К книге
Заплыв через реку ЯнцзыПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ. ПРЕСС-ХАТА. Глава четвертая
88%
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ. ПРЕСС-ХАТА. Глава четвертая
124

В нашу жизнь змеей вползает лагерная жизнь и блатная романтика.

Все-таки люди очень похожи на обезьян. А чему удивляться? Раз мы произошли от первоприматов, то и вести себя должны соответственно — подражая и заглядываясь. Все новое кажется невероятно шикарным, хочется, чтобы все было так же и у тебя. Вот, к примеру, еще совсем недавно мы были закрытым обществом. Новые веяния, новое время — раскрылись. И сразу про общечеловеческие ценности заговорили. А все почему? Все потому, что вперед вышел не человек, вперед, разумеется, вышла обезьяна. Она стремится, чтобы все было, как у больших. То, чего у нас не было, кажется таким нужным, таким хорошим, что без него и жить неохота. И мы дружно взялись за дело. Родную речь, которой толком-то и не знали, принялись уснащать иностранными словечками, ныне мы без брокеров, дилеров и киллеров никуда, они стали неотъемлемой частью нашей жизни. Реклама — в полнеба, и обязательно на иностранном языке. Порнуха пошла, только педофилы облизываются и слюной давятся. В художественных фильмах все о’кэй, как в Америке — морды бьют, только скулы хрустят, машины взрывают вместе с небоскребами, братва гуляет красиво и безжалостно, и сами мы словно обезьяны перед зеркалом — вертимся и косо поглядываем на прототипа, а похожи ли?

А раз объявили гражданские свободы, то на сцену сразу же полез уголовник. А как же, нешто мы хуже других людей? Да и Иосиф Виссарионович в этом плане здорово помог — это же надо было додуматься, интеллигентов в тюрьмы за инакомыслие сажать! Удивительно ли, что эти интеллигенты там нахватались ненужного и вредного? И опять в народе проснулась большая и любопытная обезьяна. В нашу жизнь буром полезла лагерная жизнь со всей ее нехитрой философией и атрибутами. По телевизору и радиоприемникам разухабисто гремят «Мурки» и «Гоп-стопы», жизнь пошла исключительно по понятиям, нашу речь переполняет блатной жаргон, да и сама страна похожа на лагерь с его натуробменом и шагом влево-вправо. Даже демократия у нас больше похожа на лагерный режим — наверху паханы, рядом с ними шестерки-блюдолизы, начальник лагеря справедлив и демократичен, обещает всех в сортире мочить. О Государственной думе и говорить не приходится — едва ли не каждый шестой судим за какое-нибудь преступление или готовится за него сесть, но пока по возможности прикрывается депутатской неприкосновенностью, а уж изъясняются они так, что только посидевший срок в лагере их понять может. Рассуждают о понятиях, играют на понтах, пальцы веером, то их заказывают, а иной раз и мочат, то в непонятки играют. Дошло до того, что в Государственной думе свои «чушки», как в лагере, объявились. А про петухов и говорить не приходится, только если они в лагере изгоями числятся, то в думе ходят в авторитетах, пальцы гнут и кукарекают громче всех.

Тюрьма мироподобна — говаривал Солженицын. Все, что происходит в большом мире, неизбежно находит свое отражение в мире лагерном — ведь состоит он из тех же людей, что и вольное общество, только свобода передвижения у них временно и пространственно ограничена.

У Равиля на этот счет была своя теория. Да не тюрьма, уважаемый Александр Исаевич, это мир построен по образу и подобию тюрьмы. Свобода передвижения ограничена у всех. Только один не смеет переступить колючую проволоку и сигнальную охранную систему «Роза», другой ограничен своим городом или селом, у третьего свобода перемещения заканчивается у спиралей Бруно и полосатых шлагбаумов границы, а четвертый свободно перемещается по всей Земле, но бессилен шагнуть за ее пределы. Если уж честно говорить, то первый человек на Земле тоже узником был в Эдеме, шаг влево, шаг вправо, запретные плоды и все такое. Изгнание выглядело освобождением. Только Адам, как всякий узник, уже привык к своему закрытому маленькому мирку, а потому боялся воли.

А если мир подобен тюрьме, то кто и с кого берет пример?

И еще одно наблюдение сделал Равиль. В жизнь свободных людей неотвратимо входили лагерные понятия.

В последнее время общество вообще жило не по законам, а по понятиям. И разговаривать оно уже начало на лагерном жаргоне. А что означало одно — лагерь неудержимо надвигался на свободное общество, и общество в этом единоборстве проигрывало. Поэтому Равиль считал, что жизнь ставит в лагере эксперимент, и в случае успеха распространяет лагерные уложения на все общество.

И еще он считал, что в любой нации есть свои активные элементы, способные на решительные действия. Вот зеки именно таким элементом и были. Возьмем, к примеру, неандертальцев и кроманьонцев. Вторые были более активными, вот и сжили они неандертальцев с лица земли. И зеки были куда более способны на активные действия, чем, скажем, спившийся комбайнер из какой-нибудь Курбановки, который уже и по бабам не ходил, ему все заменял стакан «портвейна» или прочей бурды. Конечно, зеки тоже пили, но они хоть изредка сидели в своей тюрьме, где к ним приходили минуты просветления. А тракторист безвылазно пахал в своей Курбановке, где светлых минут и отдыха от спиртного не предвиделось. Был лишь каторжный труд на благо неведомого того парня, а плоды этого труда хранились в не менее неведомых закромах.

Неудивительно, что и на воле лагерная философия одерживала постоянные победы, медленно превращая мир в большое подобие лагеря.

Разговаривать уже начали исключительно на фене, для тех, кто ее не знал и потому пользовался обычной речью, уже выпускались бесчисленные словари воровского жаргона, которые на полках в книжных магазинах стояли рядом со словарями Даля и Ожегова.

Однажды во время одной из своих вылазок в город Равиль сам слышал разговор двух детишек в песочнице, устроенной в городском саду. Детишки играли в банкира и бизнесмена.

— Ты это... кредит мне давай, — говорил деловитый бизнесмен, подтягивая трусики. — У меня партия говядины из Англии намечается.

— Не дам, — тоненько возражал банкир, лепя куличи из песка. — Там коровки болеют, у них бешенство, они людей кусают!

— А мне надо! — настаивал бизнесмен, ногой наступая на банкирский куличок.

— Ты меня кинуть хочешь?! — догадался банкир, ревниво исправляя разрушение. — А у меня крыша, знаешь какая?

— Ты кредит давай, — требовал бизнесмен, сжимая кулачки. — А потом наши крыши стрелку набьют и выяснят, кто из них круче.

— Ладно, — уступил малолетний банкир и отставил ведерко. — Только про откат не забудь. И запомни, если ты меня кинешь, я тебя сразу же закажу!

Миленький разговорчик! Дети обстоятельно готовились к своему будущему взрослению.

Странное дело, но, работая и практически живя в изолированном мире тюрьмы, Равиль никак не мог привыкнуть к ее странным обычаям и косноязычному бредовому языку. Говорят, что блатной жаргон возник из языка офеней — коробейников, которые ходили с торговлей по городам и весям, а чтобы их никто не понимал, придумали собственный язык, в котором часть слов произносилась задом наперед, а еще одна часть была придумана самими офенями. Таким образом, язык и сама жизнь офеней были неестественно изогнуты применительно к их нелегкой жизни, в которой все было не как у людей. Воры тоже особая категория людей, и уж меньше всего им хочется, чтобы их разговоры понимали другие. Но остальные-то какого черта? А уж тем более люди, которым Аллах велел жить на свободе.

Родственнички у самоубийцы оказались еще те. Только присутствие вооруженных конвойников удерживало их от дерзких поступков. Зато уж в словах они не стеснялись! И угрозы сыпались, как из ведра, и пожелания самые разнообразные — от обыденных до самых невероятных. Равиль смотрел на них и пытался заставить себя думать, что у таких людей ребенок никак не мог вырасти хорошим человеком. Воренок рос! Так он себя убеждал, а перед глазами все равно стояло бледное лицо с заостренными смертью чертами и еле заметный чистый ореол вокруг уже остывшего тела.

Машина с гробом отъехала, те из родственников, кому не досталось место рядом с покойным, покидали тюремный двор, грозя кулаками. Майор Гуняев, которому пришлось возглавить процедуру передачи тела, снял фуражку и вытер вспотевший лоб. Поймав взгляд Равиля, весело подмигнул ему — мол, где наша не пропадала!

— Дежуришь? — спросил он, протягивая Равилю пачку сигарет.

Равиль отрицательно покачал головой.

— Так я же забыл, что ты не куришь! — спохватился Гуняев и радостно затянулся.

Видно было, как возбуждение медленно его покидает. Майора понять нужно было, он по краешку ходил, за самоубийство в камере отвечать кому-то обязательно пришлось бы, а уж в Аукалке... Начальство ведь наверняка об этом знало, не могло оно не знать, с кем майор Гуняев и его служба в погоне за показателями связался. У оперативников в тюрьме как? Хочешь быть хорошим, клепай показатели. К ним попадают осужденные за преступления, которые о своих похождениях на воле рассказали не все. Кто-то ларек бомбанул, но на следствии про это промолчал, другой в душе и по жизни тайный насильник, а есть и такие, что за своим мурлом самое страшное скрывают — убийство, а, может, и не одно. И вот оперативники их потихонечку на чистую воду выводят. А заодно и с подследственными, арестованными по подозрению в совершении преступлений, работают. А когда получают положительную информацию, которая способствует раскрытию, честь им всем и хвала. Тут и ценные подарки вручают, и звания досрочно, и денежные премии выписывают. А если ты этого не делаешь, ничего кроме начальственных попреков не дождешься. Вот и старался майор Гуняев быть в хорошистах. Для того и Аукалка у него была, для того и договор кровью подписал.

— Так я пойду? — вежливо спросил Равиль. — Я ведь больше не нужен?

— Иди, — майор Гуняев бросил окурок на цементную дорожку и растер его сапогом. — Скажи Паустовскому, к вечеру забегу. Поговорить надо.

Паустовский на эти слова отреагировал не слишком сдержанно.

— Да об чем мне с этим живоглотом гуторить? — удивился он. — У него свой интерес, а у нас с тобой, Виля, главное, штоб все по счету сходилось. Люди на месте, значит, мы свою работу справно сполняем. Недостача образовалась, тут неприятности и начнутся. А к ихним делам я никакого боку иметь не хочу. С такими гавриками и глянуть не успеешь, сам как из-за решетки скалиться начнешь. Закончили там?

— Закончили, — сказал Равиль. — Молоденький такой...

— Баба с возу, кобыле легче, — философски сказал прапорщик. — Хорошо, что не в наших камерах, до сих пор бы объяснительные писали, оправдывались, почему недоглядели. Иди на этаж, там время обеда началось, тока-тока бачки с баландой понесли.

Незаметно, потихонечку, а дотянули до вечера. Душа Николаева некоторое время кружилась около них, потом куда-то исчезла. Начальство по домам разъезжаться начало, двор опустел, дежурившая в санчасти фельдшерица, которую в тюрьме все звали за ее безотказность просто Марией, глупо хихикала у санблока, делая глазки лейтенанту Глазкову. Лейтенант был из режимников, в тюрьму пришел недавно, перевелся откуда-то с Севера. А там, известное дело, с бабами плохо. Оголодал лейтенантик, поэтому на просто Марию он смотрел, как дворовый пес, сидящий на цепи, смотрит на кость, до которой не может дотянуться. А Мария все хихикала, и хихиканьем своим показывала, что дотянуться все-таки можно, будет Глазков понастойчивее, ночевать ему с фельдшерицей на неудобном медицинском диванчике, обтянутом коричневым скользким и холодным коленкором.

На взгляд Равиля ничего в этой мымре особенного не было, разве что ноги длинные и сиськи из-под халата двумя круглыми кулачками торчали. А рожа была нахальная и прическа такая, словно в курятнике спала. Но лейтенант Глазков от нее млел, да и другие офицерики тоже к фельдшерице повышенное внимание проявляли.

После ужина Равиль совершил еще один обход этажа. Тут уж ему помог Паустовский, который по причине «напряженности обстановка» от вечерней выпивки решил отказаться, а от скуки отправился в правое крыло. В левом все было нормально, свет, хоть и тусклый, горел, ничего необычного Равиль не заметил, даже мыши, попискивающие в углах, сегодня себя вели смирно и никем не притворялись. В камере, где сидели Богунский и Козырь с рыжим Демой, раздавались приглушенные голоса. Но уголовники оказались ни при чем. Они мирно спали, но прямо под лампой посреди камеры на бетонном полу сидели трое. Сидели и играли в карты, что было несомненным нарушением режима, ведь азартные игры в тюрьме запрещались всеми инструкциями. Но игроки на инструкции плевали. Одного из картежников Равиль узнал сразу, это был бес, постоянно соблазнявший и подбивавший Богунского на недостойные поступки. А вот двух других Равиль поначалу не узнал, а, вглядевшись, ахнул — гопстопики это были, гопстопики. Ну, из тех, кто человека может подбить на мелкие пакости, кражи или уличный грабеж, но не более того. И вот что интересно — Козырь и рыжий Дема к своему сокамернику относились снисходительно и даже чуточку свысока, а здесь все было наоборот — бес по отношению к гопстопикам вел себя совсем уж высокомерно. Он и рыло кривил и картами шлепал более нагло, чем его соперники. Гопстопики шептались между собой и едва только карты друг другу не показывали, но все равно бес их обыгрывал. А чего ему не выигрывать, если в карты к гопстопикам постоянно ныряла душа Николаева, а потом что-то быстро шептала в перепончатое ухо беса? Вот куда она смылась — к картежникам! Первый раз Равиль видел такое — чтобы бес и гопстопики в карты играли, и не просто играли, а вели при этом неторопливые беседы, обсуждая происходящее в мире и тюремные порядки, которые им совершенно не нравились. Доставалось и администрации, и оперативникам, и активистам из заключенных, которых высокомерный бес иначе как козлами и не называл.

— Вам еще сидеть и сидеть, — пообещал гопстопикам бес. — А мой скоро на свободу с чистой совестью. С полгодика отдохнем, потом на работу устроимся в Щукинскую библиотеку. Там есть чего взять. Там такое есть! Гляжу я на вас и удивляюсь? Ну, что с уличного грабежа возьмешь? Никто же с собой больших денег не носит, а у многих женщин вместо драгоценностей в ушах да на шее дешевенькая бижутерия. Сами на мелочи размениваетесь и хозяев своих размениваете. А у нас... Воровать — так миллионы, а спать — так с королевами! Вот ты, — он ткнул пальцем в гопстопика, представляющего Козыря, — ты когда-нибудь с настоящей феей спал?

Гопстопик хрюкнул и прикрыл рыло картами.

— Откуда, — сказал он. — Разве феи блатхаты посещают?

Он неприязненно покосился на спящего Козыря.

— А у нас другого пути нет. Штопорнешь клиента на улице, на все бабки водки и жратвы, и на хазу — с мормышками малолетними кружиться. А феи... Не пересекаются наши дорожки, высота полета не та. Тут, братила, все как у людей — одни с манекенщицами спят на гидрокроватях, другие — больничной кушеткой с фельдшерицей довольствуются.

— А Машка-то, Машка, — хрюкнул гопстопик рыжего Демы, радостно вступая в разговор, — залучила этого лейтенантика, я сам видел, когда на железку летал.

— А что ты на вокзале делал? — ревниво вскинулся гопстопик Козыря. — Что?

— Да ты понимаешь, — замялся его собеседник, — Козырю моему еще девять лет парашу нюхать. Скучно же! Вот я и мотался поглядеть, что там и как. Ну, в смысле народа...

— Хозяина сменить собрался? — догадался гопстопик Козыря. — Ну, ты и гад! Это ведь чистое предательство, братила, самое поганое дело хозяина бросить в тяжелую минуту. Он, значит, на нарах будет париться, а ты с другим кентом на привокзальной площади кого-нибудь обувать? Нет, за такие дела наказывать надо, достукаешься, сактируют тебя по профнепригодности. Или в шкуры переведут, будешь тогда под нарами валяться, бесполезный азарт в хатах раздувать!

— Ой-ой-ой! — скривился гопстопик Демы. — Да будь у тебя возможность, ты бы сам на свободу блызнул. Предложений нет, и все дела. А если бы были хорошие предложения, твой бы Козырь давно сидел в хате и угрызениями совести терзался. Как прикинул бы, что ему почти червонец сидеть, завыл бы не хуже Ночной Совести. Слышал, как она по ночам в некоторых камерах воет?

Над ухом Равиля кто-то свирепо засопел, и по острому запаху лука Равиль понял, что это Паустовский:

— Вот суки! — ахнул прапорщик. — В карты играют!

Бес испуганно оглянулся на приоткрытый волчок, заметил человеческие глаза, ахнул и быстро скользнул в Богунского. Гопстопики стушевались, кинулись сгоряча в одно и то же тело, но для двоих оно было слишком мало.

Ругаясь между собой, гопстопики торопливо огляделись и все-таки разобрали тела. Душа Николаева покружилась над опустевшим местом, потом воровато скользнула через стену — не иначе, в медотдел подалась, посмотреть, как там фельдшерица с лейтенантом любовью занимается.

— Так ты их тоже видишь? — удивился Равиль, с уважением глядя на товарища.

Надо же, сколько общались, а Паустовский ни разу не обмолвился, что видит потусторонних. Про все говорил, политиков лаял, женщин и начальников по косточкам разбирал, о деревне говорил много и охотно, а этого не касался.

— Ну, вижу, — недовольно буркнул прапорщик. — Только незачем об этом болтать. Пошли, теперь они не скоро высунутся, боятся они нашего брата.

Они вернулись к себе. Чайник, поставленный Паустовским на плитку в начале обхода, уже закипел и сейчас гневно фырчал, спуская пар.

— Их и некоторые другие видят, — хмуро объяснял прапорщик. — Только помалкивают. Скажешь кому, от службы отстранят, к докторам отправят, чтобы те твоим глюкам диагноз поставили. А оно надо? А что бесы да нечисть разная, так тут понятно все, откеда здесь ангелу, скажем, взяться? Тюрьма, она и есть тюрьма. В ней не святые сидят. Они, может, и не подозревают, что на подсознательном уровне с разной нечистью якшаются. А с другой стороны, кто с ними общаться будет?

Он разлил по большим эмалированным кружкам черный чай, чуть уступающий по густоте чифирю, сделал осторожный глоток и одобрительно поморщился.

— Такие дела, — уже более добрым голосом сказал он. — Видел, как мыши пауками прикидываются? Я попервам паниковал страшно, пока не понял, что к чему. А спрашивать стыдно было, да и думал я, что одному мне все это мерещится, думал, завихрения какие у меня в голове.

Они попили чай, посудачили немного о сверхъестественном.

— Тут, брат, порой такое случается, — рассказывал Паустовский. — Про Шкуру знаешь? И не видел никогда? Коварная штука. Иной раз смотришь в камеру, а там под шконкой что то светлеется, на вид шкура свиная, щетинистая такая. Как увидишь, все, значит, хана ее обитателям. Теперь в азартные игры кинутся, пока в пух и прах не проиграются. А карточный проигрыш в неволе штука страшная, здесь, если проигрыш вовремя не отдашь, можешь очень серьезно пострадать. И опустить могут, и даже на ножик поставить. А Шкуре что, сделала свое черное дело и в другое место подалась. Вот так, Виля.

Он долил в свою кружку чая, сделал несколько глотков. Лицо его покраснело и покрылось испариной. Над столом появилась ликующая душа убийцы. Душа ухмылялась, делая непристойные жесты, потом сунула один палец в рот и оттянула щеку. Тут и гадать не стоило, что баталия в медотделе была в полном разгаре. Покуражившись немного, душа Николаева снова скользнула в стену — досматривать полетела.

— По Вечного узника ты слышал, — продолжил он. — А еще есть Неугомонный Беглец. Он послабже узника будет, но если показываться начнет, мало никому не покажется. Побеги один за одним сыпаться начинают, порой даже те бегут, у которых срок через месяц заканчивается. Ну, спрашивают его потом: какого хрена побег? А он и объяснить ничего не может. А что там объяснять? Беглец поманил.

— Гуняев приходил? — спросил Равиль.

От крепкого чая немного кружилась голова и по жилам побежало тепло.

— Приходил, — сказал прапорщик. — Задницу свою прикрыть хочет, свидетели ему нужны. Чует кошка, чье мясо съела. Если в этом деле разбираться станут, у нашего майора одна дорожка — в народное хозяйство. А он за годы службы от работы отвык. А то ведь и посадить могут, чтоб других малость попугать и общественности дать пар выпустить.

— А пацан не при делах был, — сказал Равиль с горечью. — Без вины его к нам законопатили.

— Все может быть, — равнодушно согласился Паустовский. — Только за это не Гуняеву ответ держать. Небось, постановленье прокурор подписывал, улики считал, да просчитался. Знаешь, я вот думаю, коли загробный мир есть, то у них в Аду своя зона имеется. Ох, и хреново им там всем приходится, если прихватов нет.

— А откуда им быть, прихватам? — не подумав, сказал Равиль.

Паустовский некоторое время смотрел на него и молчал. Потом оглянулся по сторонам, словно боялся, что его подслушивают, и негромко сказал:

— Ну и дубина ты, Вилька! А Аукалка? Это ведь с кем договориться надо было, сечешь?

Предыдущая главаГлава 124 из 141Следующая глава