Снять бы с прапорщика Паустовского форму, посадить бы его в камеру, и ничем бы прапорщик не отличался от остальных временных и постоянных обитателей тюрьмы. Был прапорщик невысок, кривоног, красное обветревшее лицо его казалось неприветливым, а рыжие усы придавали лицу прапорщика жесткое и даже безжалостное выражение. От уха к левому уголку губ тянулся еле заметный шрам, который, если прапорщик горячился и краснел еще больше, выступал на щеке белой извилистой полоской.
На безымянном пальце Паустовского синела «пила» — татуировка, нанесенная еще в молодости, когда не особо задумываешься над сущностью жизни, но весьма увлекаешься ее внешними и не всегда приличными атрибутами.
Прапорщик не спал.
Расстелив на столе газету, он священнодействовал — на газете аккуратными скибочками белело сало, высилась кучка темно-зеленых огурчиков, стояла бутылка «Царицынской», и сейчас Паустовский с неторопливым удовольствием резал ножом с выкидным лезвием черный хлеб. От дежурства он всегда пытался получить максимум удовольствия. В углу около стола на двух кирпичах стояла электрическая плитка. На плитке, булькая и распространяя пар, доваривалась картошка в мундире.
— Ну, как там? - спросил он, колюче и цепко окинув Равиля взглядом.
— Все нормально, — сказал Равиль. — В «двойке» о бабах разговаривают. Козырь рассказывал, как он с одной поэтессой переписку вел. Стихи ее читал. Ну, в остальных камерах спят. А кто не спит, спокойно себя ведет.
О том, что он Аукалку видел, Равиль благоразумно умолчал, чтобы не стать объектом насмешек со стороны прапорщика. Промолчал он и о визите души Николаева. Прапорщик Паустовский был грубым материалистом и в идеалистические вещи вроде души или беса, живущего в человеке, особо не верил. И правильно делал — душевное спокойствие сохранял.
— Козырь, — неопределенно сказал Паустовский. — А он не рассказывал, как его эта поэтка опустила однажды?
— Не рассказывал, — сказал Равиль и сел на стул, вытягивая ноги в сапогах. — А что было?
— А то, — хмыкнул прапорщик и, склонив набок голову, критически оглядел стол. Оглядел и остался довольным. Выдернул шнур плитки из розетки и склонился над кастрюлей, вилкой пробуя картошку. — Она ему один раз по простоте душевной такие строчки прислала, — прапорщик задумался и задушевным голосом продекламировал:
Вы тоскуете, мой обиженный,
Изо льда в кипяток опущенный...
Прикинь? Да за такие слова в зоне отвечать надо! Что опущенный, что обиженный — тут уж без разницы. Ни хрена себе оскорбленьице! Козырь орал, что после отсидки поедет с этой поэткой разбираться, что он ее на нож поставит, дайте только откинуться. А над ним вся тюрьма гоготала.
— Да она же не нарочно, — возразил Равиль. — Она же от души, жалеючи. Откуда ей знать, что такими словами в зоне не бросаются!
— А это без разницы, — сказал Паустовский. — Это ничего не меняет. Она ж, таким образом, Козыря вроде бы опустила. Ему после этого только в «петушатник» идти, если оскорбления кровью не смоет.
— И что?
— Смыл, — подбрасывая в руке дымящуюся картофелину, рассеянно сказал прапорщик. — Спер в столовой ложку, заточил и при всех себе пузо крест-накрест исполосовал. Хорошо, ему еще девять лет чалиться, за это время поэтка еще, может, своей смертью помрет, или Козырь до освобождения не доживет. Ему скоро в зону идти, а там порядки свои, его могут и не понять.
Он ловко очистил еще одну картофелину. Поставил на стол алюминиевую кружку и с нотой горделивости провозгласил:
— Ну, к столу!
Приглашая Равиля разделить с ним трапезу, Паустовский ничем не рисковал — как правоверный мусульманин Равиль спиртного не пил. А огурчиков с картошкой прапорщику было не жалко, вон их сколько — на взвод хватит!
Хорошо бы посидеть за столом, поговорить о разных вещах, может, затронуть тему блуждающей камеры. Когда человек выпьет, он становится добрым, начинает просвещать непосвященного, старается рассказать о том, что сам знает, а как раз это Равилю и требовалось. Но в углу комнаты снова проявилась бледная бесплотная тень, стала кривляться, делать непристойные жесты, а потом повисла над столом, окончательно отбивая своим поведением остатки аппетита.
— Спасибо. Не хочу. — Отказался Равиль.
Паустовский души Николаева не видел, поэтому отсутствием аппетита не страдал. Лихо опрокинув в себя дозу из алюминиевой кружки, он долго и со вкусом нюхал кусочек черного хлеба. Потом с сожалением глянул на Равиля и соорудил себе бутерброд из кусочка черного хлеба, нескольких кусочков сала, половины картофелины и разрезанного вдоль огурца. В два приема расправившись с бутербродом, Паустовский облизал пальцы и удовлетворенно раскинулся на стуле.
— Господь ножками протопал, — ласково улыбнулся он.
Родом прапорщик был с Хопра. Откуда у него взялась столь непривычная для казаков фамилия, Паустовский и сам не знал. Казацкое происхождение прапорщика проявлялось в его характере, который у Паустовского был вспыльчивым и бесшабашным, одно только употребление водки на дежурстве само за себя говорило. Еще прапорщик разговаривал на особом диалекте, который с непривычки понять было трудно. Ну, сами посудите, как понять человека, который мужские туфли называет «чириками», в привычных словах ставит неожиданные ударения и использует мягкий знак и говорит «огурьцы», «соньце», а привычные существительные среднего рода называет в мужском. Такая речь была утомительной для слуха и требовала перевода.
— У мяня тещя — чистое золотко, — поднимал вверх корявый палец прапорщик. — Огурьцы сОлить, язык сглотишь. А капустку сОлить! Яблок положит, они хрумтять! Вкуснотишща!
Правда, последнее время городская жизнь стала оказывать на Паустовского видимое влияние — речь его стала глаже, фрикативное «г» приглушеннее, да и в словах появился больший смысл.
Отчаявшись напакостить Равилю, душа Николаева сейчас бабочкой кружила вокруг Паустовского. Ей самой выпить хотелось, но по причине бесплотности это было невозможно. Вот она и старалась. Время от времени душа влетала прапорщику в одно ухо, а вылетала из другого. Таким образом она пыталась вызвать у казака тошноту и головную боль, но зря только силы тратила — Паустовский потянулся за бутылкой, плеснул в кружку, поднял ее над столом.
— Ну, вздрогнем!
В программе еще оставалось распевание казачьих песен. Паустовский утверждал, что казаки песен не поют, они их играют, но, по мнению Равиля, особой разницы между пением и игранием не было — прапорщик ревел, как медведь по весне. Голос у него был, а слух отсутствовал. Поэтому на Окуджаву или Митяева прапорщик явно не тянул. И до солистов из Большого казачьего хора он точно недотягивал. А, собственно, этим многие страдают. Каждый, как выпьет, считает, что голос у него не хуже, чем у Карузо, а слух — как у Паганини. Достаточно побывать в хорошей компании, где стопки не считают, а водку не меряют.
Между тем прапорщик вздрогнул, ритуально понюхал хлеб и закусил своими «огурьчатами». Лик вьющегося вокруг него Николаева казался усталым. Видно было, что душе убийцы уже надоели бесплодные попытки сделать прапорщику что-то нехорошее.
— Степаныч, — неожиданно для самого себя спросил Равиль. — А как ты-то в тюрьму попал?
Паустовский не обиделся, а, скорее всего, двусмысленность вопроса до него просто не дошла.
— А я в конвойном полку срочную служил, — сказал он, кружа над ломтиками сальца растопыренными пальцами. — Пошел на дембель, бравый такой, с полной показухой на груди, дома недельку покрутился, — а оно мне надо, говна за коровами убирать или на комбайне до седьмого пота корячиться? Ну, и вернулся в Царицын. А тут своих хлопцев хватает. Куда пойти? А идти надо туда, где знаешь, что делать. А я охранять умел. Ну, значит, прямая дорога мне сюда и вышла. Потом оженился, двоих спиногрызов нарожал — так оно все и пошло.
Он посидел немного, задумчиво заглянул в кружку. Сделал движение к полупустой бутылке, но остановился.
— Я вот гляжу на тябя, — сказал он. — Парень ты видный, весь при мышце, а живешь неправильно. Нет, ты не думай, я твоей веры не трогаю, сам иной раз в Бога верю. Но ты ведь как влез за колючку, так из нее и не вылазишь. Неправильно это. Мужик должен семьей обзавестись, дятишками, а ты вроде пожизненный срок получил. Никакого хода у тябя нету. Энти ладно. Они за дело сидять, ты-то за какой хрен мучаешься? Ведь сам мучаешься, начальство тябя не заставляить.
Равиль промолчал. Бесполезно было Паустовскому объяснять, что вся жизнь тюрьма, а люди на ней вечные заключенные. Не понял бы его прапорщик. Покрутил бы пальцем у виска — хороший ты человек, татарин, да с завихрениями мозговыми.
Взял картофелину. Она была еще теплая.
— Маслица бы к ней, — сказал Равиль.
— Я масл горчичный люблю, — оживился Паустовский. — Он душистей и слаще.
Бесплотный упырь уселся на край стола. Умаялся, бедолага, и безрезультатно — прапорщик опять плеснул водки в кружку. Бросив на него ненавидящий взгляд, душа убийцы Николаева сгорбилась, съежилась и медленно просочилась через прикрытую дверь. Отправилась, наверное, путешествовать по этажам. Путешествовать и пакостить по мере возможностей. Как именно и кому, Равиль абсолютно не интересовался. Главное — от него отвязался. Сказано, берегись духов, если не хочешь на неприятности нарваться. С одной стороны, он вроде бы и бесплотный, а с другой стороны, от таких козлов столько гадостей нахвататься можно, мало не покажется. Говорят, что хорошо им молока по утрам наливать — искупаются, чище будут. Только Равиль этому не особенно верил, это ведь как повернется, а таких душегубов, как Николаев, их и ацетоном или «белизной» полощи, все равно светлее не будут. Черного кобеля хрен отмоешь добела.
Паустовский еще раз согрел душу ста граммами, сделал озабоченный вид и посмотрел на часы:
— Слышь, Равиль, ты бы прогулялся по этажу, время такое — лишний раз приглядеть не мешает.
И тут же возник упырь на краю стола, проявился и сморщился, торопливо кивая седенькой головой и кривя морду в гнусной ухмылке, — пора, брат, пора! Кто внимателен, у того и прикуп.
И побрел Равиль неторопливо пустым гулким коридором, стены которого были выкрашены в гадкий зеленый цвет. Из-за тусклого освещения стены сейчас казались почти черными. И еще казалось Равилю, что душа Николаева с шуршанием плетется за ним, слышимо потирая сухонькие ладошки и противно хихикая. Ощущение от всего происходящего было странным. Почему-то Равилю вдруг захотелось спросить себя, а что он, здоровый и крепкий мужик, делает здесь, в этом гулком коридоре, наполненном вонючими испарениями из переполненных камер, среди беспокойно спящих людей, у которых в подавляющем большинстве была однообразная судьба — предстать перед судом и ближайшие несколько лет, если не дольше, ходить под гнусавые и бодрые песни из промзоны в жилую, радуя чей-то глаз и внушая беспочвенные надежды, что принудительный труд облагораживает и перевоспитывает, становясь, таким образом, уникальным средством для воспитания нового человека, способного жить в любой общественно-экономической формации.
Он шел, постукивая резиновой дубинкой по стенам коридора, и стук этот вторил звукам шагов его яловых сапог, отражался от стен и уносился сквозь вентиляционные решетки наружу, устремляясь к звездам, которые были равнодушны ко всем, кто жил на Земле, включая самого Равиля.
Аукалки уже не было, и Равиль успокоился. От подобной дряни лучше держаться подальше, как, впрочем, от любой мистики. Мистика ничего хорошего не сулит, от нее всегда, мягко говоря, попахивает и попахивает неприятностями.
Душа убийцы плелась за ним следом, прижимая к груди сухонькие кулачки, еще способная на мелкую пакость, но уставшая за день от совершенного, кривящаяся, недовольная, обиженная, прикидывающая, что же ей выкинуть такое особенное, чтобы Равилю стало совсем плохо.
Так ничего не придумав, бывший мелкий пакостник залетел вперед и начал гримасничать, прикладывая ладошку к груди, словно у него прихватывало сердце. Но Равилю на эти гримасы было наплевать. Виданное ли дело, чтобы у бесплотного существа были сердечные приступы? Да и какое дело до них надзирателю? Он прошел прямо через колеблющуюся тень, повернул за поворот и замер — на бетонном полу сидел большой черный паук величиной со сторожевого пса. Бусинки глаз настороженно смотрели на контролера, и в воздухе стоял специфический запах, немного похожий на запах нагретого асфальта и еще немного на запах паленой шерсти, словно где-то рядом подпалили дубленку или овечий тулуп.
— Кыш! — прицыкнул Равиль.
Паук даже не пошевелился.
Равиль взмахнул рукой. Паук остался недвижим. Равиль выругался и шагнул к лохматому чудовищу. Что-то пискнуло, паук заколебался, задрожал и начал медленно таять. По бетонному полу, попискивая, шустро побежала в угол маленькая мышка.
Контролер сплюнул. Надо же, маленькая тварь, а как себя подает. Все, как на зоне, с виду лох и фраер, а порой из себя такого делового кроит, вроде выше и не бывает. Показалось, что из угла доносится хихиканье. Такое с ним уже бывало, в первый раз его уже встречал в этом же коридоре оскалившийся крокодил, еще раз он видел волка, теперь вот — паука. А однажды его полночи глупый барабашка доставал стуком в двери камер. Полтюрьмы перебудил, но так и не показался. Он покосился назад, не видел ли Николаев его фиаско. Пусть и бесплотный гаденыш, а все-таки свидетель позора. Душа была на месте. Висела в воздухе посреди коридора и откровенно ухмылялась.
Вслед за одной ошибкой Равиль допустил и другую. Знал же, знал, что крайняя камера пуста, а вот кто-то словно дернул его за руку, словно кто-то шепнул ему на ухо — загляни. Он и заглянул.
По камере расхаживала огромная белая тень, что-то негромко напевая.
Равиль поспешно закрыл волчок. Настроение у него сразу испортилось. Надо же, нарвался на Вечного узника. Теперь жди неприятностей! Он с ненавистью посмотрел на бесплотную тень душегуба, повисшую у стены, и заторопился назад к прапорщику Паустовскому — посоветоваться, ведь, ясный месяц, раз в тюрьме появился Вечный узник — жди проверки или того хлеще — побега. Вечный узник в тюрьме обитал издавна, еще с царских времен, когда здесь находилась пересылка. О происхождении узника из легенд понять было трудно — одни говорили, что это был помещик Сволынин, попавший в тюрьму по злобному наущению соседа и в ней безвинно сгинувший, другие утверждали, что ничего подобного, нечего баланду травить, узник этот был эсер Дмитрий Поряпов, невинно осужденный жестоким царским режимом, а наиболее интеллигентные заключенные, которых в тюрьме было немало, тихонечко заговаривали о некоем боевом протопопе, которому и тюрьма языка и нрава не укоротила, но это уж было совсем из области легенд.
В бериевские времена, гласили тюремные предания, Вечный узник появлялся дважды и оба раза не к добру. В первый раз он появлялся в октябре тридцать седьмого, и в тот же день арестовали за контрреволюционную деятельность начальника тюрьмы, а за ним и весь ее офицерский состав, второй раз в пятьдесят втором, когда случился массовый побег заключенных. При Хрущеве его видели один раз, прямо перед пожаром, в огне которого выгорело все правое крыло изолятора. При Леониде Ильиче Вечный узник появлялся дважды. Один раз перед большой проверкой, после которой уволили почти половину надзирателей за связь с осужденными. Второй — перед тем, как в тюрьму привезли бывшего замминистра Чурбанова, тут уж и говорить не надо было, — когда на отсидку, пусть и на время, попадают начальники такого ранга, неприятности сыплются как из ведра, только успевай уворачиваться, хотя как ни уворачивайся, все равно оплеванным будешь.
Про царские времена вообще ходили легенды — то ли после появления Вечного узника начальник тюрьмы кого-то застрелил, то ли его самого народовольцы пристрелили, а после одного из появлений призрака вообще революция случилась и все, кто в тюрьме работал, стали в ней отбывать срок.
Прапорщик Паустовский сладко спал и конечно же разозлился, когда Равиль принялся его будить. Однако известие о появлении в тюрьме страшного призрака заставило его забыть о проступке подчиненного, прапорщик ошалело заметался по комнатке, бестолково матерясь, и даже попытался кому-то звонить, но телефон не срабатывал, или на другом конце просто аппарат отключили или некому к нему подойти было.
— Вот бяда! Вот бяда! — бормотал прапорщик.
Остановившись, Паустовский глянул в глаза Равилю.
— А можа, ты не разглядел просто? — требовательно спросил он. — Или в жилуху заглянул, да обознался? Спина белая?
— Белая, — сказал Равиль.
— И просвечивает? — продолжал расспросы Паустовский.
— Стены видно, — вздохнул Равиль. — Не мог я обознаться, он это.
— Вот бяда! — снова вздохнул Паустовский. — Теперь в оба гляди! Только ведь гляди не гляди, а если побег случится, все одно ничего не спасет, ни сапог с гвоздями, ни колючка на заборе. А ты не ошибся? — в мутных глазах Паустовского мелькнула надежда. — Знаешь, как оно бывает? Приспал малость, потом глаза открыл, а тут тебе и начало всякое мерещиться...
— Не померещилось мне, — сказал Равиль и, не удержавшись, выложил еще один аргумент: — Я еще в третий обход засомневался, когда Аукалку увидел.
Прапорщик Паустовский застыл, медленно застегивая пуговицы на рубашке.
— Чего ты увидел? — с расстановкой спросил он.
— Аукалку, — сказал Равиль, уже понимая, что совершил промах. — Смотрю, дверь незнакомая. Ну, я открыл волчок, а оттуда как полыхнуло!
— Вот и песец подкрался, — ясным голосом, в котором не осталось и тени сна, сказал прапорщик и зачем-то надел фуражку. — А чего ж ты мне ничего не сказал? Что ж ты молчал, Вилька, когда я тут водочкой лакомился? Что ж ты, морда твоя татарская, со мной разговоры гнилые вел, вместо того чтоб сразу о самом важном... — он дернул кадыком. Глаза прапорщика бешено оглядывали подчиненного. — Легенды убоялся? Да какая на хрен легенда, когда все в один день — и камера на нашем ярусе, и мудак этот бесплотный нарисовался!
Он снова снял фуражку, пригладил тронные сединой волосы, подошел к эмалированному баку и, зачерпнув из него воды своей универсальной кружкой, долго и гулко пил, дергая выпирающим кадыком.
С лязгом поставив кружку на бак, он сообщил:
— Когда такое в жизни случается, всякого можно ждать — или война начнется, или государственный переворот случится. Время-то неспокойное, Виля, перебаламутил Горбач страну, лишил жизнь определенности.
Он достал из сумки приемничек, покрутил колесико настройки, но в динамиках слышался лишь треск эфира, похожий на шебуршание тараканов в спичечном коробке.
— Вот, — уныло сказал Паустовский. — А раньше он музыку ловил!
— Так ведь ночь на улицах, — растерянно улыбнулся Равиль.
Дежурство прошло благополучно — побегов не случилось, бомбы на страну никто не кинул и даже прапорщика Паустовского с запахом перегара никто не поймал. Хотя и могли, конечно. Только начальству не до этого было — прапорщик оказался прав. Он как в воду глядел. Утром, включив маленький телевизор «Сапфир», что стоял у него на холодильнике, вместо новостей Равиль увидел «Лебединое озеро». Этот балет всегда показывали, когда в стране что-то случалось. Равиль посидел немного, потом сменил форму на тренировочный костюм, надел шлепанцы и прошел в прачечную, где в клубах вонючего пара на мгновение мелькнула красная морда вольнонаемного Ковалева.
— Витек, — крикнул в облако пара Равиль. — Что там стряслось?
— Чего? — не понял вольнонаемный. — Это ты, что ль, Равиль?
— Да я, я, — с досадой вошел в клубы плотного пара контролер. — Я спрашиваю, что там случилось? У меня по телевизору один балет.
— Да на воле везде сейчас сплошной балет, — злобно плюнул вольнонаемный. — Посиди немного, сам услышишь — в Кремле ГКЧП какой-то гужуется, а Горбач у себя на даче узником совести сидит.
— А кто ж вместо него? — поинтересовался Равиль.
— А хрен его знает, — проорал Ковалев. — Я известия глянуть не успел, на работу бежать надо. Их там человек девять. Сидят за одним длинным столом, как хунта какая. Вроде и обращение зачитывали, только я уже из дома ушел. Сам не слышал, а в трамвае говорили.
Равиль подумал.
Может, все происходившее и к лучшему было. Разболтался народ, в демократию играть начал, пидарасы на экраны повылазили, стали всех учить, как жить дальше. Надо бы немного гаечки прикрутить, мозги разным говорунам вправить, а то ведь зеки лезут во все дырки, учить начинают, понимаешь, народ, как ему жить. Поэтому Равиль чрезвычайное положение если и не приветствовал, то отнесся к нему на манер партийных секретарей из Средней Азии — с настороженным любопытством и надеждой, что старые привычные времена все-таки уйдут, а новые смутные не наступят. Он вернулся к себе, включил телевизор и стал смотреть балет в ожидании новостей. Новости особо не задержались, но, посмотрев на руки Янаева, Равиль понял, что у власти ГКЧП, к сожалению, не удержится. Руки у Янаева дрожали, словно он воровал или весь день рукоблудием занимался. А гордые слова Янаева о том, что с женой он настоящий мужик, навели его на печальные мысли по поводу рулящих страной людей.
Он поспал, проснулся, искупался в душе прачечной, поговорил с вольнонаемным Ковалевым о перспективах путча, потом поиграл в домино с солдатиками из полка внутренних войск, охранявшими изолятор, потом пошел к себе, написал письмо родителям, включил телевизор.
Путч шел на убыль. Заговорщики полетели в Форос, их уже искали, и никаких сомнений у Равиля не было. Раз ищут, то найдут обязательно. Так уж у нас устроено в жизни, если тебе положено отсидеть срок, то ты его обязательно отсидишь, пусть даже с некоторыми перерывами.
Он снова прогулялся и бросил письмо в почтовый ящик.
На обратном пути ему попался начальник режима майор Лямин Николай Андреевич. Лямина Равиль очень уважал, служака был майор, не то что другие — совесть не марал, чай и водку заключенным по спекулятивным ценам не носил, и вообще был справедливым и правильным человеком. У низкорослого майора был красный загривок, поросший рыжеватой шерстью, пронзительные голубые глаза и вечно изогнутые в иронической усмешке тонкие губы, словно Лямин постоянно во всем сомневался и ничему не верил.
— Ты вчера в «Б» дежурил? — остановился майор.
Стеклышки его очков загадочно поблескивали.
— Я, — сказал Равиль. — Случилось что?
— У тебя ничего, — майор подмигнул. — В противном случае тебя бы уже в оперчасть таскали. А вот у орлов наших оперативных прокол вышел — у них пацан в камере повесился. Вроде он на допросе кричал, что не при делах он, а его грузить по полной программе стали. Ты там ничего особенного вчера не видел?
— А что я должен был видеть? — насторожился Равиль и осторожным карим глазом глянул на майора.
— Всякое ночью можно увидеть, — неопределенно сказал майор. — Сам знаешь, какие сказки среди контролеров бродят!
— Не видел я ничего, — на всякий случай отказался Равиль.
Хоть Лямин в «кумовьях» не ходил, ухо с ним следовало держать востро. А спокойно у нас живет тот, кто ничего не видел, ничего не слышал, а главное — ничего никому не говорит.
— Ну, ну, — пожевал тонкие губы майор, глянул быстро по сторонам, приблизил к лицу Равиля свое и, дохнув на него табаком, сказал быстро: — Пацан, говорят, в Аукалке сидел, в той самой, которую опера под пресс-хату приспособили!
Равиль едва сохранил бесстрастное выражение лица.
Новость была неожиданная. Нет, в тюрьме самоубийство и членовредительство не редкость, на памяти Равиля один заключенный полкило гвоздей заглотил, чтобы на больничку уйти, да и всяких других случаев хватало, но вот что опера блуждающую камеру под пресс-хату приспособили, это Равиль слышал в первый раз. В любом уважающем себя изоляторе такие пресс-хаты, конечно, имелись, в них ломали самых несговорчивых и неподатливых, там обычно ссученные сидели, благосклонность начальства зарабатывали. Ну, и ломали собратьев по несчастью, если хитростью это сделать не удавалось. На памяти Равиля в начале его работы в тюрьму даже знаменитого Джабу привозили из ленинградских «Крестов». Поймали его за гнусным занятием — Джаба старушек насиловал в лесах под Сестрорецком, а свидетельниц своих развлечений старался не оставлять. Старушек он насиловал и душил, а забавы ради груди их обвисшие узлом связывал. За что его и приговорили к высшей мере наказания. Так он себе сотрудничеством с операми еще четыре года жизни отмолил. В Царицыне он был по генеральскому делу, когда начальника местного управления внутренних дел генерала Иманова посадили. Милиционеров Джаба, конечно, не колол, не по чину ему это было. Но ведь среди арестованных и гражданских хватало, без работы он не оставался. А уж о методах его Равиль был наслышан! Джабе даже отдельную камеру для работы выделили, так он в ней сидел как секретарь обкома в своем кабинете, требовал, марамыга такая, чтобы к нему без стука не заходили.
Но чтобы кто-то для этих целей блуждающую камеру использовал! Это уж ни в какие рамки не лезло, не верилось даже, чтобы кто-то из оперов на сделку с потусторонними пошел. Что же он им за эту сделку обещал, на что подписался? Даже думать об этом не хотелось. Когда договор кровью подписывается, будущего у одной из сторон нет. И Равиль точно знал, у какой именно.
Лямин уже ушел, а Равиль запоздало задумался, не стоило ли ему майору все начистоту выложить, совета попросить. Майор ведь тридцатник в тюрьме разменял, у него опыта было больше, чем у всей смены Равиля, вместе взятой. Поразмыслив, Равиль решил, что поступил правильно. Рассказать о том, что видел, никогда не поздно, а ведь не всякий рассказ может на пользу пойти, иные истории и боком выходят.
Равиль сходил за колбасой и хлебом, потом по зековскому рецепту заварил чифирек — полплитки грузинского чая № 2 на литр кипятка, выпил два стакана, чтоб сердце побойчее кровь по жилам гоняло, и вновь лег на постель, застланную синим байковым одеялом с белыми полустершимися полосами по краям. Нельзя сказать, что сообщение Лямина о чьей-то смерти сильно взволновало его. Паренька, что с собой покончил, Равиль в глаза не видел, а незнакомому человеку, которого ты даже не видел, сочувствовать трудно. Тем более что Равиль всегда полагал — невиновные люди в тюрьму не попадают, значит, повод дал, чтобы тебя в камеру загнали. Вел бы себя в жизни пристойно, никогда бы тебя не посадили. Равиль где-то читал, что есть такая наука — виктимология, что означает— наука о потерпевшем. И вот по этой самой виктимологии выходило, что девяносто пять процентов потерпевших сами создавали предпосылки к тому, чтобы стать потерпевшими. Ну, например, девица поехала выпить в лес с тремя молодыми парнями. А наутро заявила, что ее изнасиловали. Или вообще из леса не вернулась. Конечно, эти сволочи, что над ней насилие совершили, по всем статьям виноваты. Но ведь и девица сделала все, чтобы стать жертвой!
В пику науке виктимологии Равиль придумал свою науку — науку о подозреваемом. Если ты живешь нормальной человеческой жизнью и никого не трогаешь, никого не обижаешь, то шанс у тебя стать подозреваемым минимальный, а уж сама возможность попасть за колючую проволоку вообще равна нулю. Но если ты водку постоянно жрешь, а в пьяном виде становишься задиристым и несносным, то чему ж ты удивляешься, когда после каждой уличной разборки к тебе участковый приходит и тебя на опознание ведет?
И пацана этого не просто так забрали, шалопаем он был наверняка и приводы в милицию имел и мелкими грабежами сверстников занимался. Ни за что его забрать никак не могли. И все-таки! Какого хрена он вешался? Хорошо, что это случилось не на этаже, где Равиль дежурил. В другом, значит, месте Аукалка притормозила. Спасибо ей за то. Случись иначе, хрен бы поспать довелось, весь день отписывался бы и прокурорским чинам показания давал. На такие происшествия прокурорская братия как мухи на мед слеталась, мечта у них была оперов и режимников половчее укусить. А может, и кусать не хотели, а другие цели преследовали — за пищик кого взять, компроматом на должностных тюремных лиц обзавестись. Мало ли кто в тюрьму попадет, иной раз — нет, нет, а и потребуется такая пристяжка, чтобы помочь нужному человечку, который по своей нерасторопности или недосмотру попал за решетку.
Равиль полежал немного, размышляя о недоступных прокурорских высотах, потом сел к столу и налил себе вязкого густого холодного чая.
Хрен с ними, с начальниками, тут вся страна дыбом становилась. Что во всем этом означала судьба одного-единственного шпанистого салажонка? Пыль незаметная. И все-таки чувствовал Равиль себя не очень хорошо.
Тем более что Вечный узник объявился. Ничего хорошего от его появления ждать не следовало. Как правильно заметил прапорщик Паустовский, песец подкрался незаметно. Знать бы только — к чему? Или — к кому?