Говорили, что ты трудная женщина – упрямая, неприветливая, строптивая. Твое одиночество называли гордыней, а глубину всегда понимали превратно.
Ты родилась 18 августа 1912 года в рабочем квартале Рима. В Италии родиться женщиной все еще считалось несчастьем. Мать, Ирма Поджибонси, была скромной учительницей еврейского происхождения. Отцов было двое: Аугусто Моранте дал свою фамилию, а Франческо Ло Монако, биологический папа, оставил в душе иной след. Он любил тебя слишком сильно и слишком мало одновременно.
В необычной семье и детство оказалось столь же необычным. Оно прошло между домом родителей в районе Тестаччо и виллой крестной, донны Марии Геррьери Гонзага. Она стала тебе второй матерью.
«Только тот, кто любит, – познает», – часто говорила ты. Однако каждый удар судьбы оставлял шрам. Сначала рану нанес отец, затем – война, а после – муж, который тебя не любил.
Еще совсем юной ты чувствовала острую необходимость перенести на бумагу все, что будоражило твою душу. Взяла перо и вложила в письмо всю себя: сердце, душу, воображение. Ведь «нельзя освободиться от чего-то, избегая этого – только пройдя сквозь него»[225], а в твоем случае – вообразив.
Тогда среди писателей было модно быть сдержанными, холодными и отстраненными. Ты же дала слово сердцу: превратила слова в эмоции, подарила крылья прилагательным, перекинула мостами глаголы. Текст отражал силу твоей натуры, ее страсть. В нее когда-то влюбился Альберто Моравиа и из-за нее ушел – ведь такой накал чувств вынести нелегко.
Вы впервые встретились в 1936 году в пивной на площади Санти-Апостоли. Твой друг, художник Джузеппе Капогросси, представил тебе этого enfant prodige[226] литературы – юноша всего в девятнадцать лет опубликовал «Равнодушных». Он мгновенно очаровал тебя. Вы оба дышали литературой, не желали мириться с уютной буржуазной жизнью. И все же не могли быть более разными.
Он – дерзкий, остроумный, заряженный трезвым реализмом, который тебя пугал и сбивал с толку. Ты же, подобно древней ведьме из сказки, брала реальность и превращала ее в миф за своей заколдованной прялкой. Из трагедии создавала рыцарскую драму, а из отвергнутой или несостоявшейся любви – балладу. В моменты грусти и трудностей тебя не спасало «что» и даже «как». Рациональность парализовывала, пригвождала к месту. Воображение же открывало путь к спасению.
И в этом Моравиа тебя не понимал. Он умел быть циничным и ироничным, как умеют только юноши, спешащие на свет. У тебя света внутри было слишком много.
Моравиа говорил: «Я никогда не был в нее влюблен. Эльзу я очень любил, она заставляла меня сильно страдать, но я так и не смог потерять голову. Она всегда это знала, и это, пожалуй, было главной причиной трудностей в наших отношениях. <…> Я не был влюблен, я был очарован ее экстремальным, душераздирающим, страстным характером»[227].
Больше всего на свете ты любила детей и кошек. Потому что сама походила на них. Обладала кошачьей независимостью и детской открытостью, которую ошибочно называют невинностью.
Глаза «были голубыми, как у некоторых кошек, и раскосыми, то безмятежными – даже слишком, – то пылающими… в целом ее лицо было лицом молодой кошки»[228], – так описывал тебя один из близких друзей, Пьер Паоло Пазолини. Он восхищался тобой и одновременно не выносил тебя. Именно он обрушился с небрежной и банальной критикой на «Остров Артуро» – книгу, которая наконец-то принесла тебе литературную славу. Тебя часто понимали превратно – в этом была и драма, и сила. Но Пазолини оставил один из самых прекрасных твоих портретов:
«Сегодня вечером она не пустится вскачь с копьем наперевес на своем безумном коне. Потому что, должен признаться, почти каждый вечер на арене литературной идеологии она выбивает меня из седла: более того, она даже не дает мне времени схватить копье или опустить забрало. Бам! – и я уже в пыли, а она там… смотрит на меня, все еще яростная, с первой тенью улыбки, которая рассекает фиолетовую дымку ее глаз»[229].
Ты вся вспыхивала, когда речь заходила о книгах. В остальное же время предпочитала молчать. Ненавидела – как сказал бы Ницше – тех, кто крал твое одиночество, не предлагая взамен настоящей близости. Не знала, что делать с глупостью, банальностью и изнуряющей рутиной. «Я не выношу определенные недостатки, не умею ни адаптироваться, ни смиряться, и потому предпочитаю оставаться одна»[230]. Когда мир разочаровывал, ты укрывалась в своей комнатке, в обществе пары кошек и пера.
Ты знала, что уникальна. В этом была твоя слабость. Но ты любила окружать себя такими же необычными людьми. В своем пентхаусе на Виа дель Ока ты настежь открывала двери для Пазолини и других обладателей великого ума и ненасытного сердца.
Затем пришла война. Моравиа, виновный дважды – и как еврей, и как неугодный режиму писатель, – попал под прицел фашистского правительства. Вы вынуждены бежать: из Рима в сторону Неаполя. Ты повсюду твердила, что покончишь с собой, если мужа депортируют. Тогда же вышел твой первый роман «Ложь и колдовство» – странная, необычная книга, полная любви, подозрений, предательств, проклятий и рыцарских видений. Ее герои любят слишком сильно и чувствуют слишком остро. Они чужды эмоциональной сдержанности той эпохи. Ты словно явилась прямиком из XIX века. Трагический тон романа напоминал мелодраму, а череда внезапных поворотов – авантюрный фельетон.
Чезаре Гарболи спустя годы восхищенно сказал, что Моранте «родилась из самой себя»[231]. В литературном плане неизвестно, откуда ты пришла. Ты чужда любым традициям XX века. Литературная мода тебе не по вкусу, а в рамках авангарда тесно. В творчестве, как и в жизни, ты узнаваема сразу: не приемлешь ни масок, ни компромиссов.
Критики обвиняют тебя в излишней сентиментальности, эмоциональности и несвоевременности. К тому же ты женщина, а предубеждения в обществе никуда не исчезли. Но ты выпускаешь роман «История», где героями делаешь женщин, детей, собак и даже канареек. Тебя волнуют «маленькие люди», раздавленные Великой войной и даже Сопротивлением. Роман вызвал скандал, но тебе было все равно. Для тебя он не мог сравниться с настоящей войной. Ты всегда была такой: «непримиримой, непокорной, одинокой»[232]. Великой.