Доктор Маккиннон спросил, как я провела август. Я сказала, что пыталась писать о кампании, но мне было трудно вникнуть – даже сосредоточиться настолько, чтобы думать о ней или читать книги, не засыпая. И что у тебя похожие проблемы с романом. Но на прошлой неделе я сумела сконцентрироваться – а ты разобрался с конкретной проблемой с романом. И я поняла, что это удалось, по крайней мере отчасти, потому, что Кинтана была в Аризоне.
– Вы не обязаны нести ответственность, – сказал он. – Вы не можете следить за ней.
Я сказала, да, отчасти дело в этом. И в моем случае было кое-что еще. Та самая тема, на которую я решила писать, постоянно возвращала меня к вопросу веры. И это напоминало о том, что мне-то ее и не хватает. А также о моих чувствах по отношению к АА и всей идее веры их программе и к тем проблемам, которые, по-видимому, возникали в связи с этим у Кинтаны. Моя проблема, сказала я, заключается в том, что я вижу эти трудности.
– Лично я считаю, – сказал он, – что любой успех или неуспех Кинтаны с ее проблемой с выпивкой зависит не от этого вопроса.
Вы думаете, все зависит от того, хочет ли она на самом деле завязать, сказала я.
– От того, способна ли она взять на себя такое обязательство, – сказал он. – Абсолютно. Вся программа “12 шагов” – это вовсе не плохой способ жить, это не причинит вреда, но это лишь способ укрепить или поддержать первоначальное обязательство. Дать алкоголику позитивную программу, чтобы заполнить место, которое заполняла выпивка. Это не волшебство. За вас обязательства никто не примет. Когда вы слышите, что кто-то оказывает АА сильное сопротивление – а самая типичная линия сопротивления связана со “всей этой штукой насчет Бога”, – надо искать причину такого сопротивления. В той или иной версии причина всегда сводится к тому, что человек не готов отказаться от той поддержки, которую обретает в выпивке.
Я сказала, что август дался ей тяжело. Она получала большую поддержку от группы доктора Роскана, однако та, естественно, была распущена на август. Доктор Касс уехал. Ее лучшая подруга перебралась в Лас-Вегас. Ситуация с работой ухудшалась стремительно, вплоть до того, что десять дней назад, в понедельник, она попросту не вышла на работу. Когда в тот день мы говорили с ней по телефону, она не была пьяна, но проявляла эмоциональную лабильность и хрупкость, которые мы привыкли ассоциировать с ее пьянством.
Я сказала, этого единственного телефонного звонка хватило, чтобы погрузить нас обоих в отчаяние. В тот момент мы не видели никакого выхода. Мы не слышали от нее ничего, что бы указывало на решимость благополучно выйти из этого положения. В тот момент не было даже какого-то способа поговорить с ней об этом. Мы желали только одного – вытащить ее из города целой и невредимой. Мы знали, что ей станет лучше, как только возникнет физическая дистанция с офисом. Но даже в Аризоне у нее, кажется – по крайней мере в тот единственный раз, когда мы это обсуждали, – не появилось стабильного представления о своей ситуации. Она вела себя как ребенок. Все твердила: “Но Пегги так на меня разозлится”.
И не было никакой возможности пробиться через это. “Какая разница, – говорили мы, – ты же все равно собиралась уходить”. Она соглашалась. А потом все начиналось сначала: Пегги на нее разозлится.
– Ясное дело, она не может перенести, чтобы кто-то на нее сердился, – сказал он. – Она полностью передоверила свою самооценку другим людям.
Очевидно, так, сказала я. Но что же с этим делать? Доктор Касс говорит с ней о необходимости самоутверждения. Она знает, что самоутверждение нормально. И все же ей это недоступно. Я пыталась поговорить с ней об этом перед ее отъездом в Аризону. Почему тебе трудно отстаивать себя? – спросила я. Она сказала, доктор Касс считает, это должно быть связано с тем, что в детстве она не могла отстаивать себя или ей так казалось, – возможно, ты или я или мы вместе одергивали ее и не поощряли. И я сказала, хорошо, допустим, это так, но ведь сейчас мы так не поступаем.
– Сейчас нет, – сказал он, – но она не может отделаться от этой картинки у себя в голове. Она все еще смотрит с точки зрения ребенка. В этом-то и суть подросткового бунта, в этом его цель: вытряхнуть из головы старые образы. Она этого не сделала.
Я сказала, на этой неделе у меня было определенное прозрение насчет того, как я обращалась с ней в ее детстве. Я рассказала ему, как подумала, узнав про кровотечение у Ната Рича, когда ему удалили миндалины, что он, наверное, слишком много плакал. И сразу же я осознала, что так я думала, когда кровотечение случалось у тебя, у меня и у Стивена: я плакала, это я виновата. Мне было четыре или пять, когда это случилось, но образ, возникший у меня тогда, так и застыл.
– Кто-то вложил этот образ вам в голову, – сказал он.
Или я сама его придумала, сказала я.
– Основываясь на прежнем опыте, – сказал он.
Я продолжала: через несколько дней после того, как я это поняла, я разговаривала с матерью и сообщила ей, что Кинтана, вероятно, будет менять работу, нынешняя сделалась совершенно непродуктивной в сочетании с ее новым режимом. Мать сразу же отреагировала: “Конечно же, она берет столько отгулов”.
– Иными словами, это ее вина, как кровотечение было вашей виной. Я прекрасно понимаю этот паттерн, я сам в нем вырос. Так протестанты воспитывают детей. Поощряя в детях смирение – христианскую добродетель, – они приносят в жертву их самооценку.
– Всегда виноват ребенок. Ведь если бы ребенок не был виноват, это была бы их вина. В этой схеме все непременно должно быть чьей-то виной. Случайностей не существует. Когда зимой я повредил ногу, я, естественно, винил себя. Однажды я заговорил об этом с коллегой, тоже психиатром, евреем. Он посмотрел на меня и сказал: “Вы, ребята, не позволяете себе верить в случайности, так, что ли?” Такой метод воспитания детей может привести лишь к одному из двух: бунту – наиболее частый исход – или излишней зависимости. А если соединить слишком зависимого выросшего ребенка со слишком склонными опекать родителями, складывается безысходная ситуация.
Я сказала, я знаю, что слишком беспокоилась о ее безопасности. В раннем детстве ей был неведом физический страх, а я приучила ее настолько бояться воды, что она с трудом училась плавать. Я так боялась, что с ней может что-то случиться.
– Я прикидываю, не связан ли этот запредельный страх, что с ней может что-то случиться, с вашим чувством вины за то, что вы не сосредоточены полностью на ней каждый миг каждого дня. Я не знаю в точности, откуда у вас взялось это чувство вины, но из ваших слов делаю вывод, что оно присутствовало. Быть родителем, знаете ли, не подразумевает необходимость держать ребенка в поле зрения каждый миг каждого дня. Суть совсем не в этом. Или это похоже на то, как росли вы сами?
Я сказала, очень может быть. Сказала, что я заметила: когда Кинтана была маленькой и я возила ее в Сакраменто, все внимание было сосредоточено на ней. Весь разговор был обращен к ней. Никто не говорил напрямую друг с другом.
– Они говорили друг с другом, но через посредство ребенка.
Да, сказала я. Я предполагаю, так же было и в моем детстве. Даже то, как были расставлены стулья в гостиной, способствовало такой организации. Папа настаивал, чтобы все столы и стулья помещались вдоль стен. Итак, имелись четыре стены с приставленной к ним мебелью и большое пространство посередине – желательно, чтобы там находился ребенок.
– Наверное, это было очень странное детство. Все разговаривали с вами, но на самом деле не с вами. Я задаю себе вопрос, не потому ли у вас и на сегодняшний день почти не сформировалось представление о прямой коммуникации. Сейчас вы говорите со мной напрямую, но вы не делали этого поначалу, когда пришли ко мне.
Я сказала, в моем окружении люди не говорили прямо. Сказала, что я тем не менее нахожу это интересным. Эту мысль о неестественной сосредоточенности моей семьи, в особенности моего отца, на детях. Я поняла, когда сама стала взрослой, что это было ненормально. В том числе я поняла это и потому, что ты мне на это указал. Но, возможно, тогда в моей голове еще сидело представление, что именно так я должна сосредоточиться на Кинтане.
– И это влияет, я полагаю, на те смешанные чувства, что вы ощущаете сейчас. Вина…
– И обида.