Три бесконечно долгие, вытянувшие из меня все жилы недели, проведенные в душном, насквозь пропахшем химией, жженым металлом и крепчайшим перегаром обществе двух абсолютных безумцев от науки. Закономерный итог этого добровольного заточения — звенящий, непроницаемый туман в отяжелевшей голове, ноющая тянущая боль в правом боку, недвусмысленно намекающая на то, что печень у меня все-таки не казенная, и два десятка уникальных защитных комплектов для ближнего круга рода Раевских.
Пять из этих комплектов — не просто артефакты. Это подлинные шедевры артефакторики, помноженные на запредельное ювелирное искусство, созданные специально для моих жен и Гелии. Признаться честно, на гостящую у меня эллинку я изначально свой ресурс тратить не рассчитывал. Слишком уж дорогой, слишком интимный и статусный подарок. Но, с холодной головой взвесив все возможные «за» и «против», прокрутив в уме с десяток вариантов развития событий, я скрепя сердце понял — придется делать, никуда не денешься.
Женская природа неизменна, в каком бы мире ты ни жил. Супруги обязательно похвастаются обновками. Тонко, изящно, как бы невзначай, но обязательно продемонстрируют свое превосходство. И Гелия, хоть и обладает острым умом и будет прекрасно понимать, что такие презенты посторонним людям просто так не делаются, неминуемо затаит обиду. Глубокую, холодную, чисто женскую обиду.
А зачем мне, спрашивается, смертельно обиженная представительница невероятно могущественного и богатого имперского рода, с которым у меня только-только намечается долгое, сложное, но крайне плодотворное политическое и экономическое сотрудничество? Тем более, Гелия, при всей своей внешней кажущейся невинности, распахнутых глазах и девичьей наивности — идеальный продукт жестокого имперского воспитания. А это значит, что коварство, мстительность, умение выжидать и патологическая любовь к многоходовым интригам впитаны ею с молоком матери и прочно сидят у нее в крови.
Что же касается моей затуманенной головы и откровенно больной печени, то тут все объясняется пугающе просто. После моей триумфальной демонстрации трофеев, добытых потом и кровью, принесенных мной из самой глубины аномалии, два маститых ученых мужа моментально вошли в состояние неконтролируемого рабочего ража. Вполне обычная, классическая история у людей, фанатично увлеченных своим любимым делом до тяжелой степени одержимости.
В первый же день нашего уединения, торжественно пригубив из невероятно красивой, пузатой, похожей на старинный хрустальный графин бутылки какой-то жуткой, мутной бурды, которая, казалось, прожигала нутро до самых пяток и заставляла глаза лезть на лоб, профессора развили такую кипучую деятельность, что мне стало страшно. Часа два, не больше, у них ушло на то, чтобы в приказном порядке, с использованием витиеватого мата, перекинуть все текущие дела на бледных от ужаса заместителей и трясущихся аспирантов.
А потом мы втроем закрылись в лабораторном крыле. И уже не выходили оттуда, напрочь игнорируя стук, звонки и призывы извне, пока я, окончательно осатанев от недосыпа, не пригрозил им физической расправой и тем, что выломаю дверь голыми руками. У меня-то, в отличие от этих кабинетных маньяков, помимо чистой науки есть еще целый ворох обязательств: молодые амбициозные жены, суровое Пограничье, требующее постоянного контроля, и недобитые культисты вкупе со всякими аристократами, категорически не желающими спокойно жить и давать жить другим.
Днями напролет эти седовласые фанатики от науки занимались непрерывными экспериментами, ставили рискованные опыты, исписывали километры досок сложнейшими расчетами. А вечерами, словно по мановению волшебной палочки, на лабораторном столе откуда-то из бездонных профессорских заначек появлялись бутылки разного, но в обязательном порядке наикрепчайшего и самого беспощадного содержания. И начинался ежевечерний мозговой штурм по итогам прожитого дня.
Отборный, многоэтажный мат, в котором научные термины причудливо сплетались с упоминаниями родственников до десятого колена. Споры из-за трактовок поведения мана-потоков доходили порой чуть ли не до поножовщины и рукопашной драки. Стол был завален исписанными неровным почерком листами, пестрящими безумными, откровенно бредовыми, противоречащими законам Мироздания теориями.
На следующее утро, когда хмель выветривался, уступая место гудящей трезвости, часть придуманного вчерашним вечером безжалостно, скомканными шарами отправлялось в мусорную корзину. Зато другая часть немедленно отрабатывалась экспериментально на лабораторных стендах. Далеко не всегда успешно. Стенды искрили, дымились, взрывались, осыпая нас осколками защитных экранов. Под восторженный или разочарованный, в зависимости от ожидаемого результата, профессорского мата. Вообще, господа ученые, поразили меня знанием абстинентной лексики. Ругались они виртуозно, изощренно, с душой и фантазией, давая фору моим самым отпетым разбойникам из вольного братства.
Зато работа всегда шла системно и методично. За этим с маниакальной дотошностью следил Канцеров. Как же я не ошибся в Викентии Кузьмиче! Занудой и педантом он оказался совершенно редкой, выдающейся формации. Зато абсолютно всё, что мы делали, каждое наше движение, каждая спаленная руна, было тщательно задокументировано в толстенных лабораторных журналах с идеальным хронометражем и фиксацией даже самых незначительных, побочных промежуточных результатов.
Первые три дня ушли исключительно на чистое теоретизирование. Мы перелопатили такие горы специфической литературы, выстроили такие башни из фолиантов, что страшно вспомнить. Эту литературу Юнг, пользуясь своим непререкаемым авторитетом, безжалостно изымал из закрытых секций библиотеки Академии, совершенно игнорируя отчаянные протесты, слезы и угрозы несчастного хранителя фондов.
Канцеров за это время несколько раз перепроверил и пересчитал собственное базовое уравнение, в процессе этих математических мук выведя парочку абсолютно новых законов, способных в перспективе двинуть всю прикладную магию этого мира далеко вперед, на десятилетия обогнав конкурентов. Но даже это эпохальное свершение совершенно не впечатлило ученых. Нет, в глубине души они, конечно, понимали колоссальный масштаб своего открытия, но прямо сейчас были слишком сильно увлечены текущим процессом, чтобы останавливаться на такие мелочи, как мировое признание.
Я, со своей стороны, трудился не покладая рук, адаптируя сложные выкладки Воронцова, разумеется, ни единым словом не упомянув первоисточника, переводя всё на привычную сейчас научную терминологию. Получалось это далеко не сразу, формулы сопротивлялись, скрипели, не желая ложиться в прокрустово ложе современной науки, но к концу третьего, самого изматывающего дня у нас на столе наконец-то лежала стройная, математически безупречная научная модель.
Она описывала поведение мана-потока во всем немыслимом диапазоне концентраций, от абсолютного ноля до чудовищных двенадцати энергонов. Выше этой отметки, по нашему общему, негласному мнению, забираться не стоило — даже самая буйная природная аномалия крайне редко генерировала поля такой разрушительной силы. Да и искусственно создавать их в лабораторных условиях было попросту не на чем — аппаратура бы расплавилась быстрее, чем мы успели бы снять показания.
Еще четыре дня изнурительного труда ушли на создание первого действующего прототипа. Это была адская работа. Несколько тончайших слоев разных, конфликтующих между собой металлов, включая, как оказалось, невероятно капризный в обработке «Сплав-Т». Сложнейшие, многоуровневые энергетические схемы, выгравированные под микроскопом. Два мощных, дублирующих друг друга энерго-накопителя с хитроумной, встроенной защитой от саморазрушения. Они должны были быть способны принимать избыточную, смертоносную энергию удара и либо мягко рассеивать ее в пространстве, либо, что было революционным решением, отдавать обратно в рабочий контур для непрерывной подпитки защитного щита.
К концу первой недели мы уже не стояли на ногах от усталости, но прототип был, наконец, готов. Внешне он совершенно не впечатлял и представлял собой небольшую, тяжелую пластину размером с пол-ладони, поблескивающую серебром. На вид — абсолютная пустышка, ничего особенного.
Но когда мы, затаив дыхание, поместили его в бронированную испытательную камеру, изолированную свинцом и сталью, и медленно, по десятым долям подняли концентрацию подаваемого поля до шести с половиной энергонов… Это был абсолютный максимум, который вообще давало все наше навороченное лабораторное оборудование. И пластина не просто выдержала эту колоссальную нагрузку, от которой обычные артефакты разлетались в пыль — она ожила. Она начала работать.
Стрелки сверхчувствительных приборов дернулись и уверенно зафиксировали устойчивое, плавное снижение магического фона внутри камеры до безопасных полутора энергонов. Все остальное — бушующее пламя, электрические разряды, сырая мана мгновенно поглощались пластиной, безопасно рассеивалось в виде легкого теплового излучения или уходило прямо в бездонный накопитель, подсвечивая его изнутри ровным сапфировым светом.
Правда, эйфория была недолгой. Через двенадцать часов непрерывной работы при пиковых нагрузках, тончайшие плетения, не выдержав напряжения, ушли в разрушительный резонанс. Раздался хлопок, и пластина превратилась в оплавленный, дымящийся кусок шлака. Но это уже было совершенно не важно. Принцип был доказан!
Потребовалось еще три дня на ювелирную доводку схем, пересчет сечения проводников и изменение геометрии рун. Затем последовали сутки непрерывных, жесточайших испытаний и… ошеломительный, абсолютный успех!
Нам действительно удалось создать идеальный, универсальный щит. Этому маленькому куску металла было абсолютно без разницы, с каким именно видом враждебной энергии работать. Сырая мана, высокоскоростные кинетические удары, электричество, плазма, экстремальное тепло… Он перерабатывал, переваривал всё! Причем, делал это с пугающей эффективностью, частично подзаряжая сам себя, делая защиту практически вечной, а частично рассеивая излишки в окружающую среду!
Но самое главное, от чего у Канцерова тряслись руки, а Юнг кусал губы до крови — у нас была стойкая, непоколебимая, железобетонно основанная на математических расчетах уверенность, что мы вполне можем добиться преобразования этих самых излишков энергии в нужную именно нам, полезную энергию созидания. А это уже совсем другие перспективы. Это, фактически, революция в энергетике всего мира.
И, естественно, эти сногсшибательные перспективы были немедленно отмечены ударной, катастрофической по своим масштабам пьянкой. В процессе обильных возлияний и криков, сотрясавших стены лаборатории, была создана и записана на салфетках «Теория структурного перехода эфирного поля из состояния динамического хаоса в упорядоченную фазу при сверхкритической концентрации энергии». Ну, или, для краткости и для будущих учебников — «Модель структурного перехода Юнга-Канцерова».
Я еле как, с руганью и угрозами, добился от пылающих нездоровым научным энтузиазмом дедов, чтобы они навсегда убрали из названия этой зубодробительной зауми фамилию Раевского. Не нужна мне сейчас такая громкая академическая слава. Она лишь привлечет ко мне ненужное внимание. Гораздо выгодней, безопасней и практичней, чтобы меня в высшем свете продолжали считать недалеким, грубым варваром, кровожадным дикарем с севера — эдакой тупой силовой поддержкой при умных, тонких аристократках женах, за спинами которых стоят их могущественные, древние рода.
В общем, от назойливых предложений профессоров о немедленной публикации и мировой славе я отбился. Даже сумел на пальцах доказать этим оторванным от реальности гениям, что официальную учебу мне надо начинать, как и всем нормальным людям, с первого курса, а не идти сразу в закрытую аспирантуру, минуя базовые дисциплины, как наперебой, брызгая слюной, убеждали меня оба профессора.
Правда, в качестве компромисса пришлось торжественно пообещать, что поступлю я исключительно на кафедру прикладной магии, в безраздельное пользование к Викентию Кузьмичу. Но, если отбросить ложную скромность, меня это более чем устраивает. Чистая боевка мне сто лет не нужна, я и так умею убивать лучше многих.
К тому же, учитывая мое шаткое, скользкое вассальное положение по отношению к Лодброкам, стоит мне только засветиться на боевом факультете и получить официальное офицерское звание, как хитрый Ингвар тут же, на вполне законных основаниях сюзерена, оприходует меня в свою действующую армию. Такое развитие событий совершенно не входит в мои тщательно выстроенные планы.
Мне, вообще, учеба в элитной Академии нужна отнюдь не ради знаний, а в основном для грамотного налаживания социальных связей на дальнюю перспективу. Сегодняшние безусые, пьяные студенты, блюющие в кустах после посвящения — завтра уверенно займут значимые посты в министерствах, армии и разных властных структурах. А академическое братство, скрепленное совместными попойками и сданными сессиями, останется навсегда. Крайне трудно будет считать смертельным врагом или отказать в контракте тому, с кем ты пил на брудершафт, списывал теорию магии и творил откровенные безумства в беспечной юности.
И как раз тут скромная кафедра профессора Канцерова — идеальный, беспроигрышный вариант. Сюда исторически идут либо абсолютно сдвинутые на чистой науке фанатики-очкарики, либо желающие тихой, спокойной синекуры ленивые отпрыски богатейших аристократов. Мне до зарезу нужны и те, и те. Будущих гениальных ученых я планирую аккуратно перетянуть к себе в Пограничье, обеспечив лабораториями и грантами, а что касается вторых — я уже все подробно объяснил. Связи решают всё.
Отойдя от бурного застолья, господа ученые продолжили свои теоретические изыскания, а я засел за невероятно нудную, выматывающую, требующую идеальной, нечеловеческой точности, специальных навыков и огромного запаса терпения работу — изготовление опытных образцов наших артефактов.
То, что мы делали с Сольвейг в Пограничье буквально на коленке, с помощью молотка и такой-то матери — это просто жалкие, смешные кустарные поделки дилетантов, по сравнению с возможностями, которые есть у меня сейчас. И это еще одна причина попасть в Академию.
Кстати о Сольвейг. Девочкой мне сейчас заниматься решительно некогда, а здесь шикарная научно-техническая база, и есть, кому за ней присмотреть и направить ее талант в нужное русло. Решено окончательно! Завтра же поговорю с Ларсом Густавовичем и отправлю ученицу вместе с ее верными оруженосцами сюда. Нечего ей в Хлынове маяться от безделья и ерундой заниматься, пусть лучше под присмотром мэтров постигает тонкое, благородное искусство артефакторики. Тем более, у ребенка несомненный талант.
Правда, у нее врожденная магическая предрасположенность к стихиям жизни и смерти. А это прямой путь на лекарский факультет. Но ничего страшного. Если у нас с Карлом в итоге получится создать, а к этому сейчас решительно все идет, первую в мире полноценную техно-магическую медицинскую капсулу, то уникальные навыки Сольвейг, объединяющие в себе высшую артефакторику, и глубокое понимание процессов медицины, будут просто незаменимы при ее программировании.
Впрочем, я отвлекся от главного. Оказавшись в тишине, в идеальных лабораторных условиях, имея под рукой лучшее в этом мире оборудование, инструменты и богатейший выбор редчайших материалов, я наконец-то развернулся во всю необъятную ширь моей истосковавшейся по настоящему, тонкому, любимому делу души.
Первые несколько изделий получились ожидаемо грубоватыми, тяжеловесными. На них я безжалостно обкатывал технологический процесс. Тестировал устойчивость многомерных схем, совместимость узлов, общую компоновку плетений. Нет, они были абсолютно, на сто процентов рабочими, выдавали фантастические показатели и свою защитную функцию исполняли безукоризненно, но выглядели не так эстетически идеально, не так изящно, как мне этого хотелось.
Эти черновые образцы без сожаления уйдут в фонды Академии. Как именно ими распорядится Юнг — пустит на опыты, продаст военным или положит в сейф — мне совершенно не интересно. Будем считать это моей щедрой арендной платой за использование их лаборатории. Все равно никто другой повторить то, что сейчас делаю я, не сможет. Многоуровневая, агрессивная защита от чужих любопытных рук и глаз, вплоть до самоликвидации и выжигания ауры взломщика, была с параноидальной тщательностью вплетена мной в общую магическую схему каждого кольца. О чем я уведомил профессоров, встретив их полное понимание.
Когда абсолютно все детали были выверены, а технология полностью отработана, я взялся делать личные комплекты для своих.
Начал с мужских. Погрубее, помассивнее, попроще — сугубо утилитарные вещи. Цепь с оберегом, два перстня и браслеты для Тихого, Кайсара и Стрежня. Про себя, разумеется, тоже не забыл. Следом пошли более утонченные, легкие, но не менее надежные комплекты для женщин — Мирны, Радомиры с дочерью и внучкой, Герды и, конечно же, для мелких непоседливых «наложниц». Эти вещи, хоть и выглядели достаточно изыскано и богато, не бросались в глаза, маскируясь под обычную ювелирку.
И вот, напоследок, немного отдохнув, я приступил к созданию пяти главных комплектов — с гербом рода Анемас для Гелии, с родовым драконом Раевских для Сольвейг, руной Одина — Рогнеде, символом Мораны — Наталье и Персефоны — Анастасии. Я не очень жалую богов. Но для девочек этот важно. Так что пусть будет.
Тут я заморочился не на шутку, выложившись на двести процентов, постаравшись сделать не просто защиту, а истинные произведения искусства. Я хотел, чтобы они гордились тем, что носят, а не воспринимали это как сугубо функциональные, казенные изделия, выданные для выживания, как это было с мужскими вариантами.
Почти на целую неделю я глубоко погрузился в странное, отрешенное состояние, близкое к абсолютному трансу. У дипломированных менталистов это научно называется «потоковым слиянием». Я, честно говоря, не очень хорошо помню, как именно я в эти дни питался, что пил, как ходил по естественным надобностям и спал ли вообще.
Весь окружающий мир, кроме моего верстака и послушного металла, полностью утратил краски и окрасился в скучные, невыразительные серые тона. Где-то там, на далеком заднем фоне, за пределами моего сознания, периодически раздавались встревоженные профессорские голоса. Они пытались меня о чем-то расспросить, тормошили за плечо, куда-то силой пытались утащить, отвлекая от единственно важного во всей Вселенной дела. Я лишь молча, как лунатик, отмахивался от них рукой и продолжал неустанно творить.
Мое сознание расширилось. Я абсолютно точно, на уровне инстинктов знал, какое действие предприму прямо сейчас, а какое потом. Никаких чертежей больше не требовалось. Каждый магический завиток, каждая силовая линия вспыхивали перед моим мысленным взором нестерпимо яркими красками. Металлы покорно плавились и переплетались в сложнейшие, фрактальные узоры и трехмерные энергетические схемы, мягко обволакивая магические накопители, приникая к ним так же естественно, как младенец приникает к материнской груди.
Зато, когда морок транса наконец спал и я закончил работу, передо мной на белом, заляпанном химикатами и припоем лабораторном столе переливались, играя немыслимым светом драгоценных камней, золотом, платиной, серебром и вставками матового «Сплава-Т», великолепные комплекты.
Каждый состоял из роскошной диадемы, изящных серег, двух массивных колец и тончайших ручных и ножных браслетов. Все предметы были связаны в единую, нерушимую структуру, призванную защищать, лечить и энергетически подпитывать своих хозяек, синхронизируясь с их аурой.
Это были ювелирные изделия запредельного уровня, достойные украшать само Мироздание, если бы оно вдруг оказалось женщиной. Глядя на них, я понимал — ничего подобного, настолько совершенного и могущественного, мне еще никогда не удавалось сделать ни в одной из моих прошлых, насыщенных событиями жизней. Это был апогей моего мастерства.
Но… Почему их шесть? Зачем, повинуясь какому-то неосознанному порыву, я сделал этот дополнительный комплект? Для чего? Кому он предназначался? Я напряг память, но там было пусто. Я не помнил. Совершенно. Абсолютно чистый лист. Что именно двигало мной в тот момент? Какие потаенные мысли, какие скрытые мотивы управляли моими руками?
Я склонился над загадочным комплектом. На этом незапланированном творении не было выгравировано никаких известных мне символов или родовых знаков. Лишь тончайший, невообразимо сложный геометрический рисунок, идеально вплетенный в магическую структуру артефактов.
Что именно он обозначает, какой скрытый смысл несет — я не имел ни малейшего понятия. Будто его делал кто-то другой, находясь в моем теле. Ладно, буду думать об этой загадке потом. А пока, просто взмахом руки спрятал лишний комплект в подпространство.
Почувствовав рядом чье-то присутствие, я обернулся. За моей спиной замерли каменными истуканами Юнг и Канцеров. Они неотрывно смотрели на стол с разложенными на нем изделиями, и в их глазах читалось глубочайшее потрясение.
Ларс Густавович медленно выдохнул, и этот единственный судорожный выдох был в тысячу раз красноречивее любых слов:
— Фёдор, — голос обычно громогласного Юнга прозвучал невероятно глухо, почти хрипло, сорвавшись на шепот (и, да, за эти недели совместного алкоголизма и работы ученые, минуя условности, перешли со мной на «ты»), — ты хоть понимаешь, что именно сделал? Это же… это не просто какие-то там защитные артефакты. Это гармония Вселенной, непостижимым образом воплощенная в металле и камне. Такого не было даже у древних в эпоху расцвета Империи!
Канцеров, стоявший рядом, наконец, отмер, и сделал неуверенный шаг вперед. Он подошёл к столу, низко склонился над мерцающей диадемой Сольвейг, не решаясь, однако, прикоснуться к ней пальцами, словно боясь обжечься. Даже сквозь бликующие в свете ламп линзы очков было отчетливо видно, как неестественно расширились его зрачки.
— Можно? — он вопросительно посмотрел на меня.
— Конечно, — я устало махнул рукой. — С той многослойной защитой, что я туда навертел, навредить заложенным в артефакты базовым плетениям не смогут даже сами боги.
Викентий Кузьмич дрожащими руками, невероятно осторожно, словно хрустальную вазу или новорожденного младенца, взял диадему и бережно поместил ее в камеру спектрального анализатора. Машина утробно загудела, сканируя объект.
На мониторе тут же замерцали линии плетений, выстраиваясь в сложнейшую, многомерную, переливающуюся всеми цветами радуги аксонометрическую проекцию. Зрелище было поистине завораживающим. Даже для меня. Я и сам не понимал, как я это сделал. Просто наваждение какое-то.
— Тут даже не в этом дело, — почти благоговейно произнес Викентий Кузьмич, — тут… замысел. Ты вписал структуру исцеления в охранный контур так, что они не конфликтуют, а усиливают друг друга. Это же теория Зильбермана-Хока, считавшаяся математической абстракцией. А предназначение некоторых блоков даже я не понимаю. По всем научным канонам это, — он ткнул пальцем в монитор, — не может, не должно работать. Но оно работает!
Он с трудом оторвал взгляд от экрана, медленно выпрямился, расправив узкие плечи, и посмотрел прямо на меня. Пристально, жестко, почти сердито, словно я нанес ему личное оскорбление:
— Фёдор. Я сейчас скажу тебе в лицо то, о чём мы с Ларсом оба думаем все эти дни, глядя на тебя. Ты бездарно, преступно тратишь себя совершенно не на то! Вся эта мышиная возня: война, грязная политика, интриги, управление кланами, Пограничье — это всё безжалостно пожирает твой уникальный, ниспосланный богами талант. Пойми же, наконец, ты — гениальный учёный! Творец! Таких самородков жалкие единицы за всю многотысячелетнюю историю человечества, включая эру до великой катастрофы. А правителей… амбициозных князей, полководцев, императоров — их много. Они плодятся как кролики. И подавляющее большинство из них, уж прости старого дурака за солдатскую прямоту, вполне заменимы. Убьют одного — завтра на трон сядет другой, такой же. А то, что можешь дать миру ты — не сделает никто.
Юнг, до этого молча слушавший коллегу, тяжело, веско и согласно кивнул своей седой головой, упрямо скрестив мощные руки на широкой груди.
— Викентий Кузьмич абсолютно прав, Фёдор. Мы не слепые, мы прекрасно понимаем, что у тебя как у аристократа есть священный долг перед своим родом Раевских, есть клятвы, данные Пограничью, и обязательства перед княжеством. Пойми и осознай, наконец, одну простую вещь — твой истинный, высший долг перед человечеством сейчас лежит на этом лабораторном столе.
Создавая подобные вещи, двигая науку вперед, ты делаешь то, что физически не сможет сделать больше никто в этом мире. А там, на политической арене, — Юнг с нескрываемым, брезгливым презрением неопределённо кивнул большой головой куда-то в сторону глухой стены, символизирующей внешний мир, — там ты будешь лишь один из многих алчных стервятников, кто с остервенением возится и толкается локтями у кровавого корыта, гордо называемого властью.
Я долго молчал, не перебивая стариков. Слушал гудение приборов, смотрел на переливающиеся в свете ламп камни своих творений, в которых была заключена мощь, способная останавливать армии. Думал над их правильными, по сути, но такими наивными словами. Потом медленно поднял тяжелый взгляд на взволнованных профессоров:
— Вы правы. Вы оба тысячекратно правы, — я устало усмехнулся уголком пересохших губ, но усмешка эта вышла откровенно невесёлой, отдающей горечью. — Но в этой реальности иногда личные желания и высшие предназначения вступают в жесткий, непримиримый конфликт с банальным, приземленным долгом. Поверьте мне, я с превеликим удовольствием, прямо сейчас, бросил бы абсолютно все эти интриги, титулы и войны, заперся бы с вами в этой лаборатории и до конца своих дней занялся чистой наукой.
Гораздо интересней, безопасней и приятней постигать неизведанные тайны Вселенной, чем ковыряться в интригах аристократов и лить чужую кровь, только потому, что иначе прольется твоя. Да и созидать новое мне нравится несравнимо больше, чем отнимать чужие жизни. Но… — я сделал паузу, тяжело вздохнув. — Но скажите, что мне делать с теми людьми, которые уже вверили мне свои судьбы, избрав меня своим ярлом? Которые надеются на мою силу и защиту? Бросить их на растерзание кучке алчных аристократов ради удовлетворения своих научных хотелок и амбиций?
Наверное, с точки зрения вечности и истории, это было бы правильным решением. Но я, к счастью, не настолько циничен. И знаете что? — я открыто, искренне улыбнулся двум опешившим ученым, глядя им прямо в глаза. — Мне это нравится. Это именно то, что, пока еще, позволяет мне оставаться человеком.