Утро прокралось в дом Марфы серым светом сквозь дряхлую занавеску. Я сидел за столом, сбоку от окна, и поглядывал в щёлку на двор и улицу.
Пробрался я сюда ещё ночью, после вылазки, уставший, как собака, и поговорить нам с Федотовым пока что толком не удалось. Марфа, добрая душа, оборудовала в подполе хорошую лёжку с дощатым настилом и накрыла её соломой, и мы с разведчиком уместились на ней вдвоём. Там я отоспался до утра.
С рассветом Марфа ушла на кухню к немцам, делать свою работу, что кормила теперь и её с Андрюшкой, и постояльца под полом. А мы остались хозяйничать: выбрались из подземелья, но бдительности не теряли. Одним глазом я всё время наблюдал за двором, и если только кто мелькнёт у калитки, мы с Федотовым разом нырнем в подпол.
Федотов сидел на скамье у стены, обложенный Марфиными подушками. Бледный ещё, щёки ввалились, но в глазах уже теплился азартный огонёк разведчика. Он прихлёбывал из щербатой кружки поддельный чай — заваркой из сушёной моркови в войну заменяли настоящую.
— Веришь, тёзка, — говорил он вполголоса, — дырка во мне споро затягивается, я её нутром чую, как заживает. Дня четыре ещё, и смогу нормально передвигаться. А там и ползать научусь снова, а то засиделся я в этом погребе, как огурец в кадке.
— Вот и сиди пока, пупырчатый, — сказал я. — Я в штаб доложил, что ты живой. Хотели группу бойцов за тобой послать, но я отговорил.
— Ну и правильно сделал, — кивнул Федотов. — Рано мне ещё: слабый я, сам не дойду и людей подставлю.
— Окрепнешь, тогда вместе и выйдем. Дорогу я как свои пять пальцев знаю, только ползти придётся изрядно: пока до лаза доберёмся, там есть такие участки, где хоть ночью, хоть днём, а всё одно на брюхе. Так что лечись пока.
На печи завозились, и сверху свесилась заспанная, красная со сна мордаха под со всклокоченными вихрами.
— Дядь Лёш!.. — ахнул Андрюшка и чуть не сверзился с печи. — Ты вернулся!
Он скатился вниз босиком и с разбегу ткнулся мне головой в плечо. Я обнял его за худые плечи и потрепал по макушке. Пацан сиял и смотрел на меня во все глаза.
— Тише ты, горластый, — засмеялся Федотов. — Весь квартал на уши подымешь.
— Оба ж вы тут, Лёши, — зашептал Андрюшка, переводя горящие глаза с меня на разведчика. — Оба смелые такие. Я как вырасту, обязательно таким же буду. На вас похожим хочу быть. Ну и на тятьку… — Голос у него сбился и затих. — Только нет его больше.
Мы помолчали. Потом пацан вскинул голову, и в глазах у него уже опять горело.
— Дядь Лёш, а у тебя медали есть? Тятька мой так и не успел получить.
— Есть одна.
— Покажи!
— В бой или разведку её с собой не берут, Андрюш. Вот прогоним немца, тогда и покажу. А хочешь, вообще подарю.
— Настоящую⁈ — задохнулся пацан. — А она из чего?
— Вроде, из серебра.
— Из серебра… — прошептал он благоговейно. — Честное красноармейское?
— Да, — и я поднял руку в пионерском салюте.
Мы тихо засмеялись. Ох, как хотелось похохотать в голос, во всю грудь, но каждый понимал: дом Марфы нынче вроде партизанского штаба в тылу у фрица, и шуметь тут опасно.
— Андрей молодец, у него теперь задание есть, — Федотов подмигнул парнишке, вытащил из-за пазухи стопку мятых листков и повернулся ко мне. — Каюсь, я удумал и попросил Марфу, чтобы пацана пристроила при штабе сапоги немчуре надраивать. Но неспроста, конечно… ему харч перепадает, а мне что получше, глаза при самом штабе Лангенау.
Он протянул мне листки. С виду ничего особенного, обыкновенные немецкие листовки, которые с самолётов сыплют, а вот на обороте карандашом убористо записано: какая машина приехала и когда отбыла, в котором часу развод караулов. Отдельной строкой шло, что мотоциклистов стало вдвое больше против прежнего.
Я присвистнул.
— Это ж готовые разведданные в доклад, Лёша. Тебе в штабе за такое к награде должны представить.
— Возьми, а я продолжу, — усмехнулся Федотов. — Андрюшка все видит, я записываю, а парень он у нас сметливый: кто приехал, кто уехал, всё в голове держит.
— Я бы им не только сапоги… начистил… но и морду! — Андрюшка насупился, и лицо у него стало совсем взрослое. — Вот как горбачусь на них, аж скулы сводит. Я бы им яду в похлёбку сыпанул. Где такой достать?.. А чего? Варня у них прямо во дворе стоит, я до котла в два счёта доберусь…
— Отставить, — сказал я тихо. — Ты молодец, Андрюшка, и голова у тебя светлая, только подумай вот о чём. Сыпанёшь, и первым делом немец поставит к стенке всех поварих, и Марфу твою вместе с ними, а после для острастки сгонит на площадь гражданских и кого-нибудь вздёрнет. Вот и прикинь, мститель, во что твоя похлёбка обойдётся.
Андрюшка засопел, повозил босой ногой по половице.
— Понял… Эх… жалко, конечно.
— Ты, брат, и без того с фрицами воюешь, — мягко сказал Федотов. — А зоркий глаз на войне иной раз дороже пули.
— Кстати, про глаза, — сказал я. — Что там ещё интересного заприметил? Чины какие ходят?
— О! — Андрюшка приосанился. — Меня дядя Лёша выучил в ихних рангах разбираться. Погоны, петлицы там всякие. Офицерья там немного, но хватает. А есть еще один унтер-офицер: серьёзный такой, вечно хмурый и задумчивый. На него даже сам полковник ихний покрикивать опасается, разговаривает с ним как-то этак, по-особому и негромко.
И мальчишка преувеличенно показал его позу, мол, так в глаза и заглядывает.
— Вот как, — сказал я, и по затылку у меня потянуло холодком, будто сквозняком из подпола. Можно было догадаться, про кого речь. — Унтер, говоришь… И что еще заприметил про него?
— Ага, значица, чищу я ему сапожищи. Так у него на винтовке трубочка сверху приделана. Вот как у тебя! — Он ткнул пальцем в мою «Светку», что стояла прислонённая рядом, у окна. — Винтовку он из рук не выпускает, даже спит, а она у койки. Я издали видал.
— Оптический прицел, — сказал я.
— Во-во!
— Опиши-ка мне его. Подробно, как ты умеешь.
— Немца-то? — Андрюшка наморщил лоб. — Ну-у… обычного росту. Жёсткий весь, как из жил свитый. Что еще?.. А, ну лицо у него бурое, обветрено так, что местами аж до красноты доходит. А бывает, он его перед выходом сажей мажет и идёт чумазый, что кочегар паровозный. Губы в тонкую нитку всё поджимает, а глядит с прищуром этаким, колюче-колюче, что мне аж зябко делается. Ходит не слышно, будто по-кошачьи: я раз так чуть ваксу не опрокинул, когда он за спиной вырос, и не слыхал, как подошел. И тишком всё, слова из него не вытянешь. Иные гогочут во дворике за куревом, а этот помалкивает, словно вечно думу какую думает.
Рассказывал Андрюшка бойко, при этом храбрился, не показывал, что боится этого унтера, а пальцы его сами собой теребили край отцовского картуза.
Несомненно, это был тот самый баварский Охотник собственной персоной. Как я и предполагал, он обосновался прямо в штабе Лангенау. Видно, крепко он полковнику нужен.
— А когда он приходит, когда уходит, примечал?
— А как же! Приходит вечером, уже потемну. Грязнющий весь, пылью и гарью от него несёт. Сапоги сразу за дверь выставляет, и велено мне их тут же надраить до блеска. Отоспится в своей комнате, а потом, перед рассветом, уходит, когда еще темно. Потому как я прихожу, бывает, с рассветом, а его уже нет. И сапог нет.
Всё верно: на позицию снайпер выходит затемно и затемно же возвращается, чтобы ни одна живая душа его маршрута не углядела и не подловила на передвижении, а охотится днём. Классика ремесла, я и сам так хожу.
— А ещё что за ним водится? Привычки какие, странности?
— Есть! — оживился пацан. — Видел, как он патрончики по столу полированному катает. Выложит на столешницу и катает туда-сюда, туда-сюда, а потом одни в обоймы вставляет, а другие в кулек ссыпает. Хотя они все одинаковые. Будто игра. Я гляжу и думаю: дурью мается. А он серьёзный при этом такой.
Мы с Федотовым переглянулись.
— А ещё он курево с собой не берёт, — вспомнил Андрюшка. — Кисет, зажигалку, всё на столе бросает, когда уходит. Ефрейтор толстый раз попросил у него закурить на дорожку, а он зыркнул и буркнул: «На охоте не курю». Ефрейтор потом про «скрягу» полдня ворчал и кривился.
Противник серьёзный: табачный иногда дух в развалинах слышен за полсотни шагов, и он это знает. Каждая мелочь, гляди-ка, у него учтена…
— А ты что, немецкий знаешь? — удивился я.
— Ну так учительница моя любимая, Татьяна Германовна, учила в школе немецкому, и всегда говорила: я самый способный в классе. А теперь вот еще каждый день слышу, как немцы на своем гавкают, привыкаю к речи, как к своей уже… тьфу! И что это язык болтает…
Андрюшка сплюнул в сторону несколько раз, будто желал так почистить язык.
— А сапожищи у него вечно грязнючие, — посетовал он тут же. — Будто он неделю по болотам шатался. Отскабливай потом за ним…
— А грязь там какая? — спросил я.
— Грязь-то? — пацан поглядел на меня удивлённо. — Дык… Кирпичная, рыжая. Как у всех… — Он вдруг почесал затылок и завис, шевеля губами. — А ить нет! Давеча же вот глина была. Жёлтая, жирнющая, насилу отскоблил. И в ней ракушки. Беленькие, махонькие, как ноготок. Я одну сковырнул да Марфе показал, она говорит: речная, должно быть.
Федотов медленно отставил кружку. Я весь подобрался.
— Жёлтая глина с ракушкой… — тихо повторил разведчик и поглядел на меня. Он все понял.
О том, где человек бывал, лучше всяких слов расскажет земля на его сапогах. А земля в Сталинграде нехитрая: на берегу песок, на обрывах да в балках глина с суглинком, в городе теперь — сплошное кирпичное крошево да зола. Но такой вязкий жёлтый суглинок, чтоб не сразу оттереть, да ещё с мелкой белой ракушкой, я встречал в одном месте — в овраге, что разрезает город неподалёку и сбегает к Волге. Там он пластами лезет из откосов, липкий и тягучий, сапоги в нём вязнут по щиколотку.
Напрямки от штаба Лангенау к передовой такой глины не наберёшь, хоть год ходи. Выходит, Охотник, когда выдвигается на позицию, закладывает крюк через овраг, по дну да по откосам, чтобы маршрута его никто не проследил и никто не подкараулил. Вот же осторожный гад… Лёжка у него может быть где угодно, хоть каждый день новая. А вот тропа, похоже, натоптанная.
— Дядь Лёша, а чего ты такой сделался? — заглянул мне в лицо Андрюшка.
— Какой?
— Ну… как кот перед мышиной норкой.
Федотов хохотнул в кулак и тут же закашлялся, придержав ладонью бок.
— Ничего, Андрюш, — я поднялся со скамьи. — Молодец ты. А теперь собирайся и беги на свою службу, полезное дело делаешь, товарищ боец. И запомни накрепко: смотри в оба, а сам никуда не суйся и ничего нарочно не выведывай. Слушай как бы невзначай, понял меня?
— Понял, дядь Лёша! — Пацан по-взрослому насупился и тут же по-мальчишески просиял. — Служу Советскому Союзу!
Он напялил картуз, шмыгнул в сени, и калитка тихонько стукнула.
Я отодвинул пальцем занавеску. По улице, вдоль плетней, шёл патруль полицаев с карабинами за плечами, два человека из местных иуд. Мы с Федотовым напряглись, готовые нырять в подпол, но полицаи к дому не завернули и протопали мимо. Видно, дом Марфы был у новой власти на хорошем счету. Ну и пусть будет: нам того и надо.
— Добрая зацепка, тёзка, — сказал Федотов, когда шаги стихли. — С глиной…
— Неплохая, — согласился я. — Остальное уже моя работа.
Немецкий госпиталь в бывшей школе в Гумраке регулярно пополнялся ранеными. И по ночам в окна било зарево Сталинграда. Рудольф Фогель лежал на койке у самого окна и уже которую ночь плохо спал.
Со здоровьем было все в порядке, он теперь считался уже вполне ходячий. Раны затягивалась, доктор обещал через неделю-другую выписать его обратно, на передовую, и вот от этого «обратно» у Рудольфа до коликов сводило нутро. Обратно — это в город, в развалины, в тот ад, откуда его вынесли полумёртвым. Обратно — это опять стрелять в сторону дома у насыпи, где сидели свои. Настоящие свои.
Из окна была видна станция. Не действующие пути, пакгауз, а возле пакгауза, под навесом и серым брезентом, штабеля ящиков. Днём выздоравливающих гоняли туда на легкие подсобные работы под наблюдением врача. Сформировали из них этакую роту «выздоровления» из готовящихся отправиться в строй. Днем каждые часа два от склада-площадки уходил грузовик, тяжело оседая на рессорах, вез боеприпасы в Сталинград.
Рудольф крутился там же. Подмечал и слушал. Кладовщик, пожилой фельдфебель с одышкой, бранился, что склад забит под завязку, а вывозить не поспевают, ругал и русский ночной аэроплан, что повадился тарахтеть над станцией. Немцы прозвали его «Nähmaschine», швейной машинкой, за назойливый стрекочущий звук мотора, что дребезжал в ночи, словно неугомонная швея. Каждую ночь этот проклятый «швейный мотор» кружит над путями, и ведь ясно, что когда-нибудь накличет беду, а рассредоточить боезапас начальство запрещает — утром всё одно груз уйдёт на передовую.
Рудольф даже иногда помогал грузить ящики, чтобы его праздно-шатающийся вид не вызывал подозрений. И однажды, опуская ящик на штабель, увидел на боку соседнего ящика меловую пометку: обозначение штурмовой группы Лангенау.
Руки у него дрогнули, и ящик сразу стал тяжелее вдвое. Это всё полетит по дому… По «дому на Костях», по бойцам, по Скрипачу, что вытащил его из лап смерти. По Тане, которая всегда говорила с ним по-человечески, даже когда он был для всех просто пленный враг. И Фогель задумался…
Ящики не должны дойти.
Назавтра Рудольф сам вызвался на подсобные работы.
— Я хочу помогать, — заявил он.
Врач несказанно удивился — обычно ходячие как-то привычно, но упорно отлынивали, но махнул рукой:
— Хочешь помочь, помогай, но не таскай тяжелые ящики, тебе уже показана легкая нагрузка, но без излишнего усердия. Чтобы хуже не стало, не то выдам запрет.
Склад был временный — обычная площадка-навес при пакгаузе: сколоченные накаты, ящики в три-четыре этажа, сверху дополнительно брезент от дождя.
И стоял часовой — то один, то другой, пост был занят круглые сутки. Это было плохо. Впервые Рудольфа разозлила такая прежде понятная и привычная любовь к порядку и дисциплине. С часовым надо было что-то решать.
К вечеру Рудольф присмотрелся и к нему. Сегодня там стоял немолодой солдат из комендантской службы, топтался вдоль накатов и глазел по сторонам, скучал.
Рудольф подошёл, будто передохнуть. Достал сигареты, что приберёг из госпитального пайка и молча протянул одну.
Часовой ожил.
— О, спасибо, спасибо.
Закурили. Слово за слово. Рудольф говорил мало, всё больше слушал и кивал, а часовой, обрадованный собеседником, живой душой после долгого молчания на посту, разболтался. Пожаловался на холод, на начальство, ещё на то, что стоять тут — маета, особенно ночью, и бывает, что не сменяют по нескольку часов.
— А ночью-то не страшно? — обронил Рудольф.
— Как русский прилетит на «швейной машинке», — часовой сплюнул, — тревога, зенитки бьют, а я, вместо того чтобы нести службу, лезу вон в ту щель у ворот и сижу там до отбоя. Своя жизнь дороже.
— А начальство?
— Да не видит никто. Сами прячутся. А как иначе? Если прилетит, тут так рванет, сам святую Марию увидишь.
Рудольф затянулся, будто просто глядя в небо, а сам запомнил: тревога и щель у ворот.
Ночью, когда в палате все спали, Рудольф тихо вышел в коридор, пробрался в подсобку и там стал готовить сюрприз-закладку для склада.
Когда все было сделано, он спрятал свёрток за пазуху и вернулся в палату. Лег, дышать стал ровно, но глаза не закрывал.
Ждать пришлось недолго.
Далеко в ночи прорезался знакомый стрекочущий звук «швейной машинки». Подлетал легкий биплан У-2, который русские стали использовать в Сталинграде, как ночной бомбардировщик.
Взвыла сирена. Захлопали зенитки, небо перечеркнули трассы. Госпиталь зашевелился, ходячие пациенты уже привычно потянулись в коридор, к лестнице в подвал.
— В укрытие! Все в укрытие!
В общей суматохе Рудольф шагнул не туда, а к выходу.
— Ты куда? — окликнул санитар.
— В уборную, — простонал Рудольф, держась за живот. — Терпеть нет сил, крутит…
Санитар махнул рукой: иди, только быстро.
И Рудольф вышел в ночь.
Снаружи было почти светло от зарева и вспышек. Он держался стен и теней, перебегал от грузовика к сараю, от поленницы к складу. Сердце колотилось где-то в горле. Он ждал окрика, выстрела в спину, но кругом и так кричали, бегали, задирали головы в небо, и до одного заблудившегося с перепугу раненого никому не было дела.
Где-то за путями бухнуло раз, потом второй. Одна бомба легла на рельсы, другая — будто где-то за трансформаторной будкой. Станция будто прямо теперь возникала из темноты и тишины короткими вспышками и криком, зенитки били не переставая.
Пост у площадки пустовал. Часовой, видно, сбежал в щель, как и привык в такие моменты.
Дальний угол тонул в темноте.
Рудольф поднырнул под брезент, напахнуло ружейной смазкой, стружкой и порохом. Пальцы тряслись и не слушались, сильнее даже, чем тогда, с песком в бензобак. Он извлек сверток из промасленой ветоши и пакли, в центре которого был закреплен огарок свечи. Установил между деревянными ящиками с патронами и зажег. Когда свеча подтает, полыхнет ветошь, и…
Пора было уходить.
Он выбрался из-под брезента, обошел площадку, и вдруг в лицо ему ударил свет фонарика.
— Хальт! Кто такой⁈
Перед ним стоял караульный. Вот он, в трёх шагах, светит в лицо, а другой рукой уже тянет с плеча винтовку.
Внутри у Рудольфа всё оборвалось. Но он не побежал. Побежишь — застрелит. Он ссутулился, качнулся и залепетал, размазывая слова, как контуженый:
— Камерад… это ты? Плохо мне… уборную ищу… кружится всё… где уборная, камерад?
Луч дрогнул. Часовой узнал его, того самого раненого, что накануне угостил сигаретой.
— А, это ты… С ума сошёл? Тревога же! Кто во время тревоги бегает до сортира! Идём отсюда, пропащий, пока тебя осколком не задело.
Подсвечивая фонариком и ворча, он повёл Рудольфа за локоть прочь от штабелей ящиков к воротам, к своей щели. Рудольф пошёл, чуть повиснув на нём, шаркая ногами, изображая немощь, а сам считал про себя секунды. Только бы дотлело. Только бы занялось всерьёз.
За спиной у них и впрямь полыхнуло. Но караульный не ждал такого и потому ничего не заметил, не видел.
Сперва дальний угол налился рыжим светом. Огонь метнулся по промасленной пакле, побежал под брезентом, лизнул стружку, и вот уже занялся весь угол.
И в ту же секунду с неба легла бомба с У-2. Попала рядом со складом, взметнув чёрный столб земли и щебня. Не достала до боезапаса. Но огонь все разгорался и стал видимым, уже не скроешь.
И вот началось… Часто и дробно захлопали патроны в цинках. А потом рвануло по-настоящему. Рудольф упал, потом вскочил, в ушах теперь уже совершенно по-настоящему звенело. Кто-то ухватил его за ворот и рывком дернул книзу. Оглушённый и обмякший, Рудольф ждал, что вот сейчас его схватят, потащат, начнут трясти. Расспрашивать, потом… пытать.
— В укрытие, идиот! Жить, выжить… — караульный спихнул его в земляную щель.
Наутро в Гумрак приехала комиссия.
Рудольф был готов к тому, что его арестуют. Но… все обошлось. Выясняли: ночью был налёт? Был. Бомба легла у склада? Легла, вон воронка — свежая совсем. Пожар начался в то же время? В то же. А раз так, то и выяснять больше нечего.
Контуженный часовой мутно вспоминал какого-то раненого, что шатался у склада перед самым взрывом. Но его слушали вполуха. Налёт, бомба, воронка — всё четко и ясно, ни к чему тратить бесценное время специалистов.
Из оперативной сводки.
Ночными действиями лёгкие бомбардировщики У-2 наносили удары по железнодорожному узлу Гумрак и ближним тылам 6-й немецкой армии, вызывая пожары и нарушая работу станции. Точным авиаударом уничтожен склад боеприпасов противника.