Артём
Сворачиваю на знакомую тропинку, ведущую к нашему «творческому центру» — старому сараю с синей дверью, где Елена Валерьевна учила меня держать кисть с шести лет. До двери не дохожу. Жаль, сейчас она сама еле ходит, но я знаю, что она в надёжных руках. В руках Веры Михайловны, которая ухаживает за ней каждый день. Она так же приходила и к нам после смерти отца.
И потому, когда Марк, запыхавшись, примчал с магазина и выпалил про бутылку, угодившую Вере Михайловне прямиком в кисть, во мне что-то ёкнуло и сжалось в комок. Потому что я отчётливо помню… Её суп на нашей кухне, который она варила молча, пока мама не вставала с кровати. Вспоминаю потрёпанные книги про пиратов, которые она подкидывала мне — я их обожал, а она, видимо, заметила. Хотела, чтобы я читал, а не зацикливался на своём горе. Я читал их Марку, но даже он в своем пятилетнем возрасте понимал, что папы больше нет и что добрая бабушка Вера делает так, что мама не плачет.
И теперь я ей обязан. Не из-за её колдовских штучек, а из-за этой её дурацкой, упрямой человечности, которая не дала нам тогда сломаться окончательно. А ещё… я просто боюсь. Боюсь, что если с ней что-то случится, рухнет наш последний опорный столб. И мама не выдержит.
Прохожу чуть дальше, к небольшому побеленному зданию с парой окон, наглухо заколоченных решёткой. Из-за двери уже доносится истеричный, визгливый голос Петровны, который режет слух.
— Да он на моего ребёнка с кулаками кинулся! Как зверь какой! — голос Петровны взлетает до фальцета. — Смотри, на него посмотри! Вся рожа синяя! Художник… Хулиган он, Толя!
Ей вторит хриплый и заплетающийся голос Матвея:
— Я ничё не трогал… Он первый пристал… Я просто шёл, а он…
— Молчи, Матвей! — обрывает его мать. — Толя, ты должен принять меры! Мы с покойным Пашей сколько лет… Вы же как братья были!
Я опоздал. В приёмной, на стуле у самой двери, развалился Кирилл — молодой помощник нашего участкового. Он устало смотрит куда-то в бумаги на столе и крутит ручку в ладони, в то время как Петровна и её детина не умолкают. Его взгляд задерживается на мне, и он едва заметно кивает головой — то ли как знак приветствия, то ли как предупреждение: «Хорошенького вляпался».
Если я зайду, меня сразу заметят и дядя Толя, и Петровна. Поэтому я лишь беззвучно мотаю головой Кириллу, мол, «выходи», и отхожу от двери подальше, в тень.
Через полминуты он выходит, щурясь на солнце.
— Натворил делов с утра? — спрашивает он с кривой ухмылкой, протягивая руку для привычного рукопожатия.
— Сам напросился, — бурчу, отвечая на пожатие. Его ладонь твёрдая и шершавая.
— А чего пришёл? Сдаваться? — интересуется он, доставая пачку сигарет.
— Хотел первым прийти, пожаловаться на их выходки, — киваю в сторону кабинета, откуда всё ещё доносится визгливый голос Петровны. — Матвей вчера в Веру Михайловну бутылкой швырнул. Может, и не помнит ничего, был пьяный в стельку. А теперь его мамаша на меня жалуется. Совести у людей нет.
— А тебе надо было так жёстко отвечать? — Кирилл затягивается и выпускает струйку дыма. — У парня пол-лица в синяке, и у тебя, я смотрю, костяшки содраны. Надо было сразу ко мне идти, а не самосудом заниматься.
Я смотрю на него и понимаю, как мало он ещё знает про нашу деревню и её порядки.
— Дядя Толя с её покойным мужем, с Пашкой, дружили. Как думаешь, чью сторону он примет?
— Тьфу ты, — с досадой выдыхает Кирилл и трёт переносицу. — У вас тут всё через людей решается. Кто с кем вожжался, кто кому завидует… А я тут один за законом слежу, что ли? Ладно, — он тяжело вздыхает, — сделаю что смогу. Только ты пока к ним на глаза не попадайся. Матвей этот скоро и забудет, от кого получил, а тебе руки беречь надо. Художник, — бросает он на выдохе и, развернувшись, скрывается в здании.
Я и не заметил, что всё это время рядом молча сидит Чудик, подслушивая наш разговор. Серого пса с разными глазами — одним карим, другим голубым — прозвали так ещё щенком. Он смотрит на всех пронзительно, будто видит тебя насквозь. Деревенские окрестили его Чудиком в усмешку, словно говоря: «Это не я чувствую что-то неловкое под его взглядом, а это он чудит — так смотрит, что хочется всё ему отдать». И отдают. То булку, то сосиску. Упитанный пёс наблюдает за мной своим всепонимающим взглядом.
— Прости, дружище, сегодня без вкусняшек, — я провожу рукой по его шерсти и иду прочь, с глупым чувством вины, хотя знаю — его уже наверняка с утра угостили пару-тройку раз.
Чем ближе я к дому Ники, тем сильнее ноги становятся свинцовыми. Просто знаю, что она ещё там.
Нет, я не ненавижу её. Я ненавижу то, как её имя каждый раз режет меня по живому. Все теперь только и говорят: «Саша то, Саша сё». Как будто другого Саши никогда и не было. Как будто он просто испарился, растворился в своих картинах и водке, а его имя теперь свободно — бери и пользуйся.
Сворачиваю к дому, засунув руки в карманы. Скрипит калитка. Из надстройки доносятся приглушённые голоса. Поднимаюсь по лестнице и понимаю — они меня слышат, затихают и ждут новостей. Открываю дверь, чтобы снова увидеть эту другую Сашу. Из города. С целым папой и мамой. С её чистым, ничего не ведающим именем.
— Ну что? — Ника, как всегда, первая бросается в бой.
— Сделал, что смог. Но когда пришёл, Петровна с сыном уже там вовсю представление устраивали. Кирилл говорит, поможет. — плюхаюсь на диван и замечаю, что свет не горит, а на столике догорает свеча. Её точно не было, когда я уходил.
— Колдовали? — показываю на свечу и смотрю на Нику, зная, что Саша точно не ответит. Она молчит, как всегда, и смотрит на нас с Никой по очереди своими огромными глазами цвета лесной тени, впитывая всё, что видит.
— А, это мы… Саша мне помогает кое-что найти, — Ника бросает на неё лукавый взгляд.
— Ясно. Не моё дело, — встаю, разворачиваюсь к двери, чтобы уйти. В этой атмосфере женских секретов и переглядываний я чувствую себя как на закрытой вечеринке, куда не приглашали. Лучше оставить их наедине.
— Не останешься с нами? — раздаётся тихий голос Саши.
Рука уже тянется к дверной ручке, но я замираю. От Ники я бы отмахнулся. Но Саша… промолчать перед ней как-то неловко.
— Пожалуйста, останься! Поможешь нам с… эм… — Ника смотрит на Сашу, ища поддержки.
— Мы заняты поисками куклы Ники. Она в детстве её нашла и назвала Дарой. Дело в том, что… — она бросает взгляд на Нику и та кивает, мол «продолжай» — Нике казалось, что кукла ожила. А теперь выяснилось, что бабушка Валя после смерти водила мою бабушку к их участку — похоже, пыталась указать именно на эту куклу. Вот мы и хотим во всём этом разобраться.
Она выкладывает всё на одном дыхании, и я не сразу всё понимаю. Да и столько слов за раз от неё ещё не слышал. Я даже замер, пока она говорила. Ника тоже застыла. И Саша… кажется, довольна — тем, что мы оба висим на этих словах.
— Не хочу больше секретов. Я вам доверяю. Обоим. Так ты останешься? — Снова эти зелёные, вопрошающие глаза. Я киваю, и в голове сама собой возникает мысль: «Надо будет их нарисовать». Глупая идея, которая пришла ко мне ещё в лесу. Её тёмно-зелёные глаза так красиво сливались с чащей, что это стало навязчивой идеей. Нарисую.
Неожиданно для себя самого, сажусь рядом, готовый слушать их странные, мистические теории. В глубине души я уверен, что их ждёт разочарование. Просто подросткам некуда в деревне девать энергию, вот они и придумывают чепуху, лишь бы отвлечься от собственных мыслей.
Я не то чтобы совсем не верю в мистику. Вера Михайловна точно что-то может — она говорила нам с мамой такие вещи об отце, которые никак не могла знать. Но то, что в какую-то игрушку вселилось нечто потустороннее и её закопали на участке… Это уже попахивает отчаянными выдумками от скуки.
Если говорить о настоящей мистике, то со мной такое было лишь раз — в прошлом году, в день рождения отца. Раннее осеннее утро расколол пронзительный звонок. Звонил его телефон. Аппарат, который мы не включали много лет. Он лежал на самом верху шкафа, с разряженным аккумулятором. Мы с Марком и мамой вскочили одновременно, застыв в оцепенении. Мама, побледнев, взобралась на табуретку и потянулась к звонящему устройству. И ровно в тот миг, когда она коснулась его, звонок прекратился. Телефон снова был мёртв, и больше он никогда не звонил. Мы все трое это слышали и не стали ничего говорить друг другу, просто поняли: это отец дал о себе знать. Мама прижала телефон к груди, и по её лицу разлилась улыбка — смесь ужаса, тоски и безумной радости. Это было одновременно жутко и до слёз светло. Больше я никогда не испытывал ничего подобного.
Снова отлетаю в свои мысли, пока Ника с Сашей обсуждают, как найти ту самую деревянную куклу — раскрашенную под брюнетку с чёрными глазами-бусинами. Со слов Ники, на момент пропажи на кукле было белое кружевное платье, когда-то принадлежавшее другой, пластиковой кукле. Она даже рисует её на альбомном листе, и среди опознавательных знаков — колье из жёлтого бисера на шее. Ну конечно, жёлтого.
Дальше они переходят к дневнику, который бабушка Саши так удачно подкинула в самый нужный момент. Время от времени они бросают на меня взгляды, проверяя, слушаю ли я — будто я действительно могу чем-то помочь. И я всё ещё сижу и слушаю. Почему?
Я мог бы сейчас помогать маме в огороде, пойти рисовать или к «остановке» на холме, можно было бы погуглить про вступительные. Но вместо этого я слушаю о пропавшей кукле.
И смотрю на её глаза. Тёмно-зелёные. Она, кстати, носит майки и кофты такого же оттенка — пытается подчеркнуть их? Получается.
Ника между нами что-то увлечённо рассказывает, жестикулируя, но я уже не слышу. Мы сидим втроём на диване, как нелепые соседи по коммуналке: Ника посередине, мы с Сашей по краям. И через это безопасное расстояние между нами всё время тянется незримая нить — я ловлю её глаза, она отводит, и всё начинается сначала.
Но сейчас происходит иное — я поднимаю взгляд и встречаю её неподвижные, пристальные зелёные глаза. Она не отворачивается, а словно за несколько секунд читает всё, что я пытаюсь скрыть. От этого пробирает до мурашек, и уши предательски краснеют.
Я дёргаюсь и отворачиваюсь к окну, делая вид, что разглядываю что-то невероятно интересное на улице. Вот дурак. Глупо. По-детски глупо. Она наверняка заметила мою неловкость.