил ее одну в Англии. Но после Первой мировой войны Белль признается, что в день, когда она рассталась с Б. Б. в Венеции, ее собственная способность любить – любить телом и душой, ничего не оставляя себе, – умерла. И горестно заключит: «Зачем, ну зачем я отправилась в Лондон?»

•••

А пока, в октябре 1910 года, рана оставалась еще слишком свежей, чтобы осознать, насколько она глубока. Но мусолить одно и то же было не в характере Белль. Она ненавидела страдать.

К черту печаль! Никто не должен знать ни из какого путешествия она возвращается, ни с кем она была. И никто, разумеется, не должен догадаться, как ей грустно… Грустно из-за разлуки с человеком, которого она любила и с которым рассталась, не зная, увидит ли его снова. Но не только из-за этого. Белль грустила оттого, что он оказался незрелым в любви. И оттого, что позади остались этот прекрасный сон, Италия и единство душ в преклонении перед красотой.

Что значили ее горести в сравнении с этим великолепным приключением? Ей слишком хорошо была знакома тяжесть судьбы, чтобы позволить себе замыкаться в трагедии несчастной любви. Белль твердо вознамерилась использовать все возможности, которыми готово одарить ее будущее. А лучшим снадобьем, помогающим забыть о боли, утаить ее от других, да и от себя самой, по-прежнему оставалось действие. Стремительное движение вперед. Круговорот встреч.

Зайдя по пути в Шербур, «Океаник» принял на борт стайку американских миллионеров, застрявших во Франции из-за железнодорожной забастовки: Этель и Питер Грант, супругов Блюменталь и Лидиг, Энн Морган и ее подругу Бесси Марбери – агента Оскара Уайльда. И звезд: актрису Эллен Терри, главную соперницу Сары Бернар; певицу Маргерит Сильва, которой Белль вместе с Ланьером и Лаффаном восхищалась в «Кармен»; диву Олив Фремстад – Саломею, танцевавшую на сцене Метрополитен-оперы с окровавленной головой Иоанна Крестителя в вытянутых руках. Грандиозный скандал 1907 года. Кому как не Белль было об этом знать: другая дочь мистера Моргана, в отличие от Энн – дама-патронесса, убедила его потребовать отмены и запрета спектакля.

Очарованная этими сказочными созданиями, которые коллекционировали любовников и связей своих не скрывали, Белль посвятила себя наблюдению и общению. Коктейли, курение и болтовня в каюте у одних, чтение стихов – у других. Она узнавала себя в этих сиренах, полных жизни, импульсивных, театральных, самовлюбленных. Талантливых, любящих успех, жаждущих власти и имеющих профессию. Как и она. «Да, я восхищаюсь этими женщинами, которые получают удовольствие, как мужчины, которые устают от отношений, как мужчины, и бросают возлюбленных, как мужчины. Финансово независимыми женщинами, которым не надо выходить замуж, чтобы себя обеспечить, потому что у них есть работа. Теми, что наделены более или менее мужским характером, но еще более страстны, чем так называемые нормальные женщины».

Рядом с этими царицами мира мисс Грин возрождалась из пепла.

Даже Этель Грант, которая – хотя ее ни о чем не просили – взялась служить мостиком между Белль и Б. Б., коварно сообщала об этом впечатляющем обновлении.

«Дорогой Б. Б.,

через двадцать четыре часа мы прибудем в Нью-Йорк, после недели, отмеченной очень высокими волнами, очень глубокими ямами и очень сильной качкой. Bilious Belle – Желчная Белль – не переставала бурно возмущаться скачками настроения этого негодяя Посейдона и жаловаться на вас.

Выполняя ваше желание, я передала ей прелестную маленькую итальянскую картину XVI века, которую вы мне для нее дали. Вместе с двумя платьями от Фортуни, заказанными вами для нее в Париже. Кажется, ее это тронуло, но она говорит, что носить эти платья или смотреть на эту картину без вас ей будет не столько приятно, сколько грустно. Как я вас ни защищаю, сколько ни повторяю, что все случилось по моей вине, что это я убедила вас не ехать в Англию, надеясь на приезд Белль к нам в Париж, она продолжает твердить: “Ему было бы так легко это сделать”.

При этом она в отличной форме, совершенно здорова, глаза и лицо снова сияют. Она заставляет плясать под свою дудку четыреста десять пассажиров первого класса, которые аплодируют ее остротам… Бесплатная клака, которая топочет от восторга всякий раз, как она пошутит. Чего еще желать?

Кроме того, сообщаю вам, что в Лондоне Белль воспользовалась вашим отсутствием и не сидела сложа руки. Она возвращается с официально задекларированными картинами на сумму более тридцати тысяч долларов. Не говоря уже о прочих безделушках, которые забрала с Принсес-Гейт и укрыла среди шелка и кружев белья – вещиц, любоваться которыми позволено было вам одному, дорогой мой Б. Б.».

Этель не называет безделушки, которые Желчная Белль заворачивала в шелка. И не делится подробностями того, что на этот раз она придумала для таможенников. Не говорит, что Белль рассчитывала использовать «прелестную маленькую итальянскую картину XVI века» как приманку, чтобы отвлечь их внимание. И даже планировала после долгих упрашиваний, слез и истерик позволить им забрать подарок Б. Б., чтобы уберечь другие свои сокровища, «безделушки», предназначенные для Моргана. Конфискация ничем ей не грозила, поскольку речь шла о подарке, а не о покупке, и она забрала бы картину благодаря аффидевиту, который прислал бы ей Б. Б. Для этого ему пришлось бы сходить к американскому консулу в Париже – том городе, где он купил картину, – чтобы подтвердить дату покупки и стоимость произведения… Необходимость предпринимать такого рода действия могла довести Беренсона до истерики. Белль считала, что за ним должок, так пусть отнимет ради нее немного своего столь драгоценного времени от дел, удержавших его во Франции. К тому же она знала, что американской налоговой службе Беренсон ни за что не отдаст без борьбы полотно XVI века.

Этель Грант закончила письмо наполовину стервозно, наполовину добродушно: «В общем, путешествие нашей Желчной завтра, 26 октября 1910 года, завершится апофеозом!»

Так оно и вышло. Это был триумф.

У Большого Босса и в самом деле был повод вопить и носиться в индейской пляске вокруг письменного стола, приветствуя прибывшие инкогнито и пополнившие его коллекцию бронзы уже не две, а три статуэтки. И не одни часы эпохи Людовика XV, а множество барочных украшений, которые он разместит в витринах Западной комнаты. И, наконец, маленькую картину маслом по меди, которую он хотел повесить в алькове своей спальни.

К этой незаконной добыче прибавились и другие сокровища. В частности, три манускрипта, купленных у Друо. И гравюры Рембрандта, которые Белль привезла из Англии. Они дополнили коллекцию гравюр, некогда приобретенных Джуниусом, и теперь Библиотека Моргана обладала самыми богатыми фондами гравированных произведений Рембрандта в мире.

И за все это не пришлось платить двадцать процентов налога.

Последняя насмешка Белль над правительством. И безрассудный поступок, потому что меньше чем за неделю до того налоговики задержали и отправили в тюрьму Джо, Генри, Бена и Луи Дювинов, крупных лондонских и нью-йоркских маршанов, с которыми работал Беренсон. Дювинов обвинили в том, что они смошенничали с заявленной ценностью имущества, и оштрафовали их на пятьдесят тысяч долларов. К этой колоссальной сумме добавлялся залог, от которого зависело освобождение провинившихся. Наказание не угрожало делам Дювинов, у них хватало средств расплатиться с властями. Но из-за этого скандала с проверкой откладывалась отмена закона о ввозе произведений искусства, которой яростно добивался Морган. Его бесил нелепый налог, мешавший ему привезти домой свои сокровища с Принсес-Гейт. И тем больше он радовался контрабанде мисс Грин. За свои подвиги маленькая хитрюга получит прибавку в две тысячи долларов. И возможность купить для своей семьи и для себя две квартиры рядом в богатых кварталах Манхэттена, в домах под номерами 138 и 142 по 40-й улице, в двух шагах от Библиотеки Моргана. Вскоре Белль вступит в очень закрытый клуб из пяти самых высокооплачиваемых женщин-предпринимательниц Америки.

А теперь, мисс Грин, Нью-Йорк принадлежит вам! Вы в числе счастливиц. По-настоящему. Добро пожаловать в круг владельцев недвижимости, вкладчиц с Уолл-стрит, модных красавиц, звезд и богатых наследниц.

– Мисс Энн Морган, мисс Белль Грин, мисс Маргерит Сильва: дамы, прошу вас улыбнуться…

Репортеры из крупнейших газет и бесчисленных светских изданий толклись на причале, подстерегая звезд, сходящих с «Океаника».

– Три грации вместе у подножия трапа… Спасибо.

Белль уворачивалась от вспышек фотоаппаратов, в кадр попадали лишь перья на ее шляпе.

Она знала, что The New York Times передает по договору свои страницы, посвященные знаменитостям, The Washington Post – главной ежедневной газете города ее детства – и Chicago Tribune, которую наверняка читает отец. Если на первой полосе появится такая фотография, все, кто когда-то ее знал, мгновенно свяжут Белль Грин и Белль Гринер.

Она все время вертелась.

– Еще разочек, мисс, пожалуйста, всего минуточку!

Снова вспышки – для кадров, которые из-за жестикуляции Белль выйдут нечеткими. Непригодными для публикации.

Она различала в толпе позади журналистов знакомые лица друзей, пришедших ее встретить, тех, с кем она флиртовала в прошлом году: Джек Косгров, главный редактор Everybody’s Magazine; Франк Поллок, который уже дважды делал ей предложение; издатель Митчелл Кеннерли, самый ослепительный нью-йоркский плейбой. Ее любимец… Она ни разу за эти два месяца не вспоминала своих поклонников. Недоставало только Джуниуса. Белль пыталась увидеться с ним в Париже в начале сентября, однако он ее избегал. Что касается Моргана, она знала, что тот до понедельника на своей яхте. Зато разглядела коренастую фигуру милой Тёрсти, размахивавшей букетом ромашек. У нее забилось сердце. Она бросилась к Тёрсти. А потом к маме, такой миниатюрной под ее зонтиком, такой прелестной. И к Луизе, и к Этель. К своей семье.

Подхватить нить.

И снова плести паутину, прочнее и шире прежней.

С бóльшим размахом.

If you dream, dream big[46]. Этот девиз, в средней школе украшавший ее тетрадки, снова захватил ее всю.

Вернуться к главной мечте жизни: поставить Библиотеку Моргана в один ряд с Национальной библиотекой Франции и Британским музеем. Немыслимое дело. Потому что даже в Соединенных Штатах отовсюду выскакивали соперники, и все теперь добивались одного: потеснить Моргана, отнять у него звание Человека, Владеющего Самой Дорогой Библией На Свете.

К концу 1910 года американские миллионеры поняли, что для социального статуса составить собственную библиотеку не менее важно, чем загромоздить произведениями искусства мраморные дворцы в Ньюпорте или на Пятой авеню; что обладание манускриптами, инкунабулами и редкими изданиями – более утонченный признак богатства, чем владение полотнами мастеров; что книги могут стать не менее престижным – и не менее выгодным – вложением, чем живопись. Маркизы Буше и комоды в стиле Людовика XV отступили перед новой охотничьей страстью: теперь угольные, стальные, сахарные и железнодорожные магнаты гонялись за редкими изданиями.

Покончено с исключительностью торгов в Париже и Лондоне, где в течение почти трех столетий проходили все книжные аукционы. Покончено со сражениями между суровыми учеными за дубовым столом в прокуренном зале у Друо или Сотби.

Переход от одного театра военных действий к другому, от клуба очень немногочисленных эрудитов к аренам tycoons[47]. От Старого Света к Новому.

Битва за «Кекстонов», когда два года назад с торгов уходили коллекции Амхерста, сегодня казалась возней на школьном дворе в сравнении с другим аукционом, готовящимся в новой столице искусства и культуры. Американская пресса называла это событие уже не «торгами века», как некогда английская, но «торгами тысячелетия».

Аукцион Хоу.

Многочисленные отпрыски американца Роберта Хоу рассчитывали поделить его наследство.

Покойный мистер Хоу, богатый, хотя и не сказочно, руководил семейным предприятием, поставлявшим газетам ротационные печатные машины. Он внес личный вклад в успех рода Хоу, создав машину, способную печатать в цвете комиксы в воскресном приложении The New York Times. Роберт Хоу, первый президент клуба Гролье – доступного лишь избранным нью-йоркским библиофилам, – принадлежал к старой школе коллекционеров. Безвестный, скрытный, сдержанный пуританин постепенно собирал книги, покупая их поначалу на скудные карманные деньги. С ранних лет он усердно копил, складывал свои сокровища повсюду, от подвала до чердака, запирал в шкафах, избегая всякой публичности.

Результат этой острой мании коллекционирования, длившейся на протяжении полувека, превосходил всякое понимание. Четырнадцать тысяч пятьсот восемьдесят восемь томов, в числе которых две Библии Гутенберга и четыре «Кекстона» изумительного качества, не говоря уже о письмах Христофора Колумба и Америго Веспуччи, первом печатном издании на греческом, псалтырях в роскошных переплетах и молитвенниках, принадлежавших всем известным в европейской истории королям…

Битва за торги между аукционными домами была титанической и жестокой. «Сотбис» и «Кристис» в Англии, Американская художественная ассоциация и Аукционная компания Андерсона в США месяцами грызлись, множа удары ниже пояса и соревнуясь в клевете, чтобы опорочить друг друга в глазах наследников. В конце концов верх одержали эксперты Андерсона, откопав давнюю статью английского критика, который охаял их американских соперников.

Победители принялись составлять иллюстрированные каталоги «Шедевры из коллекции Хоу»: восемь альбомов, тысяча шестьсот девяносто одна страница текста. Предполагались семьдесят девять сеансов торгов, по два в день, с понедельника 24 апреля 1911 года по пятницу 22 ноября 1912-го. Рассеяние коллекции должно было длиться более полутора лет.

Разумеется, «торги тысячелетия» пробуждали вожделение у книготорговцев всех национальностей. Куорич, Маггс, их конкуренты уже забронировали себе каюты на пароходах White Star Line и Cunard Line. Они впервые пересекут океан в этом направлении с новой целью: покупать. Обычно они отправлялись в Нью-Йорк, чтобы продавать.

Хранители музеев и европейские коллекционеры тоже собирались прибыть весной, твердо намерившись вернуть домой трофеи, отнятые у их национальных библиотек этим мистером Хоу.

– Надо же, этот ужасный человек складывал свою добычу у нас под носом, – вздохнула мисс Тёрстон, не сводя взгляда с дома на углу 36-й улицы и Мэдисон: заурядного высокого кирпичного здания как раз напротив Библиотеки Моргана. – И я ничего не знала!

– На этот раз вы преувеличиваете, – ответила Белль. – Конечно, знали, и я тоже!

Обе библиотекарши стояли с непокрытыми головами на крыльце своего мраморного дворца и, скрестив руки на груди, наблюдали за грузчиками. Те вереницей выходили из красного дома и составляли ящики с книгами в повозки и тележки, выстроившиеся по обе стороны улицы. Оси прогибались под тяжестью груза, лошади перебирали ногами и били копытами. Сейчас процессия двинется к Андерсону, где через месяц состоятся торги.

Обе женщины, всегда такие деятельные, застыли в неподвижности – до того они были напряжены. Волосы мисс Тёрстон казались более тусклыми и туже затянутыми в узел, чем обычно, фигура выглядела более грузной. Белль куталась в старую принстонскую шаль, не подходившую к ее элегантным нарядам.

– Тёрсти, пусть совесть вас не мучает. Вы не побывали в этом доме, но это не значит, что вы не выполнили своих обязанностей по отношению к Большому Боссу. Хоу ничего не показывал, ничем не делился. Его коллекции оставались недоступными для ученых.

– Хотите сказать, он все берег для себя! – воскликнула Тёрсти, которой до смерти надоела трескотня в прессе: мол, книжное собрание Роберта Хоу на 36-й улице обширностью и качеством превосходит расположенную там же библиотеку Джона Пирпонта Моргана.

Тёрсти была предана хозяину не менее фанатично, чем Белль, и возмущалась тем, как охаивают его создание.

– Да уж, наш сосед был совсем другим человеком, не то что щедрый мистер Морган: он-то впускает посетителей, которые об этом просят! Пусть у этого мистера Хоу было триста пятьдесят инкунабул, но он держал их в шкафах за решеткой – точно коров на своей образцовой ферме в Винчестере.

– По крайней мере наш сосед, как вы его называете, не видел при жизни, как расходится с торгов его библиотека. В отличие от несчастного лорда Амхерста.

– Будем надеяться, что нам подобное не грозит ни до, ни после смерти мистера Моргана, – мрачно проворчала Тёрсти, кивая на исчезавшие под брезентом ящики. – Да, хотелось бы верить, что наследники мистера Моргана избавят нас от подобного зрелища!

– Помолчите, Тёрсти. С такими черными мыслями вы в конце концов накличете беду.

– Надо же нам готовиться к будущему… Заглядывать вперед, предвидеть, что нас ожидает.

– Я только это и делаю! – воскликнула Белль. – Стараюсь предусмотреть и готовлюсь.

Она не сочла нужным распространяться о своих намерениях.

…Определить, что из книг Хоу она, возможно, купила бы и что как будто бы хочет приобрести, что согласна упустить и что как будто бы пожертвует друзьям.

Спланировать стратегию.

Обдумать выбор и заключить союзы. Предлагать обмен. Договориться с англичанами и не набавлять цену против них… Тогда будет возможность настоятельно просить Куорича, Рида или Полларда об ответной услуге, для тех книг, которые она не уступит. Никогда. Ни им и никому другому!

Прошерстить эти восемь чертовых каталогов, выяснить провенанс и состояние всех книг, отметить дубликаты того, что у нее уже есть, и присмотреть книги, которыми ей непременно надо завладеть.

Нацелиться на добычу, на произведения, необходимые Библиотеке Моргана, на сокровища, которые она должна заполучить во что бы то ни стало. Добиться от Моргана неограниченных полномочий, чтобы поднимать цену до тех пор, пока Белль считает это необходимым.

Мисс Тёрстон достаточно хорошо знала свою Булль, чтобы понимать: больше всего на свете мисс Грин любит этот выброс адреналина накануне аукциона, ждет их с колотящимся от возбуждения сердцем, как борец перед поединком. И никто так, как она, не упивается битвами с крупными хищниками, пытающимися отнять у нее четырех «Кекстонов» и прочие вожделенные сокровища Роберта Хоу. Но Тёрсти понимала и то, что на арену не выходят фланируя. Что поединки организуют методично, просчитывая до мельчайших подробностей, как шахматную партию. До начала торгов.

Она безошибочно предвидела, что ждет их в ближайшие недели: пытка сомнением над списками книг, колебания, страх – все это предшествует выбору добычи. Тёрсти не надо было слушать, как Белль скрупулезно описывает предстоящую им огромную работу, – сама договорила:

– Мы будем днями и ночами сидеть над списками, как пять лет назад, когда сюда переезжали.

– Верно, дорогая! Тёрсти, несите сюда ваши тряпки и все ваше барахло, до 24 апреля мы живем в библиотеке. Потому что начиная с этого понедельника мне надо знать, чего мы хотим. Начиная с понедельника, – повторила она, – придерживаться этого распорядка и девятнадцать месяцев от него не отклоняться… Ну, по коням!

Они развернулись и скрылись за створками бронзовых дверей. Их шаги твердо простучали по плиткам до кабинетов.

За их спинами длинная вереница повозок тронулась с места, потянулась по пустой широкой улице, протряслась по перекресткам четырех кварталов – до угла 40-й улицы, где состоятся торги. Там стоял роскошный особняк, «Гайд Мэншн», вестибюль которого компания Андерсона полностью обила заново красным бархатом. Несравненным козырем здания был маленький театр на последнем этаже – тех же пропорций, что и у королевы Марии Антуанетты в Версале.

Прелесть что такое.

Четыреста пятьдесят кресел займут только те, кто получит приглашение, билеты будут зарезервированы и места распределены. Начало дневных сеансов – в половине третьего, вечерних – в четверть седьмого. Лакеи в ливреях, билетеры и официанты в париках в стиле Людовика XV, как на ужинах à la française[48] в предместье Сен-Жермен. Коктейли в салонах особняка до и после сеансов. Для ночного приема по случаю открытия обязательны вечерние платья и фраки. Компания Андерсона все устроила как нельзя лучше. Даже привезла из Лондона, вдобавок к своему всегдашнему ведущему, звездного оценщика Сидни Ходжсона, чтобы цены в долларах объявлялись с оксфордским акцентом, с самым шикарным английским произношением. Элегантность и утонченность! К этим достоинствам прилагались махинации, подвохи и поблажки. Потому что у особняка было и другое преимущество помимо театра: два входа. Главный, с великолепным подъездом на Мэдисон, – для публики, которая придет осматривать произведения в выставочных залах за неделю до начала торгов. И служебный, из переулка позади здания, для вечерних посетителей – крупной рыбы, для любимцев аукционного дома.

Через него по ночам в пустой особняк входил мистер Джордж Смит, альтер эго Бернарда Куорича, «король американских книготорговцев», поселившийся в доме 43 на Уолл-стрит, – заядлый игрок, которого чаще встретишь на бегах, ставящим на лошадей. Он проскальзывал в «Хайд Мэншн» в сопровождении некоего мистера Джонса. Представлял этого джентльмена двоим оценщикам как новичка среди своих отборных клиентов. Высокий, могучий, все еще красивый, несмотря на лысину и седые усы, «мистер Джонс» только один и верил, будто сохраняет инкогнито. Потому что у Андерсона никто не обманывался. Это был Генри Э. Хантингтон, калифорнийский железнодорожный магнат, настолько хорошо известный американцам, что газеты прозвали его Дядюшкой Генри. Этот человек стоил пятьдесят миллионов долларов.

На склоне лет Дядюшка Генри внезапно сделался библиофилом. Два года назад он поручил своему книготорговцу Джорджу Смиту составить самую прекрасную библиотеку для поместья Сан-Марино, что к северо-востоку от Лос-Анджелеса. По всему миру Смит скупал без разбора, целиком, выставляемые на продаже коллекции. Хантингтон в Европу не ездил. Он вообще ни разу не пересек океан. Но доехать до Нью-Йорка было нетрудно.

И все же собрание Роберта Хоу оказалось слишком огромным, чтобы Смит мог полностью купить его из-под полы. Им с Хантингтоном надо было вместе выбрать для себя трофеи. Выбрать? Это звучало слишком скромно. Им хотелось получить все.

Потому каждый вечер в выставочных залах зажигали люстры, чтобы мистер Джонс и мистер Смит вместе с организаторами торгов осмотрели произведения. Смит призывал все свое красноречие, расхваливая редкие лоты. Дядюшка Генри бродил среди стеллажей, переходил от одной инкунабулы к другой, даже не пролистывая их. Левой рукой он не переставая бренчал монетками в кармане, правой указывал на переплеты. «Хорошо, Смит, купите для меня это… И это тоже, да. И еще это. И это. И это. И это». Каждое «это» звучало музыкой в ушах оценщиков, ставивших пометку «Х/С» рядом с номерами в каталогах… Эти две буквы прибавлялись к инициалам, уже записанным на полях: Б. Г.

Белль Грин против Хантингтона-Смита: многообещающий матч.

В этот весенний понедельник роскошные экипажи, запряженные четверкой лошадей, и самые современные автомобили теснили друг друга на перекрестке 40-й улицы и Мэдисон. Нарядные дамы в шляпах с огромными полями выходили из машин и колясок, будто у церкви перед большим венчанием. Подав руку сыну или мужу в цилиндре, они ступали на красную дорожку, которая вела от тротуара к лестнице. Светский репортер отмечал самых почетных посетительниц: супруги Джона Д. Рокфеллера-младшего, Джона Джейкоба Астора, Реджинальда Вандербильта.

На верхнем этаже, у входа в театр, было столпотворение и только что не дрались. Билетерши и посыльные с билетами в руках уже не знали, куда деваться.

Возмущение, жалобы. Каждый считал, что отведенное место не соответствовало его рангу, и хотел, чтобы его пересадили. Иностранцы жаловались, что их разбросали по всему залу, далеко друг от друга, как будто хотели вывести из игры. Мадам Теофиль Белен, вдова крупнейшего парижского эксперта по редким книгам, и доктор Бауэр, знаменитый берлинский книготорговец, остановились в одном отеле и желали сидеть рядом. Миссис Этель Уоттс Мамфорд Грант, хорошо известная своими «Одураченными» и «Альманахом Циника», возмущалась, чтобы ее не разлучали с друзьями из клана Моргана, занимавшими первые ряды с правой стороны. Миссис Уильям К. Вандербильт, державшая под мышкой крохотную болонку в ошейнике с неумолчно бренчащими бубенцами, требовала два места, которые она зарезервировала в первом ряду слева, для себя и для собаки.

В нескольких метрах, у подножия сцены, виднелась грузная фигура Джорджа Смита. Он курил толстую сигару и давал указания мистеру Боудену, книготорговцу и своему компаньону. Дядюшка Генри стоял рядом с ним, в черном фраке, слишком элегантный для дневного сеанса – фрак следовало оставить для вечера, – целовал ручки и рассыпал комплименты сопровождавшим его дамам.

На левом фланге разместилась группа библиофилов из Филадельфии: отец и сын Виденеры, Джозеф и Гарри, богачи, истинные джентльмены и ценители книг. Тут же – крупный книготорговец, профессор словесности из Пенсильванского университета, доктор Розенбах: для Белль и близких – просто Рози.

С другой стороны прохода – Император. Бернард Куорич: веки полуопущены, руки сложены на животе, карманы полны заявок на покупку от всех английских лордов и коллекционеров. Он ждал начала военных действий с видом человека, знающего свое дело, спокойно и не поднимая шума. Рядом с центральным проходом, как раз позади него, пустовало одно кресло. Место Белль да Коста Грин. Сама она расхаживала по проходу и выглядела хозяйкой дома.

Самые наблюдательные из тех, кто не был с ней знаком, удивлялись ее могуществу и ее популярности. Как она добилась такого успеха? Черты лица этой «красавицы со смоляными волосами» – так окрестила ее нью-йоркская пресса – не слишком сочетались между собой; оливковая кожа не гармонировала с очень светлыми серо-зелеными глазами; голову она держала слишком гордо для маленькой и тоненькой девушки… На самом деле ничто в ней не гармонировало. И ничто не соответствовало принятым канонам красоты. Да и была ли она вообще красива? Единодушный ответ мужчин: лучше того!

Если мисс Грин и не была на самом деле красавицей, она заставляла всех поверить в то, что очень хороша. И этого было достаточно.

Затянутая в шелковый жакет, в светло-желтых перчатках с мелкими пуговками, в каракулевом токе с эгреткой, она весело принимала дань уважения знакомых. И старалась не встречаться взглядом с черными капельдинерами, провожавшими зрителей на места.

Все ее друзья подходили к ней, чтобы пожелать удачи. Белль представляла их друг другу, убеждалась, что всех удобно разместили, рассылала воздушные поцелуи, пожимала руки, смеялась и смешила.

Только ее и было видно, только ее и слышно.

Мисс Тёрстон, занимавшая кресло рядом с ней, очень верно оценивала уровень тревоги порхавшей Булль: чудовищное волнение.

Большой Босс никогда не присутствовал на торгах. Обычно он передавал полномочия Куоричу с очень четкими указаниями, какую предельную сумму готов заплатить. Но своим агентом в Америке Морган выбрал Белль.

Сегодня в Англии ему дал аудиенцию Георг V – накануне своей коронации, затем он собирался отправиться в Белфаст на церемонию спуска на воду нового прекрасного судна компании White Star Line, владельцем которого был: «Титаника». Морган так доверял своей библиотекарше и был настолько спокоен за нее, что предоставил ей полную свободу. Книги, цены – решать будет только мисс Грин… Для любого посредника, не получившего лишенного инструкций от покупателя, эта свобода – без рамок, без границ – крайне опасна. Белль могла поддаться желанию. Увлечься состязанием. Игрой. И стремлением выиграть. Она это знала. И боялась. С гарантией банка Моргана все становилось возможным. Она могла покупать что хотела.

Белль со смешанным чувством беспокойства и уверенности в себе наблюдала за соперниками краем глаза. Все акулы сидели в первом ряду, рядом с оценщиком. Место позади них позволяло за ними наблюдать, тогда как им самим пришлось бы оборачиваться, чтобы увидать, как Белль набавляет цену.

В глубине души она не сомневалась, что получит ту сотню книг, на которые нацелилась. И примерно по тем ценам, какие для себя определила.

Тёрсти застыла с ридикюлем на коленях, с ней мучительно пытался завязать разговор красавец Чарльз Геркулес Рид. Он начинал жалеть, что предпринял эту поездку, тем более что не добился от Белль твердого обещания отказаться от «Смерти Артура» сэра Томаса Мэлори… Бесценного сокровища английской литературы, рассказа о подвигах короля Артура и рыцарей Круглого стола. Самая прекрасная, самая редкая и самая полная из всех книг, когда-либо изданных Кекстоном, вышла в 1485 году. Альфред Поллард, коллега Рида по Британскому музею, и весь отдел рукописей годами работали с факсимиле неполных версий. Они настойчиво просили оригинал, и Рид за ним приехал. И все же страсть Белль к «Кекстонам» внушала ему опасения. Она в конце концов согласилась обязаться, ради дружбы, которая связывала с Англией мистера Моргана, не набавлять цену против музейной. Белль вступит в игру, только если Рид перестанет торговаться. Однако он боялся худшего: субсидии, выделенные Британским музеем, были и в самом деле более чем скромными по сравнению со средствами американцев. Сдержит ли она слово, располагая неограниченными возможностями?

Кто знает, чего ожидать от непредсказуемой Белль Грин.

Риду было не по себе в обстановке, так отличавшейся от британской: он невольно удивлялся и даже тревожился, глядя на публику, наполовину состоявшую из жен миллионеров… Все эти великосветские дамы – покупательницы? Да неужели! Что они могут понимать в манускриптах?

В нескольких шагах от Рида основатель комитета по борьбе с безнравственностью, более четверти века цензурировавший все нью-йоркские зрелища, думал о том же: слабому полу здесь делать нечего.

Примерно так же считал и появившийся на эстраде ведущий аукциона.

Заняв свое место, с двумя помощниками за примыкающими к его конторке столами, он потребовал тишины и представил покойного мистера Хоу абсолютным гением американской библиофилии, величайшим коллекционером всех времен. Как же все эти речи и похвалы раздражали Тёрсти… Разложив заметки, надев пенсне и оглядев публику, оценщик пробасил самым снобским и суровым тоном:

– Не окажут ли нам дамы любезность снять шляпы, чтобы перья не заслоняли от коллекционеров сокровища, которые мы сейчас представим? Благодарю вас.

Белль, смеясь, первой выполнила просьбу и послушно пристроила ток на коленях.

Ее примеру, шурша тафтой, последовали все дамы. Кроме трех: старой мадам Белен из Парижа, оставившей свой цветочный горшок; миссис Уильям К. Вандербильт, которая не сняла ни широкополой шляпы с головы, ни ошейника с бубенцами с собачки; и грозной мисс Розы Лоренц, представлявшей Американскую художественную ассоциацию – конкурирующий аукционный дом, стремившийся сорвать торги.

– Хорошо. Как вам известно, мы пойдем по списку авторов в алфавитном порядке, начиная с первого тома каталога. Итак, начинаем с лота номер один: «Письма Абеляра и Элоизы» – издание, пересмотренное, исправленное и дополненное господином де Бошаном в тысяча семьсот двадцать первом году. Великолепный переплет из красного марокена[49] с гербом графа де Морепа. Десять долларов… Двадцать справа? Тридцать? Тридцать два… Тридцать два пятьдесят? Кто больше? Тридцать два пятьдесят… Раз, два…

Стук молотка.

– Продано мистеру Джорджу Смиту из Нью-Йорка!

Белль не шелохнулась. Смит тоже. Но после двадцати следующих лотов, которые он получил за невероятные суммы и пальцем не пошевелив, она заметила код: подмигивание в знак согласия при каждой надбавке.

Смит теперь моргал не переставая.

– До чего он мерзкий со своим перекошенным ртом и закрытым глазом, – хмыкнув, шепнула Белль на ухо Тёрсти. – Вот взмахнет его соседка веером посильнее, и он навсегда останется таким… Кривым на один глаз, слюнявым, сморщенным бульдогом. Смотреть тошно. Почему вы не вмешиваетесь? – прошептала Тёрсти. – Вы говорили, что хотите номер двадцать пять, басни Эзопа, и номер пятьдесят шесть…

– Слишком дорого. Этот тип черт знает что творит. Покупает по безумным ценам!

– Но у нас же есть средства, и вы говорили…

Белль пожала плечами.

– Полторы тысячи долларов за книгу, которую старый Хоу в прошлом году купил за пятьдесят центов? Нелепо! Сидим спокойно.

– Но как же номер семьдесят шесть, Анакреон…

Молоток упал.

– Номер семьдесят шесть продан за тысячу сто пятьдесят долларов мистеру Джорджу Смиту.

Слышно было, как Белль Грин воскликнула sotto voce[50]:

– Господи! Да что же это такое!

В толпе заволновались. Иностранцы, совершившие путешествие ради нескольких трофеев, начинали понимать, что вернутся ни с чем. Смит все время поднимал цены наугад, без всякой связи с ценностью книги.

Выиграть, чтобы выиграть.

Даже Бернард Куорич, единственный, кто получил несколько лотов, добравшись следом за Смитом до ошеломляющих сумм, ругал себя за свои победы. С такой ценой эти победы бесславные.

У него за спиной Белль теперь не переставая ерзала, сморкалась, рылась в сумке, вздыхала, поднимала глаза к небу при каждом ударе молотка.

– Да уж! – фыркала она, сокрушенно качая головой. – В самом деле черт знает что!

Тёрсти еле сидела на месте.

Назвали уже сто сорок номеров, и Белль пропустила все, что они для себя наметили.

Что же, напрасно они столько недель подряд трудились день и ночь, напрасно обдумывали выбор? Все эти тома, интеллектуальную, историческую, эстетическую ценность которых они тщательно взвешивали, эти редкие книги, которые они сочли необходимыми для Библиотеки Моргана…

И ничего – Белль ничего не покупала, даже не пыталась.

Она ни разу не потрудилась поднять палец. Даже не притворялась, будто участвует в торгах. Почему?

Публику это тоже удивляло. И оценщик, доходя до лота, помеченного в его каталоге инициалами «Б. Г.», каждый раз вопросительно смотрел на нее и медлил, давая ей возможность набавить цену. Она не реагировала.

Этель Грант, сидевшая позади Белль, несколько раз наклонялась и шептала ей на ухо: «Ну, давай же! Утри им нос! Чего ты ждешь? Действуй!»

Журналисты глаз с нее не сводили, отмечая каждое движение ее бровей. Она подчеркнуто хмурилась… Не более того.

– Лот сто сорок два: Блаженный Августин, «О граде Божьем». Великолепное издание на веленевой бумаге, с миниатюрами, выполненными венецианским художником в тысяча четыреста семидесятом году…

Мисс Тёрстон напряглась. Эта инкунабула, четвертая книга, напечатанная в Венеции, ей нужна, и Булль тоже. Это один из их приоритетов.

Позволит ли она Смиту и Хантингтону завладеть Блаженным Августином, как другими лотами?

Тёрсти умоляюще посмотрела на нее. Белль не ответила на ее взгляд.

Когда мадам Белен, затем книготорговец Маггс, затем доктор Розенбах, затем Бернард Куорич отказались от дальнейшего участия, команда Хантингтон-Смит решила, что победа за ними.

Две тысячи долларов. Самая крупная сумма за сегодняшний день. Безумные деньги за такую книгу.

– Две тысячи сто! – раздался хриплый голос.

Мисс Грин вышла на арену и приняла вызов. Напряженность усилилась.

Смит в первом ряду подмигнул.

– Две тысячи двести, мистер Смит, справа! – прокричал оценщик.

Неприметный жест согласия Белль.

– Две тысячи триста слева, мисс Грин.

Снова подмигивание.

– Две тысячи четыреста, справа, мистер Смит.

– Две тысячи пятьсот, слева, мисс Грин!

Смит мигнул два раза.

– Две тысячи семьсот, справа, мистер Смит.

Тишина.

– Вы продолжаете, мисс Грин?

Тишина.

Толпа затаила дыхание. Оценщик повторил:

– Две тысячи семьсот, мистер Смит, справа… Вы продолжаете?

Тёрсти увидела, как Белль собралась, будто совершая огромное усилие. Глубоко вздохнула, подняла глаза, качнула головой.

Отрицательно.

– Две тысячи семьсот, раз… Две тысячи семьсот, два… По-прежнему нет, мисс Грин?

И снова отказ.

Стук молотка.

– Блаженный Августин продан мистеру Смиту за две тысячи семьсот долларов!

Аплодисменты.

New York Tribune не преминула отметить, что мисс Грин выглядела раздосадованной.

На самом деле она с трудом удерживалась, чтобы не встать и не выйти из зала. И все же, спускаясь по лестнице, не вытерпела и воскликнула: «Позорные торги!»

Белль, как и Джей Пи Морган, не привыкла проигрывать. И теперь она впервые ничего не добилась и возвращалась с охоты с пустыми руками.

– Но почему, почему же, в конце концов, вы не пошли дальше? – причитала старая библиотекарша, пока они ждали у подъезда автомобиль, который должен был их забрать.

Мисс Тёрстон едва не плакала.

– Отвяжитесь от меня! – рявкнула Белль.

Ей было физически плохо от сегодняшней неудачи, публичного поражения на глазах у всего Нью-Йорка. Ее тошнило от злости и досады… Теперь надо успокоиться. Переодеться. Вернуться сюда через несколько часов, к сеансу в четверть седьмого, в вечернем платье и совершенно очаровательной.

Раздражало, что Тёрсти продолжает ее донимать. Все время приставала на аукционе и теперь не прекращала. Еще одно слово – и Белль влепит ей пощечину. Библиотекарша чувствовала это, но не отступала. Она хотела понять. Настолько, что насильно влезла вместе с Белль в машину, которая везла ее домой.

– Вы могли купить все. Мистер Морган дал вам карт-бланш… Мистер Морган в сто раз богаче Хантингтона!

– Вот именно.

– Почему вы сдались без боя? – вопрос прозвучал как обвинение.

– Я не сдалась! – Белль едва удержалась от крика. – Мистер Морган дал мне, как вы говорите, карт-бланш, потому что знает: я не стану тратить его деньги на глупости.

– На глупости? – повторила ошарашенная мисс Тёрстон. – Это Блаженный Августин!

– Существуют еще семь экземпляров этой книги.

– Они не продаются.

– Но когда-нибудь их выставят на торги. И не за две тысячи семьсот долларов. Вы не хуже меня знаете: это издание «De Civitate Dei» стоит самое большее пятьсот. Мы его оценили даже в меньшую сумму. Это очень красивая книга. Но не уникальная.

Белль сделала паузу и продолжила уже спокойнее:

– Хуже всего то, что эти два мужлана с их безумными ценами не дают государственным учреждениям покупать необходимые им произведения. Британский музей уже может уезжать восвояси. У Рида здесь нет ни малейшего шанса. Как и у всех университетских библиотек… Никто из ученых и студентов никогда не увидит на своем рабочем столе ни одной книги из фондов Хоу. И это большая потеря.

– Тогда мы тем более должны покупать!

– Я, конечно, могла бы швыряться деньгами Моргана только ради удовольствия обойти Хантингтона на финише. Но это означало бы понапрасну тратить патроны. Впереди настоящая роскошь – книги, которым нет равных нигде в мире. Они-то как раз уникальные. И за эти сокровища, Тёрсти, я буду сражаться до конца. На эти сокровища я буду поднимать цену, поднимать и поднимать… докуда понадобится.

– Ты видела газеты? – заорал Рассел, с размаху швырнув целую стопку на кровать сестры. «“Пятьдесят тысяч долларов!” – бросила мисс Грин, заполучив эту книгу. На сегодняшний день это самое дорогое приобретение аукциона!»

Белль, устроившаяся среди подушек, с улыбкой выхватила несколько экземпляров и с наслаждением разложила их на стеганом одеяле вокруг себя.

– Ты это видела? – повторил он, ошеломленный чудовищной цифрой.

Вопрос был задан для проформы. На письменном столе и по всей квартире громоздились кипы газет, не считая охапки в руках у Рассела. И неудивительно… Больше двух месяцев ни одного утра не проходило без того чтобы читателям The New York Times, New York Tribune, World Magazine не рассказали о вчерашних битвах на торгах, о том, за какие книги сражались покупатели и какие невероятные суммы платили за «эту старую тарабарщину». Повсюду – от Вашингтона до Чикаго, в Атланте, Палм-Спрингс и Сан-Марино – провинциальные газеты перепечатывали эти статьи. И вся Америка, с востока до запада, вибрировала в ритме двух ежедневных сеансов торгов.

Рассел, которого до тех пор совершенно не интересовали неудачи или подвиги сестры, внезапно осознал размах этого дела. Он вслух читал газетные шапки:

– «Абсолютный рекорд в истории библиофилии одержала вчера мисс Грин… Зал встретил овацией подвиг юной библиотекарши. Аплодисменты не смолкали так долго, что пришлось прервать сеанс, чтобы все успокоились».

Она с притворной скромностью возвела глаза к небу.

– Ну это уже слишком. Ах, эти репортеры, – вздохнула она, – вечно преувеличивают. «Легчайший трепет перьев на ее шляпе сводит с ума торгующихся…» Ага, как же! Другие, те двое буйнопомешанных, заплатили за Библию Гутенберга больше меня. Чуточку больше. Но все же… Я-то не выкладываю разом пятьдесят тысяч долларов: всего лишь сорок две тысячи восемьсот. Конечно, дороговато за одну-единственную книгу, тут ты прав… Даже за «Кекстона»!

Она сделала вид, будто задумалась.

– Сколько я заплатила за семнадцать других два года назад? Вдвое меньше. И это уже было целое состояние. Но как позволить увезти в Калифорнию «Смерть Артура»?.. Однако ты пропустил самое прелестное. Вот послушай: «“Самая умная девушка, какую я встретил за всю свою жизнь!” – восклицает мистер Морган, говоря о мисс Белль да Коста Грин». Мило с его стороны, правда? А интервью, в котором я разнесла Хантингтона и его ищейку? То, что я там говорю, неглупо! Смотри… Я обвиняю их в том, что они искусственно взвинчивают цены и препятствуют университетам в покупке нужных им книг. Вот что я сказала: «Я говорю не о книжных сокровищах. На самом деле сокровища – это нечто исключительное, у них нет цены. Речь идет о произведениях общественно полезных, важнейших для изучения истории и литературы». Интервью на пять колонок, дружок!

– И везде твои фотографии. Вот, вот и вот… На первой полосе! Так выставлять себя напоказ… Ты совсем помешалась.

– Слава, дорогой мой, слава. Но признаю, что моя фотография на первой полосе – так себе. Заметь, я там вышла страшненькая. Совершенно неузнаваемая.

– Ты все время говоришь, что это мы – я, Тедди, другие сестры – подвергаем семью опасности. Но если отец на это наткнется…

– Хватит называть его отцом! Если Гринер «на это наткнется», он будет знать, где меня найти, это точно. И тебя заодно. Он, конечно, велит тебе потребовать твою долю наследства кузена, чтобы получить свою часть. Или потребует отказаться, чтобы ему досталось все… Как бы там ни было, эти крохи ни к чему! Потому что у меня великая новость: твоя карьера состоялась. Я добыла для тебя самую лучшую работу: должность инженера в Mexican Petrolean Corporation с огромным жалованьем… То, чего ты всегда хотел! Неплохо, когда твоя сестра – знаменитость и на хорошем счету у нефтяных королей, правда?

Слава – и в самом деле слава. Белль могла сколько угодно делать вид, будто ей наплевать, но она обожала находиться в центре внимания. Теперь самые модные портретисты просили ее им позировать. Белль Грин, королева Нью-Йорка.

Миниатюристка Лора Кумбс Хиллз писала ее на слоновой кости – в восточных украшениях, задрапированную в оранжевое сари: она словно придерживала покрывало на нагом теле. Фотографы Эрнест Уолтер Хистед, Теодор К. Марсо, Кларенс Х. Уайт продавали ее изображения своим друзьям из газет. А также многочисленным поклонникам мисс да Коста Грин – по двадцать пять долларов за штуку. Так, авангардный издатель Митчелл Кеннерли, бабник, чьих любовниц никто уже не считал, на самом видном месте выставил в своем кабинете – где бывал весь Манхэттен – фотографию «его музы» мисс Грин в полный рост. Аристократ барон Адольф де Мейер, самый известный светский фотограф, выставил снимок в «Ритце», среди портретов других модных красавиц. Французский художник Поль-Сезар Эллё рассказывал в прессе, что три месяца, проведенные в Соединенных Штатах, делал наброски самых интересных типов, и делился с The New York Times: «Мисс Белль Грин – вот, вот оно, воплощение американки! Женщина-библиотекарь? Ай-ай-ай, где это видано? Подобных созданий во Франции не найти. Такая женщина могла появиться только здесь! Совершенная американка. Видите этот профиль? Эту линию брови? Очертания носа? Живые, правда? А сигарета, видите сигарету? Когда я ее нарисовал, мисс Грин сказала мне: “Вы в самом деле думаете, что стоит изображать меня… курящей? Уберите эту сигарету из моей руки, мсье Эллё!” А я ей ответил: “Примите мои извинения, мадемуазель, но я этого не сделаю. Потому что попросту не могу. Сигарета – часть портрета. Она мне нравится. И она останется у вас в руке!” Так что сигарета осталась».

Это было ошибкой.

Женевьева, в спальне которой висел этот портрет пастелью, считала изображение с сигаретой дурновкусием, а потому попросила старшую дочь, Луизу, ее стереть. Луиза, учившаяся на художественных курсах, справилась с этим парой штрихов карандаша.

Все-таки «женщине-библиотекарю» следовало остаться в веках в более приличном виде.

Белль смеялась и не возражала.

Единственная ее уступка благопристойности.

Друзья-библиофилы, восхищавшиеся хладнокровием Белль во время испытания торгами Хоу, те, кто расхваливал ее цельность и серьезность, больше ее не узнавали. Теперь она встречалась только с плейбоями и прожигательницами жизни. Даже Этель Грант, которая явно не была добродетельной тихоней, не могла за ней угнаться. Белль пила как сапожник, курила, танцевала и что ни ночь предавалась до рассвета бог знает каким прочим излишествам.

С профессиональной точки зрения – никаких перемен. Она по-прежнему вставала в семь утра и приходила в библиотеку в восемь; работала до шести вечера, обедала с коллегами. Затем присоединялась к своей компании. А потом… Женевьева предпочитала не знать, не слышать, а главное – не представлять себе, что происходило за дверью, разделявшей две квартиры. Она вдыхала доходивший до ее комнаты запах сигар… И ей этого было достаточно. Она с тревогой смотрела, как дочь доводит себя до изнеможения, блуждает в вихре успеха и денег и теряется в нем.

Теперь Белль зарабатывала около девятисот долларов в месяц – огромные деньги, которые она делила на три части. Треть – сбережения на черный день: она покупала акции, следуя советам своего хозяина. Треть – на личные расходы. Остальное – на нужды семьи. Белль оплачивала учебу Тедди в Барнардском колледже, женском филиале Колумбийского университета. Снимала для всей семьи на лето дом, куда сама не приезжала, потому что работала без отпуска. И Рассел был пристроен.

В практическом плане не к чему придраться.

А в моральном?

Женевьева никогда не задавала Белль вопросов о ее отношениях с Бернардом Беренсоном во время их путешествия. Вернувшись после двух месяцев, проведенных в Европе, дочь восторгалась красотами Италии, открывшимися ей благодаря великому историку искусства – о его познаниях она говорила не умолкая. Но о чувствах ни слова.

Женевьева знала, что Белль продолжает переписываться с этим человеком. Во всяком случае, письма от этого Б. Б. сыпались каждый день – неприятно. Когда Беренсон был в Нью-Йорке, Женевьева сама приглашала его на чай, и, при всем уважении, он ей не понравился. И по-прежнему не нравился. Что за будущее он мог предложить ее дочери? Женевьева винила Беренсона в том, что ночи Белль превратились в погоню за удовольствиями. И злилась на него за это.

Если бы Белль остепенилась… Выглядевшая всегда юной, она себя такой и считала, но ведь ей уже не двадцать лет – вскоре исполнится тридцать два.

Если бы только она кого-то встретила!

Человека, который будет о ней заботиться? Станет ее мужем?

Нелепо, неуместно. Женевьева не произносила этого вслух, но внутренне восставала против клятвы, которой связали себя ее пятеро детей, клятвы, обрекавшей их на одиночество безбрачия. Довольно, довольно, довольно, надо покончить с этим чудовищным решением никогда ни с кем не сочетаться браком!

Женевьева знала, что Луиза сильно влюблена, но не решается заговорить об этом с сестрами: боится, что Белль рассмеется ей в лицо и запретит выходить замуж. Да, этот человек был белым. Как и подружка Рассела. И бойфренд Тедди. И да, все они рисковали родить чернокожих детей. Но не лучше ли пойти на этот риск, чем умереть одинокими и лишенными радости?

Никто лучше Женевьевы не знал, что такое страх. Постоянная парализующая боязнь разоблачения. Но в свои шестьдесят пять она думала, что каждый из ее детей имеет право жить и позволить жить остальным четверым.

Что же касается Белль…

Белль всем обязана покровительству мистера Моргана: жалованьем, рангом, уважением в обществе. Но мистер Морган не вечен. И, насколько было известно Женевьеве, его супруга, его сын и три его дочери не разделяли его страсти к библиотеке. И тем более – к библиотекарше.

После смерти Большого Босса Белль, вероятно, потеряет все. Пора ей, говорила себе Женевьева, подумать о будущем за пределами Библиотеки Моргана!

С такими мыслями она в это воскресенье с предельной осторожностью постучала в дверь прокуренной спальни дочери. Занавески были задернуты, постель в беспорядке.

Не успела она открыть рот, как Белль ее перебила:

– Мама, я знаю, что ты мне скажешь… И я совершенно согласна с тобой!

В японском халатике на голое тело, с распущенными волосами, с глазами, искрящимися смехом, она завернулась в простыни, подняла левую руку к самому лицу матери.

Она показывала ей свой безымянный палец. Кольцо. С крупным бриллиантом.

– Это случилось! Поздравь меня… Я помолвлена.

Предыдущая главаГлава 13 из 21Следующая глава