В тот самый миг, когда останавливается сердце Уильяма Монро, останавливается и сердце Мелани Косгроув. Словно переключили рубильник – одно явление моментально приводит к другому. Но тогда же происходит и кое-что еще. Если бы не это, история вышла бы гораздо короче и гораздо приятней.
В тот самый миг, когда прекращает биться сердце Мелани, начинает биться другое.
Поначалу медленно, после каждого сокращения мышц следует малюсенькая пауза, но скорость быстро увеличивается, и вот уже сердце бьется ровно, и появляется что-то новое. Проходит несколько минут (мертвая Мелани остывает на футбольном поле), и владелица вновь забившегося сердца делает первый за семнадцать лет прерывистый вдох.
Еще спустя мгновение Мелани открывает глаза, в ее груди все так же тихо, и с ней вместе открывает глаза и вновь пробудившаяся к жизни девочка. Она моргает, над ней темный потолок, затянутые паутиной балки, комната больше похожа на подвал и служит почти для тех же целей: она располагается под землей, попасть в нее можно только через специальную узкую дверцу, и хранится в ней то, о чем следует забыть. И девочка здесь хранилась. Очень-очень долго.
Вместе с пониманием концепции времени медленно приходит и другое осознание: когда она дышит, ее тело втягивает воздух. У нее есть тело, ее собственное, только ее и больше ничье, и девочка велит этому телу сесть и оглядеться. Мышцы слушаются неохотно, они привыкли к покою и неподвижности, и девочка вообще сочла бы чудом, что они ей подчиняются, если бы лучше понимала свои ограниченные возможности.
Она осознает, что сидит посреди неглубокого бассейна, полного теплой солоноватой жидкости, цветом напоминающей грязь, скапливающуюся на дне фонтана. В жидкости плавают зелено-бурые водоросли, и пахнет от нее дрожжами и подкормкой. По рукам течет, с волос капает, девочка оглядывается, пока не очень понимая, чтó перед ней, пока не в состоянии понять.
В этом подвале, который вовсе и не подвал, вдоль стен выстроились стеллажи, и на них стоят странные предметы, она не знает их названия и назначение. Мензурки и флаконы с непонятным содержимым, стеклянные банки и пакетики со странными травами и порошками и даже коробочки с камнями (одни мелко покрошены, другие ждут своей очереди возле огромной ступки с пестиком на одном из рабочих столов).
К одной стене прислонено зеркало. Как только сидящая в неглубоком бассейне девочка его замечает, ей сразу смертельно хочется в него заглянуть; так цветок тянется к солнцу. Она встает, но ноги, которые никогда раньше этого не делали, в ответ на такую гнусность немедленно подламываются, и она, взмахнув руками, падает на пол, словно куль.
С мгновение девочка лежит, раскинув руки-ноги, и пытается отдышаться, ее одолевает ненависть к непонятной силе, которая сотворила с ней такое. Мысль о том, что ненавидеть силу тяготения не слишком разумно, придет не сразу, а когда все-таки придет, девочка укрепится в своей ненависти, потому что, кроме ненависти, у нее ничего и нет.
При падении выдернулись трубочки, подсоединенные к ее рукам и спине, и теперь на пол капает не только темная солоноватая жидкость. Девочка не испытывает боли ни из-за трубочек, ни из-за падения. Боль настигнет ее позже, когда она лучше осознает свои собственные границы. Многое настигнет ее позже. А здесь и сейчас она отталкивается руками от бетонного пола, смазывая начерченные мелом и углем линии (большой узор под ними не размазывается, ведь он нарисован краской, а эти временные пометки не были рассчитаны на подобное надругательство), и встает наконец на ноги, ноги дрожат, грозя снова ее уронить.
Но девочка им не позволит. Впервые в жизни она стоит прямо и твердо, являя собой живое доказательство алхимического искусства. Но не всякое доказательство во благо. Не всем памятникам предназначено стоять.
Она делает один неверный шажок, другой, подходит к зеркалу и впервые в жизни видит себя.
Она высокая и красивая; кожу можно было бы счесть абсолютно белой, если бы не контраст с липнущими к плечам и спине волосами, мокрыми и перепачканными в зеленых водорослях, – вот они-то точно абсолютно белые. Белые, словно кость, словно отбеливатель, словно свежевыпавший снег. На бледном лице жутко выделяются красные губы, глаза голубые-преголубые, девочку можно было бы назвать красавицей, не будь она такой ужасной. Это призрак девочки, а вовсе не девочка.
Ей семнадцать, и она лежала мертвой с самого своего рождения, и вот теперь смотрит в зеркало на собственное отражение и понимает вот что:
Во-первых, быть живой чудесно, она желает быть живой. И желала всегда, хотя вплоть до настоящего момента не подозревала, что вообще чего-то желает.
Во-вторых, когда-то у нее была сестра, с которой они вместе обитали в утробе, в покойной тишине, когда не было еще ничего. И каким-то образом сестре удалось в силу случайности, стечения обстоятельств или какой-то гораздо более жуткой причины освободиться и жить в этом мире, как настоящему человеку. Будто у нее было право жить, когда ее сестра, сестра, умерла.
И в этот миг девочка в подвале понимает, что ненавидит не только силу тяготения, но и девочку, чьего имени не знает, девочку, представление о которой может составить лишь по ее отсутствию.
Она не знает, где находится, не знает собственного имени, не знает, как будет выбираться отсюда, зато знает, что умеет стоять и ненавидеть, знает, что в эту самую секунду этого ей вполне достаточно.
У нее будет жизнь. Даже если придется забрать ее у кого-то другого.
Девочка поворачивается кругом, оглядывается, пытаясь понять то, что для нее не имеет смысла, что ей никогда не суждено было узнать. И тут раздается щелчок, что-то (только сейчас она понимает, что это дверь) отворяется, и появляется юноша.
На вид он старше нее, высокий, сухопарый, но смуглый. Он видел солнце, этот мужчина, этот мальчик, и она ненавидит его за это. С каждым разом ненависть испытывать все проще, только эту эмоцию она пока и осознает, медленно разбираясь в том, кто и что она такое. У нее есть границы, это девочка знает, ограничения, но ей также свойственен невинный детский солипсизм, простодушная неспособность смотреть хоть на что-нибудь без оглядки на себя.
Девочку можно было бы назвать чудовищем, если бы она знала, что такое чудовище. Прямо здесь и сейчас она едва знает, что она есть, и знает точно, что она ненавидит.
– Привет, – говорит мальчик. – Ты, видимо, Авен.
Это имя ей не знакомо – она никогда его раньше не слышала, но все равно его знает, где-то глубоко внутри, потому что как только мальчик его произносит, сразу становится ясно: он прав, она действительно Авен и, значит, должна быть Авен, должна быть той, кто она есть. Других вариантов нет. И ненависть к мальчику усиливается, ведь он отнял у нее тот миг, когда она могла быть кем угодно, превратил ее в кого-то определенного, в человека, для которого действуют правила и ограничения. Авен стала более вещественной, чем мгновение назад, и это нечестно. Совсем нечестно.
– Я Тревор, – он делает несколько шагов к ней, по всей видимости, не осознавая, какая ему грозит опасность. Демонстрирует пустые ладони. Авен не знает, почему это важно, но это важно. – Я твой Кукурузный Дженни. Знаю, очень глупое имя, но не я его выбрал. Не понимаю, почему остальные сезоны зовут Джеками, а мне досталось единственное девчачье имечко, но неважно. Я помогу тебе пройти лабиринт. Помогу одержать победу.
Авен нравятся его слова. Нравится выражение «одержать победу». Тревор говорит, и каждое слово будто отмыкает дверцу: на Авен обрушивается водопад из фактов, которые она уже знает и понимает. Она не набрасывается на него. Пока нет.
– А когда ты победишь, я, Летний асцендент, буду всегда сидеть по правую руку от тебя, и мы сделаем так, что все остальные не посмеют бросить нам вызов, – он улыбается, но улыбка выходит невеселая. – Если правильно разыграем карты, ты даже сможешь править вместе со своей сестрой.
Сестра… Да. Авен помнит, у нее была сестра, волосы у нее такие же черные, как мгла в углах этой комнаты, а сердце билось в унисон со вселенной, его звук наполнял и определял все, а потом все забрали, и это было безумно и больно.
Авен хочется увидеть сестру.
Растолковать ей, почему не следовало вот так вот исчезать.
Медленно ее губы растягиваются в улыбке, она улыбается загорелому мальчику, которого ненавидит всем сердцем, но послушает, пока послушает. А Тревор, которому невдомек, в какой он опасности (а может, ему плевать), улыбается в ответ.