Ее первый ребенок родился быстро, и восстановление прошло без осложнений. Поэтому, когда в конце второй беременности у нее начались схватки, она поднялась по лестнице в спальню и передала повитухе записку для мужа (спокойно работавшего в своем кабинете), в которой просила его не приходить до рождения ребенка. Она планировала спуститься к ужину уже следующим вечером.
Ее дочь родилась незадолго до полуночи. К двум часам ночи плацента так и не вышла, и повитуха, встревоженная нарастающей кровопотерей, позвала местного врача.
Врач удалил плаценту «частями» (как позже записал ее муж), а сама роженица потом сказала, что «никогда до этого не знала, что такое телесная боль». Однако спустя двое суток кровотечение замедлилось и ей стало легче. Она поужинала, поспала и покормила ребенка грудью.
Жизнь вернулась в привычное русло.
Еще через два дня она внезапно проснулась от сильной дрожи. Каждая мышца спазмировалась, зубы непроизвольно сжимались. Из-за сильного озноба под ней тряслась кровать. Ребенка забрали на случай, если грудное молоко станет заразным. Дрожь усилилась. Ее охватил жар, весь живот, от ребер до лобка, простреливала мучительная боль, такая, что она даже не могла укрыться одеялом. Ей было больно дышать и двигаться. Ее начало рвать, и каждый приступ сопровождался жгучей болью, пронзающей таз.
Позвали другого врача. Он порекомендовал диету из чистого вина. Следующие пять дней она провела в пьяном забытьи, полуосознавая людей вокруг, не имея сил до них дотянуться. Она не видела свою новорожденную дочь и осознавала мучения, охватывающие ее тело, но была как бы на расстоянии, в шаге от них. По крайней мере, думала она сквозь головокружение, судороги прекратились. Дышать становилось все труднее и труднее.
И поэтому она перестала 1.
Это история Мэри Уолстонкрафт – писательницы и активистки, автора эссе «В защиту прав женщин» и матери Мэри Шелли, подарившей миру «Франкенштейна». Она умерла в возрасте 38 лет от родильной горячки.
Роды всегда были опасным событием, и про лихорадку, приводящую к смерти матери в первые дни после рождения ребенка, знали с древних времен. В самом Корпусе Гиппократа рассказывается о жене Филина, которая благополучно родила дочь, а затем начала страдать от лихорадки и боли в животе и половых органах. У нее были «бессонница, холодные конечности, жажда, жар в кишечнике, скудный стул, моча жидкая и сначала бесцветная. На шестой [день], ближе к ночи, чувства сильно расстроены… На седьмой – жажда, стул желчный и ярко окрашен. На восьмой – озноб, лихорадка; сильные болезненные спазмы; много и бессвязно говорила… Примерно на четырнадцатый день боль охватила все тело; много говорила; слегка пришла в сознание, но затем снова забредила. Примерно на семнадцатый день потеряла речь, на двадцатый умерла» 2.
Этот бесстрастный клинический рассказ описывает развитие одного из самых мучительных смертоносных заболеваний – перитонита, воспаления брюшины, которое часто возникало после родов и было известно как пуэрперальный перитонит (от латинского «родить ребенка»).
Хирург и биоэтик Шервин Нуланд предлагает более яркое его описание. Первый разрез живота пациентки, умершей от перитонита, «источал настолько отвратительный запах, что студенты-медики испытывали рвоту и даже падали в обморок, столкнувшись с ним впервые. Это был смрад гнилой плоти и негустой зловонной жидкости, запах белесого или обесцвеченного густого гноя… Влагалище и наружные половые органы часто выглядели как страшно инфицированные раны, словно побитые дубинкой и оставленные гноиться на бесцветной внутренней поверхности бедер. Обычно окружающая кожа и подлежащие ткани в этой области были настолько поглощены зловонной жидкостью и газовыми пузырями, что при надавливании кончиком пальца они потрескивали, как скомканная газета» 3.
Перитонит мог возникнуть в результате раны в брюшной полости или из-за аппендицита. Однако у только что родивших женщин он проявлялся из-за бактериальной инфекции, проникшей в матку в уязвимые первые дни после родов. Перитонит вызывал настолько сильные мучения, что страдающая не могла вынести даже малейшего прикосновения к животу. Страшная боль распространялась вверх к груди и вниз к бедрам. Женщина могла быть парализована до потери дара речи или, наоборот, непрерывно кричать. Ее страдания, писал филадельфийский акушер-гинеколог Чарльз Мейгс, были «слишком сильны, чтобы их могла выдержать человеческая терпимость», женщина испытывала «невыносимую боль», которая «вызывала неописуемый ужас» 4.
Для женщин, чьи роды проходили без осложнений и под присмотром повитухи, родильная горячка была относительно редким явлением. Но в первой половине XVIII века, по мере того как все больше женщин стали рожать в больницах, росло и число матерей, умерших от родильной горячки 5.
Вскоре это приобрело масштабы эпидемии.
Первая зарегистрированная вспышка произошла в феврале 1746 года в парижской больнице Отель-Дьё: 20 женщин слегли с лихорадкой с разницей в несколько дней. Ни одна из них не выжила. В течение следующих десятилетий эпидемии прокатились по больницам в Лондоне, Дрездене, Филадельфии, Вене и Гёттингене. Во время каждой из них умерли сотни рожениц. «Практически каждая женщина сразу после родов или примерно через сутки заболевала ею, – писал врач Томас Янг, работавший в родильном отделении Королевской больницы Эдинбурга во время эпидемии 1773 года, – и все они умерли, несмотря на применение всех методов лечения этого заболевания» 6.
Врачи расходились во мнениях относительно причин. Гиппократ объяснял родильную горячку дисбалансом жидкостей. Если лохии (нормальные послеродовые выделения) не полностью выходили наружу, часть из них могла попасть в брюшную полость и испортить кровь. Позднее врачи, получив возможность вскрывать тела, отметили присутствие белой пенистой жидкости в брюшной полости и выдвинули теорию, что грудное молоко каким-то образом направлялось не туда и вызывало смертельный дисбаланс. Дублинские врачи обвинили в случившемся палату раненых солдат, расположенную непосредственно под родильным отделением – зловещие миазмы поднимались от пациентов-военных, отравляя воздух наверху. В качестве причины также называли «дождливую влажную погоду», недостаточную вентиляцию или слишком тугие корсеты. В классическом труде Уильяма Бухана «Домашний лечебник» причиной названы страсти: после родов женщина чувствует себя «слабой и измученной» и опасается смерти:
«Таким образом, женщины часто становятся жертвами собственного воображения: никакой опасности не было бы, если бы они ее не представляли. Редко случается, что две или три женщины в большом городе умирают в родах, но их смерть влечет за собой многие другие. Каждая знакомая им беременная боится той же участи, и болезнь становится эпидемической из-за одной лишь силы воображения» 7.
Это утверждение стало основой для избитого совета о том, что беременных женщин не следует беспокоить: «Всего, что может хоть немного напугать беременную или роженицу, – строго предостерегает доктор Бухан, – следует с величайшей осторожностью избегать» 8.
В 1789 году начала распространяться загадочная разновидность этой эпидемии. Загадочная, потому что умирающие женщины не находились в больнице. Они были рассеяны по всему шотландскому городу Абердину и окрестным деревням. 37-летний бывший военный врач Александр Гордон, шотландец по происхождению, недавно прошедший акушерскую подготовку в Лондоне, распознал эти болезни как родильную горячку и понял, что ни одно из существующих объяснений не может связать их воедино. Болезнь настигала женщин в разных местах и условиях, с разной историей и семейными обстоятельствами. По его собственным словам, эпидемия «не ограничивалась Абердином, а распространялась на пригороды и прилегающую сельскую местность, где она оказалась столь же смертоносной, как и в центральных городских районах. Болезнь не была свойственна какой-либо конкретной конституции или темпераменту, а охватывала любых женщин. Ибо сильные и слабые, крепкие и хрупкие, старые и молодые, замужние и одинокие, те, у кого были легкие роды, и те, у кого они прошли тяжело, одинаково и без разбора заболевали» 9.
Гордон, обладавший особенно системным складом ума, начал вести подробные записи о каждой смерти, пытаясь найти общие черты. К тому времени, как в 1792 году эпидемия утихла, он их нашел.
Той самой связующей нитью был он сам.
Разумеется, вместе с небольшой группой акушерок. Со всеми зараженными матерями работал либо сам Александр Гордон, либо эти акушерки. Составляя карту смертей, Гордон смог показать, что «акушерка, принимавшая роды у пациентки № 1, перенесла инфекцию пациентке № 2, следующей женщине, у которой она принимала роды. Врач, посещавший пациенток № 1 и 2, занес инфекцию пациенткам № 5 и 6 и многим другим. Акушерка, принимавшая роды у пациентки № 3, занесла инфекцию пациентке № 4. От № 24 к №№ 25, 26 и, соответственно, каждой женщине, у которой она принимала роды. То же самое относится и ко многим другим, но перечислять их было бы слишком утомительно» 10.
Гордон точно не знал, что именно распространял вместе с акушерками, но связи, установленные его таблицей, были неопровержимыми. Смертельная лихорадка каким-то образом передавалась от пациентки к пациентке – возможно, через руки, одежду или даже дыхание медицинского персонала, который должен был обеспечить безопасность матерей и новорожденных.
Лихорадка была заразной.
В 1795 году Гордон опубликовал свои выводы в «Трактате об эпидемической родильной горячке в Абердине». Он изложил свои рассуждения и дал рекомендации: акушерки и врачи должны мыть руки между пациентками и переодеваться в чистую одежду, а постельное белье и другие тканевые предметы, используемые при лечении матерей с лихорадкой, следовало сжигать.
Трактат вызвал шквал негодования.
Гордон включил в свои доказательства имена как умерших женщин, так и акушерок, принимавших у них роды, что позволило скорбящим семьям вылить на них свой гнев. Поскольку Гордон не отрицал собственной ответственности за распространение лихорадки, вдовцы и акушерки объединились против него. Вскоре после публикации трактата он раздал всю свою библиотеку, покинул Абердин и вернулся на флот. Он умер от туберкулеза четыре года спустя, так и не вернувшись в город 11.
Его кропотливая работа не получила большой поддержки со стороны медицинского сообщества. Как и Дженнер, Гордон не смог объяснить, как заразная лихорадка могла распространяться не просто от женщины к женщине, но и через третье лицо (врача или акушерку).
Он вернулся к концепции невидимых «семян», впервые предложенной Джироламо Фракасторо еще в начале XVI века, но к этому времени теория Фракастро считалась устаревшей и вышедшей из моды, а также все еще недоказанной. Более того, Гордон обвинил в распространении болезни врачей, чем вызвал их возмущение.
«Поскольку я никогда не смог бы обвинить себя в распространении этой заразы, – фыркал доктор Мейгс из Филадельфии, – я по-прежнему не верю в заразность этой болезни. Я проводил вскрытия тел женщин… с симптомами самого тяжелого послеродового перитонита… и никогда не передавал его тем, у кого вскоре после этого принимал роды» 12.
Оглядываясь назад, мы видим, что именно это и стало основной причиной распространения родильной горячки в больницах. Растущая тенденция рожать в больничных родильных отделениях совпала с возросшим числом вскрытий. Спрос на трупы, подпитываемый жаждой непосредственного, наглядного получения знаний о человеческом теле, был настолько высок, что возник целый черный рынок, где торговали телами. В Британии расхитителей могил называли «воскресители», а в Эдинбурге два предприимчивых дельца, Уильям Бёрк и Уильям Хэр, вели успешный бизнес, удушая путешественников, проходящих через их город, чтобы продавать их тела местной анатомической школе за внушительное вознаграждение (их арестовали, но Хэр сбежал, а Бёрка осудили, казнили, а затем вскрыли в анатомическом театре Эдинбургского университета перед очень благодарной публикой) 13.
В крупных больницах студенты-медики приходили в родильное отделение сразу после вскрытия, не помыв руки и не соблюдая ни один из основных принципов дезинфекции, так хорошо известных нам сегодня. С чего бы? Не существовало ни модели, ни объяснения того, как болезнь может распространяться. Более того, не было даже единого мнения о том, что такое родильная горячка. Ее не идентифицировали как отдельную болезнь, а объединяли с другими лихорадками. Женщина, умирающая в родильном отделении, страдала тем же самым, что и несчастный покрытый сыпью торговец в соседней палате. Все это считалось лихорадкой.
При отсутствии понятного механизма распространения болезни подстрекательские обвинения Гордона было относительно легко игнорировать, и врачи этим охотно воспользовались. Вместо того чтобы серьезно отнестись к распространению заболевания через медицинских работников, врачи и управляющие больницами укрепились во мнении, что болезнь, как говорил Гиппократ, вызвана окружающей средой. В 1829 году Роберт Коллинз, управляющий Дублинской родильной больницей, отреагировал на серьезную вспышку родильной горячки, освободив больницу от пациенток и заполнив все палаты «хлором в крайне концентрированной форме на 48 часов… Полы и все деревянные конструкции затем покрыли хлорной известью, смешанной с водой до консистенции крема, и оставили еще на двое суток. После этого деревянные конструкции окрасили, а стены и потолки побелили свежегашеной известью. Одеяла и т. д. в большинстве случаев тщательно очистили, и все они хранились при температуре от 120 до 130 °C» 14.
Тщательная уборка действительно привела к снижению числа случаев заражения, но в значительной степени потому, что женщины снова стали рожать дома, подальше от грязных рук студентов-медиков. Однако это было воспринято как доказательство. Разумеется, родильная горячка не передавалась врачами! Она пряталась в стенах, полах и постельных принадлежностях. Эта болезнь связана с окружающей средой, а не с людьми.
Спустя 40 лет после смерти Александра Гордона молодой американский поэт и врач Оливер Уэнделл Холмс опубликовал в The New England Quarterly Journal of Medicine эссе «Заразность родильной горячки».
34-летний Холмс, не имевший опыта в акушерстве, заинтересовался случаем другого врача, который после вскрытия умершей от родильной горячки женщины слег с теми же симптомами. Врач умер, но перед его смертью заболели и несколько других его пациенток. Углубившись в проблему, Холмс обнаружил работу Александра Гордона (которую он описал как «ясную», «мужественно четкую и бескорыстно честную») и начал собственное расследование. Поскольку как врач он не занимался родами, то не имел корыстного интереса в его исходе. Подобно Гордону, Холмс собирал один клинический случай за другим, отслеживая вспышки родильной горячки.
Однако он, как и Гордон, не мог объяснить механизма ее распространения.
«Я не стану вступать в споры о конкретном способе заражения, – пишет он, – будь то через атмосферу, что врач приносит с собой в палату, или через прямое воздействие болезни на впитывающие поверхности, с которыми соприкасается его рука».
Холмс излагает свое мнение прямо (курсив использовал он сам для выделения):
«Практический вывод, еще требующий доказательств: заболевание, известное как родильная горячка, настолько заразно, что часто передается от пациентки к пациентке через врачей и акушерок» 15.
Его рекомендации были столь же прямолинейны. Любой врач, вскрывавший тело жертвы родильной горячки (или любой другой лихорадки), обязан тщательно вымыться, полностью переодеться и подождать не менее 24 часов, прежде чем принимать роды. Если одна из его пациенток умрет в послеродовой период, он должен считать себя носителем. Если умрут две, ему следует прекратить практику как минимум на месяц.
Эта статья была встречена с тем же негодованием, что и публикация Гордона. Холмс, вскоре после этого занявший должность преподавателя анатомии в Гарварде, удивился такому сопротивлению. Даже если механизм заражения неясен, писал он позже, связь между медицинским персоналом и умершими женщинами очевидна. Учитывая внушительную статистику, почему бы врачам не принять все возможные меры предосторожности? Пока не станет ясно, что он не распространяет горячку, врач, за которым тянется шлейф смертей, «обязан оставаться подальше от пациенток, как только заметит, что болезнь начинает сопровождать его повсюду… Его чувства по этому поводу, какими бы они интересными ни были для него самого, вообще не должны упоминаться в этом контексте».
Он также добавляет, что было бы справедливо создать Комитет мужей из овдовевших мужчин, многие из которых растили младенцев без жен. Они имели бы право без всяких церемоний отстранить любого врача, «после пяти или шести похорон, последовавших за его ежедневными визитами» 16.
Поздняя версия его эссе получила больше внимания и столкнулась с еще большим сопротивлением. Врачи были крайне возмущены тем, что их статус, престиж и профессиональный авторитет могли поставить под сомнение. «Возвысьте свое представление о ценности и достоинстве нашей профессии, – увещевал своих студентов доктор Хью Ходж из Пенсильванского университета в ответ на идеи Холмса, – [и] освободите свой разум от всепоглощающего ужаса, будто вы когда-либо можете стать… служителями зла» 17.
Оливер Уэнделл Холмс отказался отступать. В отличие от Гордона, он не пострадал от своего отступления от медицинских догм: у него было слишком много других профессиональных занятий.
Однако того же самого нельзя было сказать о его коллеге по другую сторону океана.
Игнац Земмельвейс начал работать в акушерском отделении Венской больницы общего профиля в 1846 году, через три года после первой публикации «Заразности родильной горячки» Холмса. Они были почти ровесниками, но нет никаких сведений о том, что Земмельвейс когда-либо видел работу Холмса. Молодой венгерский врач опирался на другое явление: волнообразную эпидемию родильной горячки в его отделении, убивавшую от 10 % до 50 % рожениц.
Это ужасное, но типичное положение дел в крупных больницах в 1840-х годах. Однако начальник Земмельвейса, преподаватель медицины Иоганн Кляйн, разделил венское отделение на две части: первое – отделение Земмельвейса, предназначалось для обучения студентов-медиков, а второе отводилось исключительно под подготовку акушерок. Они заведовали вторым отделением, а врачи – первым.
Во втором отделении только две женщины из ста умирали от родильной горячки 18.
28-летний Земмельвейс, по натуре склонный к навязчивым идеям, был буквально поглощен этим явлением, причем не столько смертями, сколько тенью, которую они отбрасывали на его профессию.
«Пациентки во втором отделении были здоровее, – писал он, – хотя работавший там персонал ни в умении, ни в добросовестности не превосходил [первую клинику]. Неуважение, которое сотрудники выказывали моему персоналу, делало меня настолько несчастным, что жизнь казалась бессмысленной» 19.
Итак, подобно Гордону и Холмсу, Земмельвейс стал составлять таблицы. Со временем он исключил все переменные (включая миазмы), кроме одной: тех, кто принимал роды.
Мысль о том, что врачи виновны в большем количестве смертей, чем акушерки, была горькой и неприятной пилюлей, и лишь трагическое совпадение позволило Земмельвейсу ее проглотить. На втором году исследования его близкий друг Якоб Коллечка умер от сепсиса после вскрытия жертвы родильной горячки. Студент-ассистент случайно порезал палец Якоба во время вскрытия, и тот (по словам самого Земмельвейса) «заболел лимфангитом и флебитом… [и] умер от двустороннего плеврита, перикардита, перитонита и менингита… Тем же самым страдали пациентки родильного отделения… Днем и ночью меня преследовал образ Якоба, и я был вынужден еще решительнее признать, что болезнь, унесшая моего друга, идентична мору в родильном отделении» 20.
Земмельвейс четко понимал, как родильная горячка поразила его друга. Она была вызвана не самим порезом скальпелем, а «загрязнением раны трупными частицами… попавшими в его сосудистую систему. Я был вынужден спросить, попадали ли трупные частицы в сосудистую систему умирающих от лихорадки пациенток, и мне пришлось ответить утвердительно» 21.
Эти трупные частицы, предположил Земмельвейс, служат причиной высокой смертности от родильной горячки в первом отделении. Из-за частых вскрытий в венском медицинском образовании врачи переходили из анатомической лаборатории сразу в родильное отделение, тщательно не очищая руки от трупных частиц. В качестве доказательства он ссылается на то, что «обычное мытье с мылом» не избавляло от запаха смерти, следовательно, невидимые частицы все еще должны были оставаться на коже. Акушерки, которые никогда не участвовали во вскрытиях, не подвергались воздействию этих трупных частиц, отсюда и разница в показателях смертности в двух отделениях.
Земмельвейс настоял на том, чтобы студенты-медики мыли руки хлорированной известью (гипохлоритом кальция) после вскрытий и перед посещением рожениц. Сразу же, даже без каких-либо других изменений, смертность в первом отделении снизилась до уровня второго, а затем стала еще меньше.
«Мои взгляды на происхождение болезни встретили некоторые возражения», – заметил впоследствии Земмельвейс, и это еще мягко сказано. За смелость предположить, что студенты и врачи могут быть переносчиками смерти, он лишился работы и был подвергнут остракизму со стороны венского медицинского сообщества. Не имея других вариантов, он вернулся домой и занял должность главного врача родильного отделения больницы святого Роха в своем родном городе Пешт в Венгрии (ныне восточная часть Будапешта), практически полностью искоренив родильную горячку и там.
Даже после этого враждебность медицинского сообщества к его теориям никуда не делась. В 1851 году Парижская академия медицины заявила о своем несогласии с «теорией трупных молекул». «В Германии, Франции и Англии, – возмутился Карл Браун, занявший должность Земмельвейса в Венской больнице общего профиля, прежде чем стать профессором акушерства, – гипотеза о трупной инфекции до недавнего времени практически единодушно отвергалась» 22.
Это не совсем правда. Англичане отнеслись к этой теории гораздо теплее своих американских коллег. Те акушеры, что действительно читали работу Земмельвейса (а не слышали о ней от кого-то), попробовав его рекомендации, становились его последователями. Однако и к ним слишком часто относились как к еретикам. Европейское медицинское сообщество упрямо продолжало сопротивляться, а женщины – умирать. Матери, писал эдинбургский профессор акушерства Джеймс Янг Симпсон, оказались «принесены в жертву медицинским предрассудкам, выражающимся в полном неверии наших континентальных коллег в заразность родильной горячки» 23.
Это всеобщее убеждение изматывало Земмельвейса. Он столкнулся с пренебрежением, презрением и насмешками со стороны остального медицинского истеблишмента. После публикации 1861 года он становился все более неуравновешенным: упоминал книгу при каждой возможности, нападал на всякого, кто не соглашался с его утверждениями, метался между грандиозными бессонными разглагольствованиями и молчаливой депрессией. Он перестал мыться, много пил и приводил домой проституток 24.
В 1865 году его 36-летняя жена, которая была на 19 лет младше него и воспитывала их пятерых маленьких детей, испугалась настолько, что умоляла общего друга поместить его в Венскую психиатрическую лечебницу, государственную больницу для душевнобольных (у семьи не было денег на частное лечение). Земмельвейса убедили пройти через главные ворота, и после этого он исчез в черной дыре психиатрической медицины XIX века.
Две недели спустя он умер. Посмертное патологоанатомическое исследование выявило септическую инфекцию, распространившуюся со среднего пальца правой руки на легкие и сердце. В лечебнице обвинили в полученной травме его гинекологическую работу, но рука была явно сломана во время жестокого избиения – вероятно, чтобы заставить его подчиняться. «Перед лицом оскорблений, насмешек и издевательств, – писал американский акушер Уильям Ласк всего десять лет спустя, – Земмельвейс годами отстаивал [свою] позицию практически в одиночку, с фанатичным упорством… [и] умер, не получив никакой другой награды, кроме презрения современников» 25.
Эти насмешки и презрение, безусловно, были связаны с агрессивным, ревностно охраняющим границы поведением его коллег-врачей.
Но это не единственная причина.
Как и Оливер Уэнделл Холмс, Александр Гордон и Эдвард Дженнер, Игнац Земмельвейс не имел объяснения. Все эти врачи предлагали одно: способ избежать болезни. Однако никто из них не мог предложить убедительного объяснения. Вместо этого все они опирались на прагматический аргумент: мы не знаем, почему это работает, но, очевидно, это работает, так что давайте делать так.
Это положение дел напоминает нам историю с вакцинацией.
Проблема прагматических аргументов заключалась в том, что они требовали от человека поступиться чем-то очень важным. Получатели вакцины Дженнера должны были доверить свое тело чьей-то экспертизе, рискуя ввести в свои вены яд, возможно, даже изменить генетический состав. Врачи, противившиеся рекомендации мыть руки, чувствовали угрозу потери своей самой основной идентичности: им надо было признать, что они не целители, а носители смерти.
Неудивительно, что они позиционировали свое сопротивление как противодействие учению о заразности. Если вы собираетесь убедить людей в том, что лишит их чего-то жизненно важного (свободы, права выбора, контроля, средств к самодостаточности), вам необходимы неопровержимые доказательства.
Заражение, как его тогда понимали – передача частиц при прямом контакте с человеком, одеждой, постельными принадлежностями или другими предметами (трупные частицы например), – могло объяснить (незаинтересованному наблюдателю) отдельное явление родильной горячки. Однако объяснить волны других болезней, таких как малярия, брюшной тиф или холера, оно было неспособно. Вспышки всех трех эпидемий, казалось, возникали спонтанно и не имели очевидного происхождения. Они затихали, несмотря на то что на улицах было полно больных, или возникали по всему району, при этом оставляя нетронутыми некоторые дома. Это просто не имело смысла.
Холера представляла собой особую проблему для теории заражения.
Идя по улице, здоровая и крепкая женщина или мужчина могли резко остановиться, согнуться пополам и броситься в переулок, чтобы облегчить приступ внезапно начавшейся неотложной диареи. Заболевший, пошатываясь, возвращался домой, сворачивался калачиком в постели и надеялся на облегчение, но если диарея продолжалась, за ней следовали сильные рвотные позывы и спазмы в животе. Стул становился водянистым, молочным, прозрачным, непрекращающимся. Руки и ноги больного становились все холоднее, кожа темнела и сморщивалась. Лицо синело, черты лица заострялись. В ногах появлялись спазмы. Рот становился сухим, как вата, а с высыханием слюны в нем появлялся отвратительный привкус. Неистовая жажда разъедала горло и желудок, и никакое количество холодной воды не могло ее утолить 26.
Смерть наступала быстро. Иногда в течение суток.
С древних времен холера поражала земли от Средиземноморья до Востока. Она впервые появилась в Европе в 1831 году, когда в Германии и Англии разразились эпидемии, убившие тысячи людей. К 1832 году от первой волны холеры пострадали Соединенные Штаты. Эпидемии оставили огромный разрушительный след, особенно в низинных и грязных городских районах 27.
Но заразность не объясняла закономерности распространения холеры. В Нью-Йорке болезнь впервые появилась в больнице Бельвю у «пожилой женщины, которая три года не покидала учреждение и не выходила в город». Врачи и медсестры, приходившие в зараженные дома, чтобы лечить заболевших, редко умирали. И холера не для всех была одинаково смертельна. Она быстро распространялась в «условиях лишений, грязи и страданий», а также среди тех, кто был «крайне нечист и неряшлив в своих привычках». Она прежде всего поражала «слабых, невоздержанных и распутных». Холера, заключил престижный медицинский журнал The Lancet, возможно, вызвана смертельным сочетанием «перенаселенности, бедности, грязи, загрязненного воздуха, нездоровой пищи, особенно плохой воды, угнетающих страстей, привычки невоздержанности, некачественной одежды и общей физической слабости» 28.
Другими словами, всеми традиционными гиппократовскими факторами.
К середине XIX века теория контагия была практически отвергнута как нежизнеспособная. Холера убивала тысячи людей, но, как считалось, только тех, кто «ослабил себя» излишествами, небрежностью и ленью или жил в «нездоровых» условиях. Болезнь считалась наказанием для грешников, «заключенных в рамки невоздержанности и распущенности». Боролись с ней профилактическими методами: уборкой окрестностей, сокращением количества человеческой грязи и отходов, обеспечением лучшей вентиляции и приведением в порядок ленивых и неопрятных низших слоев населения 29.
Это решение всех удовлетворяло больше, чем неопределенный грозный «контагий», вызванный неизвестными частицами.
Британская медсестра Флоренс Найтингейл понимала, что поставлено на карту. Всю свою профессиональную жизнь она посвятила борьбе с грязью, беспорядком и хаосом. Во время Крымской войны (жестокой, сложной и кровавой борьбы между российскими территориальными амбициями, турецкой экспансией и европейским страхом перед тем и другим) полевые госпитали страдали от грязи, нехватки персонала и переполненности ранеными. По ним прокатывались эпидемии тифа, холеры и дизентерии.
Позднее Королевская комиссия, созданная для расследования смертей военных, установила, что 16 000 из 18 000 британских солдат, погибших в Крыму, умерли от предотвратимых заболеваний, а не боевых ранений.
Найтингейл (призванная Богом, как она позже писала) и 34 другие медсестры стали первыми женщинами, прибывшими на крымский фронт в 1854 году. Потрясенная грязью, хаосом и смрадом, она начала масштабную уборку и даже привлекла подвижных пациентов к мытью стен и потолков. Она вела кампанию по уменьшению переполненности, улучшению канализации, кипячению постельного белья и поддержанию палат в максимально чистом состоянии. Смертность резко снизилась с 42 % в январе 1855 года (сразу после ее прибытия) до 2 % к началу лета 30.
После Крымской войны она посвятила несколько десятилетий изменению работы в британских больницах. По словам самой Найтингейл, хороший сестринский уход заключался в «правильном использовании свежего воздуха, света, тепла, чистоты и тишины, а также правильном выборе диеты и следовании ей». Этот традиционный гиппократовский подход сработал, потому что нововведения Найтингейл (строгая чистота, большее пространство между койками, лучшая вентиляция) способствовали снижению распространения заразных болезней 31.
Всю свою долгую жизнь Флоренс Найтингейл сопротивлялась идее того, что болезни передаются от человека к человеку. Если воздух, свет, тепло, тишина и чистота не предотвращают болезни, заболеть может любой человек в любой момент. Если хорошие личные привычки не гарантируют здоровье, то какова цель нравственности, благоразумия, умеренности и тщательно вымытых полов? Что произойдет с личной ответственностью? Найтингейл опасалась, что вера в контагий будет поощрять лень и безделье и станет (по ее собственным словам) «убежищем слабых, некультурных и неустойчивых умов». Она будет препятствовать вниманию к чистоте, свежему воздуху, вентиляции и здоровой атмосфере, которое Флоренс так успешно продвигала 32.
В своем призыве к новым медсестрам Найтингейл обещала, что тщательная гигиена и чистоплотность помогут им оставаться здоровыми. Если бы они могли внезапно заболеть какой-либо инфекцией, независимо от того, насколько безупречно они за собой следят, что бы произошло с их профессией?
Ее скептицизм разделяла большая и громкая социальная группа: уважаемые торговцы и предприниматели среднего класса. Если холера вызвана грязными привычками, то благоразумным и умеренным людям нечего бояться. Как писала филадельфийская новостная газета Weekly Register, болезнь «бушевала» только в «логовах порока и загрязнения», где «испорченное здоровье жалких созданий» (нищих и проституток, бездомных и бедняков) приводит к тому, что они «почти мгновенно погибают при первых приступах холеры».
«Напротив, деловая часть нашего населения, кажется, пребывает в отличном здоровье и безопасности. Из небольшого числа пострадавших людей с правильными привычками во всех известных нам случаях, за единственным исключением, была допущена какая-то серьезная неосмотрительность… В конце концов, ни один торговец не умер» 33.
Вера в традиционные гиппократовские объяснения приносила успокоение: торговцы и предприниматели могли похлопывать себя по плечу за свои чистые и правильные привычки и продолжать жить как раньше.
С другой стороны, заразность холеры несла для уважаемых торговцев среднего класса угрозу потери средств к существованию. Теория контагия диктовала поместить на карантин районы, где вспыхивает холера (или тиф), чтобы предотвратить распространение болезни. Если бы городские власти закрыли ваш бизнес ради общего блага, вы бы разорились за считаные недели, независимо от чистоты и праведности вашей жизни.
Так уважаемые лавочники и импортеры, ремесленники и мастера среднего класса стали самой громогласной и энергичной оппозицией все еще недоказанной теории контагия 34.
Они не считали себя противниками этой теории. Они были борцами за свободу, сопротивлявшимися властолюбивому и деспотичному государству с целью сохранения капитализма и процветания. «Какой-нибудь будущий историк, – предупреждал Кристофер К. Йейтс на страницах New York Post в 1832 году, – поместит нашу глупость и легковерие в ту же главу, что салемская охота на ведьм, лозоходство и животный магнетизм». Президент Специального медицинского совета Нью-Йорка назвал карантин (который он должен был ввести во время эпидемии холеры) «бесполезным препятствием для торговли». Официальные карантины, негодовал Чарльз Маклин, были «по своей сути произвольными, капризными и деспотическими, снабжающими правительство, корпорации и хунты обширными средствами влияния, принуждения и злонамеренных действий» 35.
Теория контагия давала местным правительствам слишком много власти для подавления капитализма и уничтожения благосостояния. Эта теория, ведущая к вводимым государством карантинам, в худшем случае была инструментом подавления, а в лучшем – просто нерациональной паникой.
Даже если заражение было реальным, цена его признания казалась слишком высокой.