Встав очень рано, съев на кухне маффин с коричневым сахаром и выпив стакан молока ещё до того, как прислуга начала свой день, я сидела в классной комнате и читала «Взгляни на дом свой, ангел», дожидаясь детей к урокам. В сильнейшем волнении ко мне прибежала Виктория Симингтон и сообщила, что Гертруду увезли в больницу, а родители отправились вместе с ней: Лоретта — в карете скорой помощи, Франклин — в новом Cadillac. Изадора и Гарри пока были на попечении шефа Латтуады — единственного из слуг, кто мог их успокоить.
— Бедная девочка была вся как огонь, Аддиэл. Наша Герти просто пылала. Пылала в жару и бредила.
Лицо домоправительницы блестело, на лбу выступили бусинки пота. Обычно это была крепкая, цветущая женщина, само воплощение здоровья, — но только не сейчас. Казалось, страшный жар Герти опалил и её саму. Я выронила книгу и бросилась к двери, а она поспешила следом.
— Мы не знаем почему, не знаем, что с ней случилось. Всё произошло так быстро.
Я кинулась к дому, а она заторопилась за мной, решив, что я не поняла.
— Адди! Адди, её здесь нет. Скорая уже уехала.
Ни красота садов, ни великолепие особняка в стиле боз-ар, ни мирное убежище поместья — ничто уже не было бы прежним без Герти. Ничто не имело бы значения. Стоило тени её смерти пасть на это место — и никакой свет сюда уже не проник бы.
Я пересекла террасу и вошла в дом через дверь библиотеки, а главная домоправительница не отставала от меня ни на шаг. Я задыхалась скорее от ужаса, чем от долгого бега через акры садов. Голос у меня сорвался, когда я сказала:
— Мне нужно в больницу. Вы можете отвезти меня, Виктория, миссис Симингтон? Можете отвезти меня в больницу?
Она ответила, что нам там всё равно нечего делать: теперь всё в руках врачей — и Бога. Как только появятся новости, Лоретта позвонит и сообщит.
— Нет, нет, — возразила я. — Пожалуйста. Вы не понимаете. И у вас нет причин понимать. Но есть кое-что, что нужно сделать, кое-что, что могу сделать я. Я не знаю как. Не знаю почему. Но могу.
Женщина была вне себя. Она знала детей с пелёнок. У неё и Джулиана детей не было. Она любила детей Фэрчайлдов не меньше, чем если бы это были дети горячо любимой сестры, а может, и как собственных. Её сжимали страх и горе, но даже будь она спокойна и рассуждай ясно, всё равно не нашлось бы причины, по которой она должна была бы понять, что именно я говорю.
Я подумала об Анне Мэй. С тех пор, как её брат замыслил разрушить моё счастье, прошло уже много лет. Мы с ней стали подругами. Все раны затянулись. Но именно она почувствовала бы себя обязанной помочь мне, и её не пришлось бы убеждать, что в моих словах есть смысл.
— Где Анна Мэй? — спросила я. — Мне нужно найти Анну Мэй.
Миссис Симингтон решила, что Анна Мэй, должно быть, в прачечной, и я поспешила через библиотеку, а милая женщина, сбитая с толку, семенила за мной. Выйдя в главный коридор первого этажа, я услышала голоса. Я посмотрела налево и увидела, что мистер Симингтон разговаривает в вестибюле с Линетт Роллинс. День стоял прохладный, и поверх форменного платья на Линетт было пальто. На работу она всегда являлась вовремя, значит, сейчас не приходила, а, наоборот, куда-то уезжала.
Интуиция подсказала мне, что именно Линетт, а не Анна Мэй, — моя лучшая надежда вовремя добраться до Герти. Я окликнула её, бегом мчась по длинному коридору. Подбежав, я увидела слёзы у неё в глазах и на ресницах. Она дрожащими пальцами выуживала из сумочки ключи от машины. Я спросила, куда она едет, и она ответила:
— Не могу сосредоточиться на работе. Как тут можно? После всего этого я не в силах оставаться здесь. Мне нужно быть там, в больнице.
Я попросила взять меня с собой. Водить машину я так и не научилась. Никогда не видела в этом нужды. А теперь чувствовала себя брошенной, беспомощной.
— Бери пальто, Аддиэл. Скорее.
Пальто мне было ни к чему. Мне нужно было только одно — ехать. Я распахнула парадную дверь и поспешила вниз по ступеням портика. Стоянка для служащих находилась у начала круговой подъездной аллеи, на широкой боковой площадке, скрытой за высоким живым забором. Мы одновременно добежали до её купе DeSoto 1930 года. Когда она завела двигатель, то сказала:
— Не думаю, что смогу пройти через это ещё раз. Правда не смогу. Лучше бы это была я.
Машина была маленькая, в салоне — тесно. Линетт вела быстро, но уверенно, хотя временами держала руль одной рукой, а другой вытирала глаза рукавом пальто. Больница находилась в Западном Лос-Анджелесе, и от «Брэма» туда было не меньше получаса езды — если только не вдавить педаль до отказа. Я спросила, нельзя ли ехать быстрее. Она прибавила скорость, хотя и сказала:
— Я хочу туда, но не для того, чтобы проститься. Господи, если всё к тому идёт, тогда лучше бы я приехала слишком поздно для прощания. Держать её за руку, когда она будет уходить… ужас этого… У меня не хватит на такое мужества.
Дрожь в её голосе и нота отчаяния, уже почти переходившая в безысходность, подсказывали: её мучит не только то, что может случиться сейчас, но и то, что случилось когда-то давно.
Быть может, это следствие того, что я прочла сотни романов и движима ненормальной любознательностью, но если что-то задевает моё внимание, я не умею его подавить. Потребность Линетт рассказать была не меньше моей потребности узнать. Я спросила, чью руку она держала, когда пришла смерть.
После недолгого колебания она указала на сумочку, стоявшую между нами на сиденье.
— Фотографии. В прозрачных кармашках моего бумажника.
В бумажнике лежали шесть снимков ямчатощёкой девочки лет десяти. Её прелестная улыбка, которая в жизни наверняка всех очаровывала, в памяти могла опустошить душу.
— Её звали Элизабет, — дрожащим голосом сказала Линетт. — Но она хотела, чтобы её звали Либби. Отец у неё был никудышный, ушёл от нас, когда Либби было три года, зато она… она была самым лучшим существом на свете. В Либби не было ни капли злости, ни одного каприза, ни одной надутой губы. Она всегда держалась бодро. У неё было крепкое чувство собственного «я», как у Гертруды. Но, как и Герти, она прекрасно понимала себя и умела быть такой смешной. Упрямства в ней не было совсем. Мне было семнадцать, когда я родила свою девочку, и… и только двадцать семь, когда она меня покинула. Это был 1918 год. Сколько тебе тогда было, Адди?
— Четыре, — сказала я.
— Значит, ты почти ничего не помнишь. Миллион наших мужчин воевал в Европе. Мясо, пшеницу и сахар выдавали по карточкам. Для женщин было полно работы — той самой, которую раньше делали мужчины, пока не уехали за океан. Мы с Либби, как и многие другие, приспособились. Жизнь была нелёгкой, но не тяжёлой. Мы были друг у друга. Мы были счастливы. А потом пришёл сентябрь.
Той осенью я была слишком мала, чтобы понимать события большого мира. Даже тогда я уже жила в аттракционе уродцев, сидела в своей клетушке на показ, хотя ещё не была главной звездой. Я была слишком мала, чтобы понять, почему карнавальный сезон закончился на месяц раньше срока. О кризисе я прочла уже потом. Страну опустошила испанка, от которой не существовало лекарства. Заболел каждый четвёртый. Многие тысячи взрослых и детей умерли.
— Мою Либби зараза ударила тяжело, и её поместили в гриппозное отделение, где лежало ещё больше дюжины детей. Будь ей восемнадцать, окажись она во взрослом отделении, правила изоляции не позволили бы мне её навещать. Но в больнице тогда остро не хватало медсестёр, многих тоже свалила инфлюэнца. Дети часто переносили болезнь тяжелее взрослых и требовали большего ухода, поэтому всякому, кто соглашался рискнуть и как следует ухаживать за близким, делали исключение из правил, если считали его способным на это.
Я смогла заговорить только шёпотом:
— И вы были с ней, когда…
— Да. Я не могла быть нигде больше.
Столько лет спустя, мчась к Герти Фэрчайлд, Линетт словно заново проживала величайшую трагедию своей жизни.
— Столько лет прошло. Шестнадцать. А кажется — вчера. Кажется — сегодня. Герти лежит не в той больнице, где лежала Либби. Будь это та самая, не знаю, смогла бы я вообще на это решиться. Герти мне как племянница. Нет. Даже больше, чем племянница. И я не знаю, как это сказать иначе, кроме как… Боже, я люблю её. Я их всех так люблю. Я пошла сюда работать, когда Иззи было три года, а Герти была ещё младенцем, потому что знала: другого ребёнка у меня не будет, я не решусь ещё раз рискнуть… такой потерей, такой болью. После смерти Либби мне хотелось умереть. Я перебирала все способы… уйти отсюда. Но если за этим миром есть другой, она там будет, и, может быть, если лишаешь себя жизни сам, в следующий мир уже не попадаешь. А я однажды хочу увидеть её снова.
— Увидите, — сказала я так, словно хоть что-то в этом знала. Но что ещё я могла сказать? — Увидите.
— И потому, раз уж я не смогла уйти, — продолжала Линетт, — мне захотелось быть рядом с детьми, помогать им расти и расцветать, чем только смогу. Две маленькие девочки, а потом Гарри. Все эти годы здесь было так хорошо. Так спокойно. Так спокойно здесь, в «Брэме». Укрытие от… от всего. И к концу этого года всё стало бы ещё лучше. Но, как говорит Хармони…
Я закончила за неё:
— Не теряй бдительности.
Она свернула на подъездную дорогу к больнице и была вынуждена сбросить скорость из-за машин, водители которых спешили не так отчаянно, как мы.
— Лучше — к концу года? — спросила я.
Она рассказала, что Симингтоны недавно решили: пора уходить на покой в маленький домик, который у них есть в Сан-Клементе. Франклин и Лоретта полагали, что Линетт, с её двухгодичным образованием по бухгалтерии и опытом успешного управления маленьким отелем ещё при жизни Либби, сможет стать управляющей «Брэма» и нанять новых домоправительниц взамен неё и Виктории. Она должна была переселиться в поместье, в квартиру, которую сейчас занимали Симингтоны. Ничего на свете она так не хотела, как оказаться полностью в объятиях «Брэма» и семьи Фэрчайлдов.
— Так почему же я… почему за все эти годы я не поняла, что, если любишь их и теряешь, уже к чёрту не важно, свои это дети или чужие? Почему не поняла, что, если любишь так сильно, тебя всё равно разрывает в клочья?
Пока она искала место на переполненной стоянке, я сказала:
— Почему? Может быть, потому, что тогда вы никогда не взялись бы за эту работу, которой так хотели. Может быть, так и не перестали бы думать обо всех способах уйти из жизни. Вы хотели жить. Ради Либби. Иногда, чтобы жить дальше, нам приходится укутаться в маленький самообман — пока однажды он нам больше не понадобится.
Она въехала на свободное место и заглушила двигатель.
— Аддиэл, я не хочу туда идти.
— Пойдёшь. Пошли. Пошли.
Вместе мы поспешили через стоянку. Низкое зимнее небо было сплошь белым от горизонта до горизонта, слепым, как глаз какого-нибудь безжалостного каменного бога, которому в последний раз поклонялись пять тысяч лет назад. С тех пор, как мы выехали из Брэмли-Холла, стало ещё холоднее.
Когда мы вошли в больничный вестибюль, Линетт взяла мою руку в перчатке и крепко держала её, пока мы узнавали у женщины за справочным столом номер палаты Герти. Она не отпускала мою руку всю дорогу до третьего этажа и разжала пальцы только тогда, когда мы вышли из лифта. Я думала, сейчас она остановится. Но она не отстала от меня и пошла рядом по главному коридору, читая номера палат.
Из палаты 332 вышел Франклин — с лицом таким страшным, словно он заглянул в Бездну, а Бездна заглянула в него. Кажется, он не сразу нас узнал. Голос его был измучен, точно он ненавидел не только слова, которые произносил, но и самого себя за то, что их произносит.
— Ничего нельзя сделать. Всё кончено.