К книге
ОтступлениеГлава 4 «Устав на вчера»
21%
Глава 4 «Устав на вчера»
4

Первым делом на новом участке я пересчитал не людей — люди были сочтены ещё в эшелоне, — а сапоги.

Смотр обуви устроили при разгрузке ротного добра, у колодца полусожжённого фольварка. Михеев шёл вдоль строя со своей книжкой, я — следом; сапог поднимали подошвой кверху, как копыто у ремонтной лошади. К двадцати текучим парам маршевой команды прибавились одиннадцать наших, прогоревших за зиму у печей, да три пары опорок, в которых не то что в караул — за водой ходить совестно. На круг вышло: тридцать одну пару чинить, три менять, а менять не на что.

Сапожник сыскался в самой же маршевой команде. Звали его Шилов — фамилия, надо думать, состояла при ремесле с рождения; немолодой, тульский, из посадских, до войны державший мастерскую о двух подмастерьях. Из ремесла он привёз нож, шилья в холщовой скатке и моток дратвы. Лапу ему в первый же вечер отковал Савельев из негодного шкворня; берёзовых шпилек настрогали михеевские; вар сварили тут же, на костре, — смола пополам с огарком сальной свечи. Хуже стояло дело с товаром: подошвенной кожи не нашлось ни в роте, ни в батальоне, ни — если верить писарю — во всём полку.

— Есть кожа, — доложил назавтра Михеев тем голосом, каким докладывают о деле сделанном. — В дивизионном обозе. Выменял.

— На что?

— На пилу. На ту, ничью. — Он помолчал, давая мне оценить оборот. — Лишней значилась — лишней и ушла.

К пиле он прибавил от себя осьмушку чаю, «для верности размена». Так ничья пила, подобранная при уходе с зимних позиций, обернулась полкожи подошвенного товара да мотком гвоздей, и казённый интерес в этом обороте не пострадал ни с которой стороны. В полковой цейхгауз я всё же подал требование по форме; через два дня прислали три пары сапог и обещание. Сапоги ушли тем троим, что ходили в опорках. Обещание Михеев подшил.

Шилов расположился у колодца, разложив инструмент с мастеровой неторопливостью, и с того часа при роте завёлся свой стук — домашний, дратвенный. В день у него выходило пары полторы-две; очередь Михеев построил от караульных смен вниз.

Сам участок я к тому часу обошёл уже дважды, и второй раз — с Михеевым и Зотовым, чтобы не думать, будто в первый раз мне что померещилось.

Окоп нам достался в полроста: стрелять — с колена, ходить — согнувшись. Стенки не одеты, стрелковой ступени нет, ниш нет; землянки начаты и брошены. Бруствер насыпан из здешнего песку — лопата уходила в него по черенок без нажима. Проволока перед окопом стояла в один кол, о три нитки; где нитки не хватило, там довязали ореховой жердиной. Ходов сообщения в тыл не имелось вовсе: днём с позиции не выйти иначе как по верху, в рост, на виду. Вторая линия существовала в виде колышков да одной канавы на две роты, начатой, судя по оплывшим краям, ещё по морозу и по морозу же брошенной. Тыловая позиция не существовала и в виде колышков.

Зотов обошёл будущие площадки. Сектора он похвалил: поле перед проволокой лежало голое и ровное на полторы тысячи шагов.

— Поле доброе, — проговорил он. — Как скатерть. — Помолчал и прибавил: — Она, вашбродие, в обе стороны скатерть.

Запасных площадок при позиции не нашлось; резать их Зотов начал в тот же день, не спрашиваясь.

За бугром, при фольварке, стояла наша батарея — три орудия вместо шести, положенных ей с января. Командовал ею поручик с землистым от недосыпа лицом; на вопрос, поддержит ли огнём, он ответил честно: снаряды ему считают в дивизии на день вперёд, и смотря какой выйдет день, и смотря что к вечеру останется от счёта. Австрияк за рекой жил тихо и опрятно: постреливал по утрам, в одни и те же часы, будто отбывал повинность, и проволоку свою — я проверил в бинокль — держал в шесть кольев против нашего одного.

Пополнение тем временем училось. Лагунов с Ершовым гоняли молодых по приёмам до седьмого пота — всухую, без выстрела; на живую стрельбу я выделил по три патрона на человека, а расход провёл пристрелкою оружия после перевозки. Это была почти правда, и подписывал я её без большого угрызения: человек, не стрелявший из своей винтовки ни разу, в первом деле опаснее всего себе же.

Обо всём остальном я написал по команде — перечнем, без рассуждений: глубина окопа, проволока, ходы, тыловая позиция. Ответ пришёл на четвёртый день и оказался самой честной бумагой, какую я читал за эту войну. По каждому пункту значилось: указано верно. Сапёрная рота в дивизии одна и до конца месяца занята на мосту. Лес разрешено брать в роще за фольварком, по счёту. Проволоки полку отпускается сорок пудов в неделю, из коих батальону — тринадцать. Людей сверх штата нет и не обещается; укреплять участок собственными средствами, по мере сил. Подпись стояла без росчерка. Злиться на эту бумагу не выходило, хоть я и пробовал: она не врала, не сулила и не поучала.

Углубляться начали сами, ночами, посменно: втыкали вешки с вечера, к рассвету ровняли бруствер, чтобы австрийскому наблюдателю не о чем стало писать своё утреннее донесение. Лес возили из рощи по счёту, и счёт этот вёл Михеев вторым карандашом, помимо лесничего.

Промеж тех ночей подошла Пасха — ранняя, в один день с австрийской. Батюшка отслужил у фольварка, христосовались посменно, с караулами вперёд; Михеев расстарался к разговенью сала и по два яйца на брата — где взял, я уговорился не знать. За рекой в тот день не стреляли вовсе, и у нас не стреляли; сутки на участке стояла тишина, какой я не слышал с самой осени.

В конце недели пришло приказание: ротным командирам прибыть в штаб дивизии, на занятие. При бумаге состояла серая книжка, ещё пахнущая типографской краской, — новое наставление для обороны.

* * *

Штаб дивизии стоял в местечке, верстах в семи позади, и под занятие отвели бывшее училище — класс с чёрной доской и тесными партами, за которыми тридцать ротных командиров разместились, как переростки, сложив полевые книжки на изрезанные ножиками крышки. Прапорщиков военного времени набралось за половину; седых на весь класс пришлось двое, и один из них — плотный капитан с анненским темляком на шашке — оказался мне сосед и по парте, и по войне: его рота стояла от нас вправо, за болотцем. Фамилию его я узнал тут же, по перекличке, — Ремизов. Конспект он вёл густо, страницу за страницей, нажимая на карандаш так, что слышно было через проход.

Занятие вёл подполковник генерального штаба — свежевыбритый посреди общей весенней щетины, с воспалёнными от бумаг глазами и с делом своим в ладу: по книжке не читал, схему чертил на доске сам, мелом владел, как хороший учитель, и половину вопросов угадывал прежде, чем их успевали задать.

Наставление, ради которого нас собрали, вышло только что и составлено было, по чести сказать, умно: оборона строилась на непрерывности ружейного и пулемётного огня перед всею линией; роты держали связь локтями, не оставляя промежутков; резервы располагались за серединой боевого участка, в кулаке, в готовности к немедленной контратаке, каковая производится по приказу начальника участка; связь полагалась телефонная, дублируемая посыльными; донесения — по приложенной форме, с обозначением часа, места и обстановки.

К книжке прилагались чертежи, и чертежи эти хоть вешай в рамку: окопы полного профиля, одетые жердями, с траверсами, козырьками и бойницами; ходы сообщения в тыл через каждые полтораста шагов; и в двух верстах позади — вторая укреплённая полоса, вычерченная так же прочно и спокойно, как первая.

Я слушал и вёл в полевой книжке собственный счёт. По наставлению на роту приходилось четыреста шагов фронта — у меня выходила верста с четвертью. Резерву полагалось стоять в трёхстах шагах за серединой — мой резерв составляли семеро михеевских, и стояли они там, где в этот час шла работа. Телефон полагался до каждой полуроты и дублировался цепочкой посыльных — мой провод шёл в одну нитку до батальона и рвался о каждую обозную подводу, а дублировал его Журавлёв с дощечкой. Ходов сообщения через полтораста шагов у меня не имелось ни одного; ближайший окоп полного профиля, с траверсами и одетыми стенками, отстоял от моего участка на пол-аршина — здесь же, в этой самой книжке, на чертеже номер третий.

Наставление не врало ни в одной строке — вот что выходило из счёта. Оно было написано про другую войну: про ту, где фронт плотен, связь живёт и резерв под рукой; такая война, где-то ещё стояла — вчера, на бумаге, по среднему счислению, — и под неё в этой книжке сходилось всё до последней сноски.

Кончил подполковник без казённой бодрости, чем удивил меня едва ли не сильнее самого наставления.

— Писано по опыту минувшей осени и на средний фронт. — Он положил мел и отряхнул пальцы. — Где участок жиже расчётного, там прикладывать с рассуждением. Но форма донесений и порядок контратаки — неукоснительно. На них держится управление.

Он оглядел класс и спросил, есть ли у господ ротных командиров вопросы. Вопросов не нашлось: у кого их не было, те молчали по одной причине, у кого были — по другой.

Назавтра назначили показное учение на выгоне за местечком; рота моя оставалась на Михееве — не в первый раз и, бог даст, не в последний. Из класса я унёс две цифры: четыреста — и версту с четвертью.

* * *

Выгон за местечком просох до твёрдого, и учение поставили с утра. «Противника» обозначала команда с красными флажками; телефон тянули настоящий; посредниками ходили два обер-офицера с белыми повязками, а распоряжался всем вчерашний подполковник.

Оборону показывала рота Ремизова — она стояла во второй линии и пришла в полном составе. Развернулась она чисто, любо поглядеть: цепь легла ровно, поддержки за флангами, резерв — полурота при молоденьком прапорщике — встал за серединой, шагах в трёхстах, как по книжке. Наблюдатели сели к биноклю с бланками донесений; Ремизов занял место начальника участка. Наставление стояло на выгоне как влитое.

Потом за дело взялись посредники.

Провод перерезали у самой рощи — походя, как обрывают нитку. Правофланговому взводу объявили, что он сбит и отходит. Посыльного, побежавшего от фланга к резерву, посадили на траву на полдороге: убит. Второго посыльного Ремизов выслал сам — этого «ранили» у оврага, и он, по правилам учения, остался лежать, покуривая в кулак с видимым удовольствием.

Резерв стоял. Прапорщик сделал единственное, что разрешало ему наставление: выслал собственного посыльного к начальнику участка и остался ждать приказа. Наблюдатель тем временем писал донесение по всей форме; форма выходила длинная, а положение на выгоне менялось скорее, чем писалась строка. Когда донесение дошло и приказ вернулся, посредник поднял флажок и объявил: стык пройден, «противник» в тылу опушки, огонь резерва пришёлся бы по своим. Сороковая минута.

— По наставлению — исполнено всё в точности, — прибавил он, и это прозвучало не насмешкой, а самым горьким из всего утра. — Претензий нет.

Ремизов стоял бурый и молчал. Роте его сказать было нечего: рота сделала, что велено, и сделала чисто.

На разборе подполковник спросил, что скажут господа ротные. Господа ротные глядели в землю: наставление лежало у каждого в сумке, и ругать его вслух выходило всё равно что ругать погоду при барометре. Я попросил слова и попросил одного: дозвольте повторить. Та же рота, те же вводные, и пусть посредники прибавят от себя, чего не жалко; я лишь иначе поставлю задачу взводным и резерву — на это уйдёт четверть часа.

Подполковник поглядел на меня так, будто ему наконец пообещали зрелище.

— Повторите, — разрешил он. И Ремизову: — Не возражаете, капитан?

— Учите. — Ремизов пожал плечами.

Взводных и прапорщика собрали в кружок у канавы. Ни цепи, ни поддержек я не трогал — всё осталось, как поставил Ремизов. Менялись одни слова.

— Твоя опушка, — втолковывал я правофланговому взводному, пожилому унтеру с медалью за японскую, — держится не сама для себя. За ней дорога; по ней пойдут патроны и раненые. Работа твоя сделана, покуда дорога живая. Теперь слушай, когда она кончается: огонь лёг за овраг, соседи от рощи снялись — всё, кончилась твоя опушка. Никого не жди, отводи людей ко второй, на три дуба, и держи дорогу оттуда. И последнее: выбудешь сам — людей принимает вот он. — Я поставил рядом с ним его же отделённого. — Повтори.

Унтер повторил. Про дорогу — слово в слово, про дубы — слово в слово; на «выбудешь» запнулся, покосился на соседа, точно примерял на него свою смерть, — и повторил и это.

Прапорщику при резерве я сказал того проще:

— Посыльного не ждите. Уговор: телефон молчит четверть часа, и огонь лёг за овраг, — идёте на стык. Сами, без команды. Прибежит посыльный — хорошо; не прибежит — уговор вам вместо посыльного.

— А если… — начал прапорщик и покраснел.

— А если уговор сошёлся, а приказа нет, — то приказ вы уже получили. Сейчас. Заранее.

Посредники в этот раз старались от души: провод перерезали в двух местах, правофлангового унтера «убили» на десятой минуте, посыльных выбили всех до единого. И — заскрипело, но пошло. Людей у фланга принял названный отделённый, не дожидаясь, пока про «убитого» догадаются по цепи; резерв поднялся сам, едва сошлись его четверть часа и огонь за оврагом, и встал на стыке к пятнадцатой минуте. Без красоты не обошлось: полурота левого крыла, отходя, спутала дубы — дубов на выгоне росло два гнезда — и вышла левее, чем надо; заворачивали её бегом, и посредник честно записал ей потерянное время. «Противник» упёрся в людей там, где утром прошёл гуляючи.

На втором разборе подполковник не хвалил и не ругал. Он положил рядом две цифры — сороковую минуту и пятнадцатую — и дал им повисеть в воздухе.

Ремизов подошёл ко мне после, на краю выгона, когда его роту уже уводили. Достал папиросы, протянул; закурили.

— Разница есть, — начал он без предисловий. — Я не слепой и не завистлив: утром стык прошли, сейчас упёрлись. Люди те же — стало быть, слова ваши. Всё так. — Он затянулся и смотрел при этом не на меня — на поле. — А теперь послушайте старика. Вы младшему чину заранее, до боя, разрешаете решить, что приказ устарел. Сегодня условие сошлось честно, и вышло умно. А завтра ему покажется, что сошлось. Со страху, с устали, с грохоту — покажется. И он отойдёт, и по-вашему выйдет прав. Армия, подпоручик, держится не на том, что приказ умён. Она держится на том, что приказ исполняют. Подпилите это — на чём стоять будем?

— Посыльного убивают за сорок шагов, господин капитан. Провод рвётся сам, без австрийца. Утром это видели все. Чем доводить приказ, когда довести его нечем?

— Двумя посыльными. Тремя. Знаю, — он поднял ладонь, — и трёх убивают. Всё знаю. — Окурок он уронил в грязь и придавил каблуком. — Вам легко, подпоручик: у вас унтеры ваши, вы их с осени сквозь руки пропустили, им и веры положено на грош больше. А у меня взводы держат запасные, я их который месяц в лицо заучиваю. Дам я им судить, когда позиция «кончилась», — они мне её к первому обстрелу и кончат. Не со зла — по совести кончат. Ваш порядок, подпоручик, надобно сперва заслужить. Ротой заслужить, годом службы. А наставление писано на всякую роту: на вашу, на мою и на самую худую. Тем оно и наставление.

Я поискал ответа и не нашёл такого, чтобы годился на его версту, а не на мою.

— При случае погляжу, как оно у вас выйдет не с флажками, — проговорил Ремизов вместо прощания. И, уже отвернувшись, через плечо: — Дай бог, чтоб без случая.

У коновязи меня нагнал подполковник.

— Северцев, — не то спросил, не то отметил он. — Форма вашего приказа у вас где-нибудь писана?

— В голове, господин подполковник.

— Изложите на полулисте. Без рассуждений, одну форму: что участок обеспечивает, по какому признаку задача кончена, кто принимает людей. Пришлёте мне при донесении. — Он взялся за повод и прибавил, не оборачиваясь: — Наставления вам это не отменяет, не обольщайтесь. Но отчёт о занятии пойдёт наверх, и полулист ваш я приложу.

Полулист я написал в тот же вечер, уложившись в двадцать строк. Загадывать, что с ним станется наверху, я не стал: расход невелик, полулиста не жалко.

* * *

В субботу с батальонной почтой пришёл приказ по полку — длинный, будничный: переводы, довольствие, караулы. В середине его, между интендантским параграфом и караульным, стояло производство.

Перед вечерней перекличкой я вычитал приказ роте. Прошка стоял в строю и, пока читалось его полное, по-казённому развёрнутое имя — с губернией, уездом и годом призыва, — глядел прямо перед собой, как на смотру; рота сообразила, про кого читают, только на словах «производится в ефрейторы», и по строю прокатился короткий довольный гул. Тем же приказом за новопроизведённым закреплялся второй пулемётный расчёт — уже не «временно», не «до особого распоряжения», а просто: закреплялся.

Нашивочной тесьмы в цейхгаузе, разумеется, не нашлось; нашлась у Михеева. Прошка пришивал её на погон сам, при огарке, дважды перемерив по суровой нитке, чтобы легла поперёк без перекоса.

— Расти, Прохор, — одобрил Сорока. — Гляди только: вошь у ефрейтора, сказывают, заводится особая, с нашивкой. Не проворонь.

Прошка скалился во весь рот и прятать этого не собирался.

Зотов подошёл последним, когда народ схлынул, и сунул ему дощечку — свежевыструганную, пустую.

— Заведи свою, — обронил он. — Прицелы вымеришь сам. С моей списывать не дам.

Дощечку Прошка принял обеими руками.

Приёмку второго максима устроили назавтра, по описи: тело, станок, щит, короба, ленты счётом, принадлежность по книжке. Под описью Прошка расписался, выведя «принял» с таким нажимом, что хрустнул грифель.

— Поздравляю, господин ефрейтор, — брякнул Акимов, вытянувшись во фрунт, и уши его, торчавшие из-под папахи, налились свекольным раньше, чем в расчёте засмеялись.

Прошка не засмеялся.

— Ленты покажи, — сказал он. И пошёл глядеть ленты.

Радости его хватило до темноты. А в темноте, обходя участок, я застал у второй площадки огарок: Прошка сидел над раскрытым коробом и перебирал по патрону ленту — из тех, что Акимов набивал ещё в эшелоне и которые сам же Прошка принимал тогда не глядя, на слово. Акимов спал тут же, под шинелью с головой. Патроны шли под пальцами ровные, счёт сходился — а Прошка, кончив ленту, начинал её сызнова.

Я прошёл мимо, не окликнув.

В воскресенье приезжал Окунев — глядеть, как рота села на новом месте. Проехал участок от фланга до фланга, слазил к Зотову на площадку, пощупал бруствер и сказал про здешний песок то самое слово, которого я при нижних чинах не говорю. Уже с седла, разбирая поводья, прибавил — тем же тоном, каким спрашивают о фураже:

— Да, чтоб два раза не ездить. Наградные твои за зимнее дело воротились из корпуса — на пересоставление: писарям слог не показался. И прусское твоё представление там же лежит, всё под тем же сукном. Не спрашивай; я уже не спрашиваю.

— Слушаюсь. Не спрашивать.

Он хмыкнул, тронул лошадь и поехал вправо, к болотцу, — глядеть ремизовскую роту. Бумажная погода стояла обычная.

После вечерней поверки я поднялся на тыльный отвал окопа.

Впереди, за проволокой, всё было сочтено и записано: сектора, прицелы по приметным местам, сорок пудов проволоки в неделю на полк, из коих тринадцать — батальону. Хоть сейчас в донесение по форме, с обозначением часа, места и обстановки.

Позади лежало вечернее поле — ровное, сырое, не тронутое лопатой от бруствера до самой реки. Ни окопа, ни кола, ни канавы; одна белая дорога уходила через него к мосту. В новом наставлении стояло двенадцать глав: как позицию занять, как укрепить, как держать, как о ней доносить. Главы про то, как такое поле переходят обратно, в нём не значилось — ни в этом наставлении, ни, сколько я знал, в каком другом.

Я выбрал на поле, поперёк белой дороги, две приметы — ветряк и красную черепичную крышу у моста — и записывать их в полевую книжку не стал.

Записанная на случай примета начинает свой случай ждать.

Предыдущая главаГлава 4 из 19Следующая глава