С самых первых строк мы становимся свидетелями настоящей кражи идентичности: Гумберт дает Долорес имя Лолита. Он воссоздает и лепит ее по своему желанию, придавая героине черты своей первой утраченной любви. Он присваивает себе личность Долорес, отнимает ее историю, индивидуальность. Таким образом, Долорес становится Лолитой.
Неслучайно при первой встрече девочка описывается очень бегло, почти мельком. На протяжении всего романа мы почти ничего не узнаем о самой Долорес. Нам неведомы ее чувства, эмоции, мысли. Мы можем лишь догадываться о них через реакции, отфильтрованные взглядом Гумберта. Лолита – его порождение, а не человек из плоти и крови.
Изначально люди верили, что слова – как заклинания. В Древней Греции существовало убеждение: человек может обрести власть над другим, если узнает его имя. Имя обладает силой. Его, а не статуи или изображения, уничтожали древние римляне, когда хотели стереть память о ком-либо.
Называть – значит в некотором роде «созидать». Это хорошо знали древние завоеватели. Тот, кто покорял землю, имел право навязать свой язык порабощенному народу. В библейском повествовании Бог поручает Адаму дать имена животным, так как назначает первого человека господином над всеми существами земного рая.
Давать вещам имя, называть и переименовывать их, оставлять на них отпечаток собственного языка – это акт обладания, завоевания и господства. Буквально на днях вышло прекрасное эссе под названием «Войны за язык». Я купила его импульсивно.
Теперь мне с тумбочки подмигивает обложка с надписью «Тот, кому удается контролировать язык, решает, о чем будут думать люди».
Задумывались ли вы, почему в социальных сетях алгоритмы запрограммированы вмешиваться при использовании определенных слов? Или почему в Китае простые, обиходные слова оказываются «под запретом»? Потому что если вы не даете вещи имени, ее не существует. «Границы моего языка становятся границами моего мира»[124]. Язык – инструмент контроля. Вот почему режимы во все времена и эпохи манипулировали смыслом вещей, выворачивали его наизнанку и пытались называть по-другому. Так войны превращаются в «санкционированное применение силы».
Первая форма сопротивления любому влиянию – называть вещи своими именами.
Язык творит, определяет, сообщает и очаровывает. Набоков, будучи истинным жонглером слов, прекрасно это знал. Он с маниакальным вниманием расставляет слова на бумаге, чтобы вызвать у нас точные ощущения. Язык для Набокова – величайшее богатство, драгоценный клад. Самой большой трагедией его жизни было не изгнание из страны, а безвозвратная потеря родного русского.
«Моя личная трагедия… состоит в том, что мне пришлось оставить свой родной язык, родное наречие, мой богатый, бесконечно богатый и послушный русский язык, ради второсортного английского»[125].
Но язык, как хорошо знают мошенники и демагоги, умеет ослеплять, прятать и скрывать. Слова, лишенные сути и смысла, обманывают, завлекают, манипулируют и запутывают.
Гумберт, без сомнения, принадлежит к этой категории. Он мастерски выстраивает для нас, читателей, медленный путь обольщения. Фраза за фразой, слово за словом, он плетет заклинание, колдовство. Если мы остановимся, чтобы задуматься о природе Гумберта, его фантазии вызовут отвращение и абсолютное осуждение. Но при чтении «Лолиты» с нами происходит нечто иное. Мы оглушены лавиной слов, рассуждений и чувственных деталей, которые заманивают нас в подготовленную паутину. Мы обнаруживаем себя связанными по рукам и ногам.
Такие книги, как «Лолита» Владимира Набокова, «Моби Дик» Германа Мелвилла, «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста, «Так говорил Заратустра» Фридриха Ницше, объединяет одна черта: о них много кто слышал, но мало кто читал. Есть классика, в которую влюбляешься с первого взгляда. Она захватывает с самой первой строчки, потому что «читаешь – словно сам написал, точно это, примерно говоря, мое собственное сердце, какое оно уже там ни есть, взял его, людям выворотил изнанкой, да и описал все подробно – вот как!»[126]
Но существуют и другие шедевры, которые начинаются исподволь: «Война и мир» Льва Толстого, «Грозовой перевал» Эмили Бронте или «Джейн Эйр» Шарлотты Бронте. Читатель часто «увязает» на первых страницах и порой бросает книгу, обещая себе вернуться к ней позже.
Что касается «Лолиты», читатель может испытать чувство растерянности. Скорее всего, он купил ее, привлеченный ореолом славы и таинственности романа. Но после страницы, двух, пяти его недоумение растет. Дойдя до десятой или двадцатой, он закрывает книгу, решив никогда больше ее не открывать. Он думает: «Тот, кто назвал эту книгу шедевром, должно быть, сумасшедший!» или: «Может, это и шедевр, но я недостаточно умен или образован, чтобы его понять». Так случилось и со мной.
Причина подобной реакции – стиль письма. Владимир Набоков был виртуозом слова. Это Никколо Паганини, только в прозе. Его текст богат придаточными предложениями, вставными конструкциями и длинными периодами. Тот, кто не привык к такому, с трудом погружается в роман. Сегодня господствует мнение, что короткие, простые и линейные фразы читаются без усилий, в то время как длинные пассажи неизбежно требуют огромного труда и предельной концентрации. Но это не так.
Я унаследовала от отца страсть к высокогорью и лыжам. В нашей семье зимние лыжи – почти ритуал. Для меня мало что в мире сравнится с удовольствием от спуска. Он дарит ощущение полета, когда ветер свистит в ушах и ты за считаные минуты преодолеваешь километры лесов, троп и заснеженных долин. И опьяняющее чувство свободы, когда смотришь сверху на мир, уютно устроившийся внизу.
Сестра же катается редко, а потому ездит «плугом». На первый взгляд это самый простой способ. Но на самом деле он очень утомляет. Сестра тащится, запинается. К концу дня у нее болят все мышцы, ноют ноги, а голова раскалывается. Для сестры лыжи – не удовольствие и азарт, а лишь непосильный труд. То же самое бывает с чтением.
Я хорошо помню, как впервые читала «Большие надежды» Чарльза Диккенса: мне стоило дьявольских усилий дойти до конца. Сегодня же я с легкостью погружаюсь в прозу Владимира Набокова, Германа Мелвилла или Марселя Пруста. Дело не в интеллекте или концентрации – нужно «тренироваться».
Но зачем «напрягаться» ради таких книг? Почему бы не выбрать что-то более доступное, что не требует усилий?
Не так давно подруга посоветовала книгу со словами: «Она прекрасна, вот увидишь. О ней все говорят!» Обычно я недоверчиво отношусь к слишком популярным изданиям, но тогда позволила себя уговорить. Купила, прочла первые страницы и испытала чувство… изумления. Не из-за сюжета или героев – они-то как раз могли быть интересными. А из-за того, что текст казался написанным пятиклассником. Школьные сочинения трогают своей обезоруживающей простотой. Но их авторы – дети. Меня пугает, когда книги для взрослых, предположительно зрелых людей написаны так, будто читателям по пять лет.
Сегодня фраза с придаточным предложением считается слишком сложной. «Главное, чтобы мысли были понятны», – возразит кто-то. Ошибка! Обезьяны общаются звуками; дельфины трещат и свистят, и им этого достаточно. Но нам необходимо выражать понятия, чувства, эмоции, которые требуют чуть более сложной структуры, чем «я Тарзан, ты Джейн».
Такой паратаксический стиль (короткие фразы, связанные союзом «и») хорош для изложения фактов. Он быстрый, прямолинейный, придает речи динамичный ритм, но дробит мысль. Сжимает ее, потому что лишает речь времени и дыхания.
Гипотаксический стиль, с его длинными фразами и придаточными предложениями, напротив, служит для аргументации и размышления. Он стимулирует ум. Позволяет создавать ассоциации, выстраивать иерархию фраз и связывать их между собой. К сожалению, его используют все реже.
Наше общество требует фактов, но не раздумий; новостей, но не углубления. У общества нет времени на элегантность, красоту и сложность. В результате мы имеем краткость без ясности; скорость без эффективности; информацию вместо знаний. Слишком много «знаем» и слишком мало «познаем», потому что больше не способны устанавливать связи между вещами.
Именно поэтому нам стоит вернуться к Набокову и другим виртуозам литературы. Они помогут вернуть дыхание нашим мыслям. Все, что заставляет нас жить, что питает душу и поддерживает дух, связано с дыханием.
Без дыхания, говорили древние греки, нет мысли. А без мысли нет жизни.
Читать «Лолиту» – значит осознавать соблазнительную силу слов, их конструкций и риторических механизмов. Хочу процитировать вам отрывок. На мой взгляд, это настоящий шедевр риторического манипулирования.
Гумберт и Лолита только что начали свой побег по американским шоссе. Они наматывают километр за километром среди пустынь, заснеженных гор и унылых мотелей. Их изнурительный марафон состоит из быстрых набегов на торговые центры и долгих переездов без четкой цели. Лолита соглашается притворяться дочерью Гумберта. Она готова играть роль, которую отвел ей отчим.
Хочу обратить ваше внимание: палач всегда должен каким-то образом убедить жертву сотрудничать. И безумный Гумберт рассказывает, как он этого добился. Не через физическое насилие, побои или смертельные угрозы, а с помощью чисто вербальной манипуляции.
Гумберт оправдывает и нормализует свою извращенность точно так же, как политик – непопулярную меру. Он объясняет Лолите, что в их отношениях нет ничего ненормального, и для этого приводит в пример Сицилию. «В конце концов, я делаю то же, что и другие», – подразумевает он. А если это делают другие, значит, все правильно. Чтобы убедить толпу принять идею, часто достаточно намекнуть, что она широко распространена и считается «нормой» в других странах или сообществах. Это базовый принцип социальной сплоченности и конформизма. Когда идею поддерживает большинство, она не может быть ошибочной.
Между Гумбертом и Лолитой нет равноправия. Он – авторитетная фигура, отец; она – всего лишь ребенок. Гумберт внушает ей: «Я – уважаемый человек. Если ты донесешь на меня, тебе никто не поверит, тебя сочтут лгуньей». И потом продолжает:
«Ты попадаешь под опеку Департамента Общественного Призрения – что, конечно, звучит довольно уныло. Отличная суровая надзирательница… заберет твой губной карандашик и наряды. Никаких больше гулянок! Не знаю, слыхала ли ты про законы, относящиеся к зависимым, заброшенным, неисправимым и преступным детям? …тебе… предложен будет выбор между несколькими обиталищами… дисциплинарную школу, исправительное заведение, приют для беспризорных подростков или одно из тех превосходных убежищ для несовершеннолетних нравонарушителей, где девочки вяжут всякие вещи…»[127]
Лолита немеет от ужаса. Гумберт рисует ей сценарий еще более страшный, чем реальность, в которой она живет. «Ты потеряешь свободу, – говорит он, – у тебя отнимут самое дорогое». Фактически он внушает: «Я тебе необходим. Без меня ты не выживешь, не сможешь быть счастлива. Возможно, я не идеальный отец, но я забочусь о твоем благополучии, твоем счастье, твоих потребностях». На самом деле Гумберт ни о чем не заботится: он не приносит в ее жизнь ни счастья, ни благополучия. Он лишает ее всего существенного, оставляя мишуру.
И Лолита верит ему. Детская психика жаждет счастья, привязанности и безопасности, поэтому принимает «светлячков за фонари». Девочка цепляется за тонущий плот, который тянет ее на дно, лишь бы не оказаться в открытом море неопределенности. Она предпочитает печальную, но знакомую рутину пугающей неизвестности океана.
Лолита не свободна, но боится потерять остатки «свободы». Она уже лишилась матери, дома, детства – и теперь боится новых утрат. Героиня безвольно наблюдала за кражей своей личности. И она же трепещет от ужаса при мысли, что кто-то отнимет у нее помаду и платьица. Ее инстинкты парализованы. Девочка все путает: считает бесценными мимолетные блага и не замечает по-настоящему важные вещи. Именно поэтому она соглашается остаться с Гумбертом.