Совет тянулся с самого утра до позднего вечера, и к концу дня мне казалось, что этот зал успел прожить целую новую жизнь. Все сидели, едва успевая принимать правду, сыпавшуюся на нас одну за другой.
Элария вышла в середину зала и начала говорить о том, что для совета давно стало придворной сказкой, удобной тем, что все ее участники давно умерли и уже не могли спорить с летописцами. Она рассказывала о Дариане Эрдане как о человеке, сознательно построившем власть на лжи, убийстве и подмене. Рассказала об Адарисе, скрываемом от глаз двора. О том, как Дариан убил брата близнеца, превратив его смерть в основу новой легенды. В этом же рассказе она говорила и о лживой истории о слезе. О той самой сказке, которую потом повторяли из поколения в поколение.
Люди сперва слушали ее с напряжением, в котором еще держалось недоверие к слишком старой правде, внезапно принесенной живым свидетелем. Летописцы работали прямо на месте, быстро сверяя записи, они меняли пометы, составляли новые своды, и я понимала, что на моих глазах переписывается целая часть памяти этого королевства. Имя Адариса Эрдана, когда-то сознательно вычеркнутое, возвращалось в историю как официально признанная правда.
Потом разговор развернулся в сторону дневника Вераны, который поведал о жизни эридов и о событиях, превративших нас из простого народа в зависимых существ, привыкших жить через человеческие чувства. Из древних записей проступал мир, который не имел ничего общего с тем образом эридов, к которому привыкли все сидящие в зале. Мы не были ни хищниками, как сейчас, ни придворными слугами, какими нас сделали во времена Золотого Века. Мы были просто народом, живущим мирно, со своими связями, своим бытом, своими ремеслами и своей внутренней жизнью, построенной лишь на нас самих. В книге была описана последовательность того, как мирно жившие существа медленно превратились в инструменты власти и порядка другого народа.
Когда эриды впервые вышли из тумана к людям во времена войны между Эрданами и Расселами, Халевир Эрдан увидел в нас не просто странных существ с иной природой. Он увидел силу, которую можно обратить в выгоду для своего дома. А сами эриды впервые почувствовали яркие, насыщенные человеческие эмоции, и этот отклик оказался для них новым опытом. Намного более насыщенным, чем тот обмен, в котором они жили между собой. Человеческий имфирион не воспринимался ими как необходимость, а как избыточно яркая пища. Как для человека еда, щедро сдобренная пряностями после долгих лет простой воды и хлеба. Не основа жизни. Не то, без чего невозможно существовать. Но нечто куда более сильное по вкусу и отклику. Это привлекало. Ослепляло и завораживало. Халевир Эрдан быстро понял, что перед ним редкая выгода, и эриды принесли ему пользу в войне. Они усиливали боевой дух его воинов, подавляли страх, ломали волю врага и выводили из строя раненых болью или ужасом. Но на одной войне, разумеется, это не закончилось. Халевир предложил эридам жизнь среди людей, как тем, чья сила полезна государству. Он понимал, что рядом с человеком эриды получат более яркий отклик, а значит, будут все чаще возвращаться к этому источнику сами. Но он понимает и другое. Что народ, способный влиять и ломать, однажды может повернуться против людей. Именно поэтому рядом с милостью сразу родился контроль.
Это уже Рогнар читал не из дневника Вераны, а из королевских архивов, которые он поднял. Страх перед эридами был с самого начала. Даже в тот момент, когда их начали приближать к двору, армии и власти. Люди уже понимали, что рядом с собой держат нечто полезное, но опасное. Потому и создалась система, которая позже оформилась в школу Ордонанс. Не ради благородного воспитания и просвещения. Ради подчинения. Место, где эридов учили служить и считать эту службу естественной. Эридов постепенно приучали к мысли, что без человеческого присутствия мы ослабеем. Вынуждали служить, но делали это так, чтобы служение со временем стало выглядеть как честь. Нас учили подавлять собственные чувства, если они мешали человеку. Нас учили считать человеческую волю выше собственной. Нас учили стыдиться привязанности к своим, если она ослабляла привязанность к хозяину. И жили мы в этом так долго, что сами начали забывать, как существовали до них.
Но контроль пошел дальше. Архивы говорили не только о воспитании. Там были распоряжения о численности. Были ранние формулировки, из которых ясно, что наше число сознательно ограничивали, чтобы не давать народу вырасти настолько, чтобы он мог однажды встать против людей. И тут все начали задаваться вопросом, который до этого, кажется, висел в зале с самого начала, просто никто не решался произнести его вслух. Если все это было правдой, если эриды когда-то могли жить иначе, если человеческий имфирион стал для нас зависимостью, а потом почти единственным способом существовать, в какой именно момент мы потеряли самих себя? И можно ли теперь вообще говорить о возвращении?
Совет слушал долго. Где-то в середине дня в зал принесли воду, потом еду, которую почти никто не тронул. Свечи меняли дважды, потому что день успел переломиться и пойти к вечеру. Свет в высоких окнах становился все ниже, а люди все еще сидели на своих местах. Это был суд над памятью Веларрона. И каждый в зале понимал, что, когда он выйдет отсюда, мир уже не будет таким, каким был утром. Даже Валден, державшийся до последнего, в конце уже говорил не о том, верить ли, а о том, как это все теперь будет внесено в архив.
Когда свечи уже догорели, а за окнами стало совсем темно, я смотрела на этих людей — усталых, бледных, оглушенных услышанным, и понимала, что Веларрон за один день успел услышать больше правды о себе, чем за многие десятилетия. А я — больше правды о своем народе, чем за всю свою жизнь.
Ривен, сидящий ближе к краю стола, усмехается без всякой радости.
— Потрясающе, — бросает он. — Люди брали живой народ, веками ломали его под себя, приучали питаться собой, наказывали за собственные чувства, а потом с ужасом обнаружили, что рядом с ними выросло что-то опасное.
— Именно так, — произносит Рогнар, даже не глядя на него. — Опасность не возникла сама по себе. Ее вырастили.
— То есть… — произношу я медленно, пытаясь уложить это в голове. — Эриды сами вырабатывали в себе имфирион?
Рогнар переводит на меня взгляд.
— То, каким именно образом это происходило в древности, в книге не описано. Верана не записывала то, что для нее и ее народа было естественным процессом. Для нее это было таким же простым и обыденным устройством жизни. Но…
Он замолкает на миг, и я вижу, как взгляд его скользит по бумагам, потом на секунду задерживается на Каине.
— Но я проводил… эксперименты, — договаривает он с заметной неохотой. — Добровольно, разумеется.
— Да, — подает голос Элария раньше, чем кто-либо еще успевает заговорить. — На мне.
— Верана не оставила нам формулы, — продолжает Рогнар, положив ладонь на книгу. — Но из ее текста ясно одно, что имфирион в древности был не тем, что обязательно нужно было тянуть у человека. Он рождался и двигался внутри самого народа. А мои наблюдения позволили предположить, что главным источником были собственные чувства и эмоции эридов и их естественный обмен между собой.
Один из советников морщит лоб.
— Объясните понятнее.
Рогнар поднимает на него взгляд, постукивая пальцами по обложке дневника.
— Объясню, — говорит он, придвигая книгу ближе. — Чувство для эридов когда-то было не просто переживанием. Оно было движением силы внутри тела. Чем глубже и полнее эрид проживал собственное чувство, тем сильнее рождался отклик. Из этого отклика и складывался его собственный имфирион.
Алерик Рассел, до этого молчавший у стены, хмурится.
— Но у них ведь есть свои чувства, — говорит он, переводя взгляд с Рогнара на Эларию, потом на меня. — Они же не совсем безэмоциональные. Тогда почему вообще возникала нужда в человеческих эмоциях, если у них есть свои? Объясните понятнее.
Рогнар кивает, будто именно этого и ждал.
— Чувствовать — это одно. А образовывать из этого имфирион — совсем другое. Имфирион — это энергия. И когда существо поколениями получает ее извне, собственный организм перестраивается. Сначала это кажется удобным. Потом — естественным. А потом свое начинает слабеть, потому что им просто перестают пользоваться.
Алерик хмурится еще сильнее.
— То есть свои чувства у них были, но они уже не давали того, что давали раньше?
— Именно, — отвечает Рогнар, сцепляя за спиной длинные пальцы. — Чувства оставались. Привязанность, злость, страх, верность, боль, желание — все это никуда не исчезало. Ослабевало другое. Способ тела превращать этот внутренний отклик в устойчивый поток имфириона. Когда поколение за поколением опирается на чужой источник, собственный перестает быть главным, потом перестает быть привычным, а потом почти перестает запускаться без сильного внешнего толчка.
Он делает короткую паузу и продолжает:
— Представьте руку, которой человек перестал пользоваться. Она остается частью тела. В ней есть кости, сухожилия, кожа, кровь. Но сила в ней уходит, движения становятся слабее, а через время она уже не делает того, что делала раньше, если ее заново не разрабатывать, долго, мучительно и не всегда успешно. С эридским откликом произошло нечто подобное. Чувства остались частью природы. Способ жить ими как источником силы атрофировался.
Я смотрю на него, не моргая.
— И что ты проверял?
Он на секунду опускает взгляд.
— Возможно ли хоть частично восстановить этот отклик. Может ли эрид, оторванный от человека, усиливать имфирион не за счет поглощения чужого, а за счет пробуждения и удержания собственного чувства.
— И у вас получилось?
Рогнар не отвечает сразу. Пальцы его ложатся на край стола, потом медленно сдвигают один из листов в сторону, будто даже сейчас ему проще сначала упорядочить бумагу, чем собственные выводы.
— Не совсем, — произносит он наконец. — Во всяком случае, не так, чтобы я мог встать перед этим советом и объявить: вот, решение найдено, зависимость разрушена, и древний способ существования эридов возвращен полностью.
Он коротко выдыхает через нос.
— Слишком мало времени. Слишком много поколений прожили иначе. Слишком долго утрата считалась природой, а не утратой. Такому не возвращают целостность за несколько дней или даже месяцев. Но отклик есть, — продолжает Рогнар уже тверже. — Он слабый, неполный, нестабильный, и все же он возникает. Значит, древний механизм не умер окончательно. Он заглушен. Искажен. Ослаблен. Но не выжжен до конца. А это уже больше, чем у нас было до книги Вераны.
— То есть вы собираетесь продолжать? — спрашивает Лисария.
— Да, — отвечает Рогнар без колебания. — Мы продолжим работу.
Валден щурится.
— Мы?
Рогнар переводит на него сухой взгляд.
— Я, Элария и те, кто окажется готов заниматься этим всерьез. Если уж совет сегодня признал, что люди веками ломали эридов в нужную для себя форму, то теперь у вас есть выбор. Либо оставить все как есть и ждать новых войн, либо хотя бы не мешать искать путь назад.
— И ты правда думаешь, что это возможно? — спрашиваю я с надеждой.
— Я думаю, что если отклик появляется даже сейчас, после всего, что с вашим народом сделали люди, значит, это возможно. Не быстро. Не легко. И, вероятно, не для всех одинаково. Но возможно.
Он опускает взгляд на книгу.
— Иного пути я пока не вижу.
Эти слова еще висят в воздухе, когда из-за окон вдруг доносится глухой, протяжный звук горна.
Он режет зал так резко, что сразу все головы поворачиваются к высоким темным стеклам. А в следующую секунду двери распахиваются так резко, что один из летописцев роняет перо. В зал врываются двое стражников, запыхавшиеся, с побледневшими лицами, в распахнутых плащах, пахнущие холодом, дымом и улицей.
— Ваше Величество! — выпаливает первый, едва удерживая дыхание. — На замок совершено нападение!
По залу сразу проходит резкий, живой шум. Кресла отодвигаются. Кто-то встает так резко, что тяжелая скамья скребет по камню. Один из советников бледнеет мгновенно и хватается за стол, другой уже оглядывается, в поисках куда бежать.
Каин поднимается так резко, что трон за его спиной кажется вдруг лишним предметом.
— Всем слушать меня, — его голос перекрывает шум с первого слова. — Те, у кого нет при себе камня безмолвия, остаются здесь. Двери зала запереть. Охрану удвоить. Каждый, кто не собирается вступать в бой, отдает свой камень тем, кому он сейчас нужнее.
Суета вспыхивает мгновенно. Люди поднимаются, кто-то уже вытаскивает цепочки и кольца с темными камнями, кто-то, наоборот, пятится к стене, прижимая ладонь к груди. Младший советник с медной косой, дрожащими пальцами начинает стягивать серебряный браслет и едва не роняет его. Летописцы, побледнев, торопливо сгребают свои записи в стопки и пятятся к дальним лавкам.
— Ваше Величество, это еще не все, — выдыхает второй стражник, хватая воздух ртом, — у внешних ворот… там люди… толпа…
— Сколько? — резко спрашивает Каин.
— Много. Очень много. Они… — он сглатывает, переводя растерянный взгляд с него на меня и на Ривена, — они требуют открыть ворота. Это не просто толпа. Это люди, которыми управляют.
— Вы не должны их убивать, — говорю я быстро, с трудом перекрывая крики советников. — Если ваши лучники сейчас начнут стрелять в толпу, Мирель получит именно то, чего хочет. Она зальет двор вашей же кровью, а потом вложит оставшимся в головы еще больше страха, ярости и ненависти, и к утру у вас под стенами будет уже не город, а братская могила.
Каин смотрит на меня всего одно мгновение, но этого хватает, чтобы я увидела, как внутри него сталкиваются сразу две силы. Король, уже готовый выбрать быстрое и жесткое решение, отрезать угрозу разом, и человек, который понимает цену этой резни. Он сжимает меч так сильно, что сухожилия проступают под кожей, потом резко оборачивается к Теодену.
— Приказ по двору, — командует он так, что стражники сразу замирают. — В толпу стрелять только в ответ на прямую угрозу жизни. Бейте по эридам. Людей держать щитами, копьями, чем угодно, только без резни. Перекрыть лестницы, запереть внутренние двери и расчистить мне проход к воротам. Ривен, — произносит он, оборачиваясь к нему. — Защищаешь Селину ценой собственной жизни.
Уголок рта у Ривена дергается в короткой, кривой усмешке.
— Звучит так, будто я уже занимался чем-то похожим, — бросает он, ведя плечом и перехватывая клинок, который ему уже всучил в руки стражник. — Прямо удивительно знакомое поручение.
На один короткий миг все вокруг становится слишком ясным. Каин раздает нас, как фигуры перед решающим ходом. Ривену — меня. Теодену — двор. А себе…
— Каин, — выдыхаю я, делая шаг к нему. — Что ты задумал?
Он отвечает только взглядом. Этого хватает. Я вижу. Он хочет выйти к воротам сам. Выйти туда, где его услышат, где Мирель увидит его, где удар примут уже по нему, а не по двору.
Теоден тоже это улавливает.
— Даже не думай, — бросает он резко. — Только не начинай сейчас свою любимую королевскую дурь в духе «я сам выйду и все решу».
Я уже открываю рот, чтобы вцепиться в Каина словами, чтобы разорвать этот приказ сразу, на месте, но он двигается быстрее, чем я успеваю вдохнуть. Сначала резко хватает меня за плечи, удерживая на месте так крепко, что я чувствую силу его пальцев сквозь ткань, потом одна ладонь соскальзывает выше, ложится мне на щеку и подбородок, вторая остается на плече, и он буквально вынуждает меня поднять на него глаза.
— Нет. Не надо, Селина.
Я дергаюсь в его руках, уже готовая спорить, вырывать себя обратно, но он держит меня крепко.
— Ты останешься здесь, — говорит он, удерживая мой взгляд своей ладонью у меня на лице. — И прежде чем начнешь спорить, просто услышь. Я сейчас нужен там, где меня ждут. Мирель хочет сломать двор через моих же людей. Это закончится только в тот момент, когда она увидит перед собой меня. И я выйду к ней сам. Ты останешься здесь, потому что, если с тобой что-то случится за моей спиной, я уже не смогу думать ни о замке, ни о городе, ни о ком. Только о тебе. А мне сейчас нужен ясный ум.
Я резко дергаю головой в его руках, злость уже поднимается такой волной, что в глазах почти темнеет.
— Ты правда решил, что после всего я просто кивну и буду стоять в стороне, пока ты идешь красиво умирать? — выговариваю я сквозь зубы. — Каин, я уже проходила это. Я уже смотрела, как ты уходишь. Еще раз такой роскоши у тебя нет.
— Это не роскошь. Это выбор, который я делаю, чтобы вы все остались живы.
— «Вы все» меня не устраивает, — выдыхаю я. — Не тогда, когда в этом «все» нет тебя.
Каин смотрит на меня еще секунду, и в этой секунде у него в лице столько всего сразу, что у меня самой сердце сбивается с ритма. Любовь. Страх. Жалость. И все та же невыносимая решимость.
— Селина, — произносит он тише. — Я вернулся к тебе. И я к тебе вернусь. Но сейчас ты сделаешь ровно то, что я прошу. Ради меня. Ради того, чтобы, когда я выйду к Мирель, за моей спиной был живой замок, а не ты на камнях с ножом в груди.
Я уже хочу ударить в него словами, разорвать этот приказ, вцепиться в ворот и заставить хотя бы на мгновение перестать быть королем, когда его ладонь резко ложится мне на затылок, вторая обхватывает лицо, и прежде чем я успеваю вдохнуть для возражения, он притягивает меня к себе и целует.
У меня на секунду подкашиваются ноги от ярости, страха и этой страшной нежности, с которой он делает именно то, что я в нем ненавижу сильнее всего. Прощается, когда я еще стою перед ним. Решает за двоих. Успокаивает поцелуем, чтобы потом шагнуть туда, куда сам же мне идти запретил. Я цепляюсь пальцами за его запястья, за ворот его камзола, притягиваю еще ближе. На миг мне кажется, что он сейчас сорвется, отменит все, прижмет меня к себе и останется рядом.
Но он отстраняется первым.
Его губы еще касаются моих, когда он выдыхает:
— Я приду за тобой.
Я смотрю на него снизу вверх, едва удерживая воздух в груди.
— Ненавижу тебя, — шепчу я, и это, конечно, ложь.
Он большим пальцем коротко проводит по моей нижней губе, будто запоминает и это тоже, потом резко отпускает мое лицо и тут же страшно быстро возвращается в реальность. Все его движения собираются обратно в короля, который уже все решил и теперь просто идет выполнять.
— Ривен, — бросает он, не оборачиваясь. — Держи ее.
Ривен подходит ровно в тот миг, когда я дергаюсь вперед.
— Каин, — вырывается у меня резко, срываясь на крик.
Но он уже не поворачивается.
Он идет прочь от меня так быстро и так прямо, будто каждое лишнее движение головы сейчас может сломать его.
Я рвусь снова.
Ривен ловит меня обеими руками в кольцо, прижимая к себе так крепко, что у меня ребра отзываются болью. Его ладонь ложится поперек моего живота, вторая на плечо, и я сразу бьюсь в этой хватке всем телом, уже не думая, как выгляжу, что вокруг люди и весь этот проклятый двор.
— Пусти меня, — шиплю я, выкручиваясь так резко, что чуть не срываю с него плащ. — Ривен, отпусти. Сейчас же.
— Нет, Селина. Даже не мечтай.
— Он идет один! — выдыхаю я, уже задыхаясь от ярости. — Ты что, оглох? Он специально отрезал меня, а ты помогаешь ему!
— Я не помогаю ему, — бросает Ривен, перехватывая меня, когда я бью его локтем в бок. — Я выполняю приказ человека, который, в отличие от нас с тобой, сейчас хотя бы делает вид, что знает, что творит.
Я не помню, в какой именно момент перестала дергаться.
Просто в один миг силы кончились. Руки Ривена все так же крепко держат меня, но я уже не пытаюсь вырваться. Я просто стою, обессиленная, прижатая спиной к его груди, и смотрю на закрытые двери, за которыми исчез Каин. Человек, которого я люблю больше всего на свете.
Меня запирают в зале совета вместе со всеми. Тяжелые створки сходятся с глухим ударом, изнутри тут же ложится засов, и этот звук проходит по залу особой, мерзкой дрожью. Я остаюсь у высокого окна, прижав ладонь к холодному камню подоконника, и смотрю наружу так пристально, будто одним взглядом могу продавить себе путь сквозь стены, лестницы и двор туда, где сейчас находится Каин.
Но из этого окна виден только внутренний двор. Снег, истоптанный сапогами и копытами, темные следы крови у галереи, бочка у колодца, раненый стражник, которого двое тянут к арке. Мир будто нарочно сузили до этого двора, оставив мне жалкий кусок пространства, где я могу только смотреть и ждать, пока что-то решается в другом конце замка без меня.
Я щурюсь, подаваясь ближе к стеклу, рассматривая занесенный снегом угол двора, и вдруг понимаю, что знаю его. Даже сейчас, под снегом, с осевшими белыми шапками на камнях, он узнается.
Там стоял охотничий дом.
Я смотрю на это пустое место еще несколько секунд, сверяя в голове очертания. Вот здесь был вход на террасу, которая тянулась вдоль фасада, опираясь на темные столбы, обвитые плющом. Сбоку примыкала небольшая купальня с парной и тесной ванной комнатой.
Неужели Каин… приказал снести его?
В этот момент за моей спиной постепенно поднимается шепот. Сначала тихий, потом все громче и настойчивее. Советники уже не могут сдерживаться.
— Вы видели? Прямо здесь. При всех.
— Он даже не подумал, кто на это смотрит.
— Он вообще в последнее время мало думает о последствиях, когда дело касается этой… женщины.
— Женщины? — В голосе проступает сухая усмешка. — Очень удобное слово. А я вижу эриду, которую король поцеловал посреди зала, будто забыл, где находится.
— Не забыл. Наоборот. Показал всем.
— Вот именно это и настораживает.
Я не двигаюсь, только смотрю в окно, словно этот двор и снег под ним важнее, чем люди и их слова, хотя слышу каждое.
— А если она управляет им?
— Тише.
— Почему тише? Вы сами видели, как он смотрит на нее. Как отрезает всех, кто смеет сказать хоть слово поперек.
— Он и раньше был упрям.
— Упрям — да. Но не слеп.
— Если она правда имеет на него такое влияние, то разницы уже нет, делает она это волей или одним своим существованием.
— А если имеет? Что тогда?
— Тогда мы сидим в зале совета, запертые вместе с существом, которое держит сердце короля в кулаке.
— Хватит, — звучит вдруг резкий голос, и сразу становится тише.
Я медленно оборачиваюсь.
Рогнар стоит в стороне от группы советников, с руками, сцепленными за спиной, и смотрит на них не зло даже, а с усталой брезгливостью.
— Вы говорите о ней, — продолжает он, — будто она здесь главная опасность. Это очень удобно. Столько лет творить с ее народом все, что вам было нужно, а потом, как только один король на глазах у всех поцелует одну эриду, сразу решить, что беда, разумеется, в ней.
Один из советников резко хмурится.
— Не вам читать нам нравоучения, Мар.
— И все же читаю. Потому что в отличие от вас хотя бы знаю, о чем говорю. Я видел, что делали с эридами. Я сам это делал. И если после всего, что сегодня было сказано в этом зале, вы все равно сводите происходящее к банальному «она его околдовала», значит, вы либо глупее, чем кажетесь, либо трусливее.
— Осторожнее, — предупреждает его кто-то.
— Нет, — отрезает Рогнар. — Это вам бы стоило быть осторожнее. Особенно в формулировках. Король сделал то, что сделал, не потому, что эрида залезла ему в голову, а потому что он любит ее. И если вас это пугает сильнее, чем осада замка, значит, у нас с вами разные представления о главном.
После этих слов советники один за другим расходятся, снова сбиваются в другие кучки, уже тише и осторожнее. Рогнар выдыхает через нос, будто разговор его даже не разозлил, а утомил, и потом неожиданно поворачивается и идет ко мне.
Я наблюдаю, как он устало подходит к окну и останавливается рядом, оставляя между нами небольшое расстояние, словно не уверенный, имеет ли право стоять ближе. Некоторое время мы молчим. Рядом с другим человеком это молчание уже давно стало бы невыносимым. С Рогнаром оно просто странное. Слишком нагруженное тем, что между нами было, и тем, чего уже никогда не исправить.
— Я хотел сказать тебе раньше, — произносит он наконец, не глядя на меня. — Но ты бы тогда, скорее всего, просто ударила бы меня, что, замечу, было бы вполне заслуженно.
Уголок моего рта едва заметно дергается.
— У меня и сейчас есть такое желание.
— Знаю. Просто теперь оно, вероятно, не первое в списке.
Это тоже правда. И от того, как спокойно он это произносит, мне становится только страннее.
— Говори, что ты хотел сказать.
Он долго смотрит во двор, на тот самый угол под стеной, потом складывает руки перед собой, словно не знает, куда деть пальцы.
— Я творил очень многое, — произносит он с надрывом. — Гораздо больше, чем было сегодня произнесено в зале вслух. И гораздо хуже, чем то, что удобно свалить только на приказ короля или на отчаяние дворца. Приказы были. Давление было. Болезнь королевы тоже была. Но не все, что я делал, объясняется только этим. Слишком многое объясняется мной самим.
Я молчу, слегка поворачивая к нему голову.
— Я не раскаивался тогда, — продолжает он. — Не так, как должен был бы. Даже когда видел боль. Даже когда понимал, что давно переступил ту грань, после которой человек уже не вправе называть себя лекарем. Я убеждал себя, что ищу средство. Что работаю ради спасения. Что цель достаточно велика, чтобы выдержать грязь по дороге. А еще, — он коротко выдыхает, — я действительно не понимал, с кем делаю все это.
На этих словах я поворачиваюсь к нему уже полностью.
Он тоже наконец смотрит на меня.
— Для меня эриды были… — он подбирает слово с такой тяжестью, будто оно застревает у него в горле уже не первый день, — демонами. Бессердечными, хищными, холодными существами, которые только выглядят похожими на людей. Я видел в вас опасность, редкий материал, загадку, угрозу, источник того, что можно вырвать, исследовать, использовать. Но не народ. Не чьих-то дочерей. Не чьих-то родителей. Не тех, кто любит, боится, помнит, живет между собой какой-то собственной жизнью. Я не понимал этого. По-настоящему не понимал.
Он замолкает на секунду, и я вижу, как у него на лице проступает усталость, очень человеческая.
— А после дневника. После Вераны, после Эларии, после того, как вся эта история встала в полный рост, я наконец увидел, что делал все это не с чудовищами из легенд, а с живыми существами, которых люди сначала сломали, а потом еще и наказали за форму этой поломки. Это не отменяет того, что я сделал. Ничего не отменяет. Но теперь я хотя бы понимаю меру собственной вины иначе.
От его слов сердце внутри меня делает один болезненный толчок. Я несколько секунд просто смотрю на него и не могу поверить, что действительно слышу это от Рогнара. От человека, который убил моих родителей. От человека, чьи руки я слишком хорошо помню, чье лицо слишком долго было для меня лицом боли, страха и унижения.
Мне странно до дрожи. Странно не потому, что я вдруг готова ему поверить во всем. И не потому, что от этих слов становится легче. Не становится. Мать и отец все равно мертвы. Я все равно сидела в том кресле, а он все равно подходил ко мне с иглами и ядами. Но рядом с этой старой, ясной правдой вдруг появляется другая. Такая же тяжелая.
Каждый из нас стал жертвой прошлого.
Люди, эриды, те, кто ломал, и те, кого ломали. Одних учили бояться и ненавидеть, других — служить, молчать и терпеть. Одни привыкли считать себя хозяевами, другие — чудовищами. И теперь мы стоим посреди последствий всего этого, взрослые, измученные, и пытаемся говорить друг с другом по новому.
Я никогда не думала, что дойду до мысли, в которой рядом со словами «понимать» и «Рогнар» не будет только злость.
Но, наверное, теперь нам и правда придется учиться понимать друг друга.
И… прощать.
Эта мысль дается мне тяжелее всего. Я никогда не делала ничего подобного. Не прощала по-настоящему. Просто раньше внутри меня не было для этого места. До живого сердца во мне не было и той глубины боли, из которой вообще может вырасти прощение.
Я отвожу взгляд к окну, потому что смотреть на него дольше сейчас трудно.
— Ты поздно это понял, — выдыхаю с трудом.
— Да, — отвечает он сразу. — Непростительно поздно.
Я медленно киваю. В этом и есть вся правда. Поздно. Слишком поздно для моих родителей. Слишком поздно для многих других. Но, может быть, не слишком поздно для того, что будет дальше. Иначе весь этот день, весь дневник и весь ужас, через который мы прошли, вообще ничего не стоят.
Рогнар отходит в сторону, останавливаясь у длинного стола и опирается пальцами о его край, глядя куда-то вниз. В зале снова шевелится жизнь. Где-то шепчутся советники, у дверей переговариваются стражники, а я смотрю на сутулую спину алхимика, на человека, которого так долго знала только с одной стороны — страшной, холодной и беспощадной. И как бы ни старалась убедить себя, что должна отпустить это, я не могу простить его до конца. Не сегодня.
Я отворачиваюсь к окну. На улице по-прежнему кружит снег, по двору бегут люди, а в другом конце замка все еще находится Каин, и именно к нему в следующую секунду возвращаются все мои мысли.
Я еще несколько секунд стою у окна, глядя во двор, потом отхожу от него и почти сразу чувствую на себе взгляд Ривена. Он стоит у стены, в стороне от остальных, скрестив руки на груди, и следит за мной так внимательно, будто ждет, что я в любую секунду сорвусь с места и попытаюсь выбить дверь плечом.
Только сейчас вспоминаю, что он должен был передать Эларии слова Эзара, но за весь вечер он так и не подходил к ней. Значит, она до сих пор ничего не знает.
Эта мысль толкает меня вперед. Я отрываюсь от окна и иду через зал прямо к ней. Она стоит в стороне и смотрит в одну точку перед собой, лицо у нее усталое, и в этой усталости я узнаю то же самое напряжение, которое чувствую в себе. Элария тоже не может просто стоять и ждать, пока все решится без нас.
— Я видела Эзара, — говорю я решительно, глядя на нее.
Элария замирает, уставившись на меня, не сразу понимая смысл слов.
— Как?.. — выдыхает она, хмурясь. — Он же…
— Мирель вытащила его из-за Грани, как и меня, и многих других эридов. И он просил передать тебе кое-что.
— Что он сказал? — спрашивает она быстро, подавшись ко мне. — Селина, не тяни, пожалуйста. Говори сразу.
— Эзар сказал, что он не сердится на тебя за то, что тебя не было в тот день, — я чуть сжимаю ее руку, видя, как у нее дрожат губы. — Только это.
Элария закрывает глаза, резко втягивая воздух, и на несколько секунд просто стоит, пытаясь удержать лицо.
— Он все это время думал об этом, — говорит она хрипло, качнув головой. — А я ушла из Луциора очень давно, больше полувека назад, и с тех пор ни разу не появилась.
Она замолкает, с трудом выдыхая, потом трет лицо рукой, прикрыв на секунду глаза.
— Знаешь, он ведь не всегда был таким. Жестким, холодным, готовым ломать всех вокруг ради своей идеи. Когда-то он был просто старшим братом, который все время прикрывал меня перед отцом, принимая на себя его гнев. А когда не получалось, сам залечивал мои синяки после наказаний. Спасибо, что сказала. Теперь я хотя бы знаю, что где-то там, за всеми этими стенами и битвами, он все еще помнит меня не только как предательницу. И это… это дает мне силы ждать, когда все закончится.
— Не надо ждать, Элария, — говорю я, сжав ее руку в ладони. — Нам нужно выбираться отсюда. Если мы доберемся до Эзара, ты сможешь с ним поговорить, и я думаю, только ты сейчас еще можешь сдвинуть его с места.
Я подаюсь ближе, понижая голос, чтобы эти слова остались между нами.
— С ним у нас может получиться надавить и на Мирель. Она ведь не просто так вернула его. Значит, он ей для чего-то нужен. И если он для нее важен настолько, что она вырвала его из-за Грани, значит, через него до нее все еще можно дотянуться.
Элария поджимает губы.
— И как мы это сделаем? У двери охрана, у нас нет оружия, а если мы сейчас просто пойдем напролом, нас скрутят еще до коридора. Я, конечно, очень хочу поговорить с братом, — она криво усмехается, быстро глянув в сторону, — но выбивать себе дорогу голыми руками через ползамка все-таки не лучший план.
Я тоже коротко смотрю на двери, где стражники стоят слишком собранно и внимательно, чтобы надеяться на простую глупость с их стороны. Потом перевожу взгляд дальше, по залу, задерживаясь на лицах советников, и мысль начинает складываться быстрее, чем страх успевает ее остановить.
— Напролом и не надо. Один громкий спор и все внимание уйдет туда. Нам нужно всего несколько мгновений, пока на нас никто не смотрит.
— А как же Ривен? — спрашивает она, быстро глянув в его сторону. — Каин приказал ему охранять тебя. Он тебя просто так не отпустит, даже если сам будет понимать, что ты права. Скорее свяжет и перекинет через плечо, чем даст уйти.
Я тоже смотрю на Ривена и почти сразу понимаю, что Элария права. Если он упрется, а он упрется, нам придется или обмануть его, или заставить. От этой мысли внутри поднимается знакомое раздражение, потому что я уже слишком хорошо представляю, как он посмотрит на меня, когда поймет, что я снова собираюсь лезть туда, куда мне «не надо».
— Да, — отвечаю я тихо, не отводя взгляда от него. — Просто так не отпустит.
— Тогда выходит, нам нужно не только отвлечь охрану, но и как-то обойти твоего упрямого защитника. А это, боюсь, даже сложнее, чем пройти через дверь.
Я криво усмехаюсь в то время, как в голове начинает складываться другой вариант. Не идеальный, не красивый, но хоть какой-то. Я наклоняюсь к ней еще ближе, чтобы ни одно слово не ушло в сторону.
— Не обойти, — шепчу я. — Втянуть. Если Ривен поймет, что другого выхода нет, он пойдет с нами. Ему проще самому влезть в опасность рядом со мной, чем стоять в стороне и надеяться, что я вдруг стану разумной.
Мы переглядываемся с Эларией и одновременно отлепляемся от стола. Я первой иду к Ривену. Внутри снова собирается знакомое раздражение вперемешку с тревогой, потому что этот разговор заранее обещает быть не самым простым. Он стоит у стены, скрестив руки на груди и глядя куда-то поверх голов, но я слишком хорошо знаю его, чтобы не заметить, что следит он за нами уже давно и каждое наше слово, наверняка успел разобрать по лицам, жестам и одному только виду.
Я подхожу почти вплотную, уже открывая рот, чтобы начать с главного, но Ривен опережает меня раньше, чем я успеваю произнести хоть слово.
— Наконец-то, — говорит он, отталкиваясь от стены. — Я уж думал, вы так и не предложите.
Я непонимающе хмурюсь, на секунду даже сбиваюсь с мысли, с которой к нему шла. Элария рядом тоже замирает, глядя на него с коротким, настороженным удивлением. А Ривен, заметив это, усмехается уже шире и проводит ладонью по затылку.
— Не смотри на меня так, Селина, — продолжает он, складывая руки на груди. — У тебя на лице уже минут десять написано, что ты сейчас либо полезешь в окно, либо начнешь уговаривать меня помочь тебе вылезти отсюда через чью-нибудь голову.
Я моргаю, все еще не до конца веря, что он, похоже, давно ждал именно этого.
— То есть… ты не против? А как же Каин?
Ривен тихо фыркает, закатив глаза.
— Я пообещал Каину защищать тебя ценой собственной жизни, — произносит он твердо. — А не сидеть здесь и быть твоим охранником на привязи. Это не одно и то же. Если единственный способ тебя защитить сейчас — самому идти рядом с тобой туда, куда ты все равно полезешь, значит, так и будет. Сидеть тут и надеяться, что ты внезапно станешь благоразумной, я точно не собираюсь.
— Значит, ты с нами, — говорит Элария, не тратя время на лишние обходы.
— Разумеется, — отвечает Ривен, приподняв бровь. — Кто-то же должен следить, чтобы вы обе не угробили себя раньше, чем доберетесь до нужного коридора. И, если уж совсем честно, — он бросает короткий взгляд по залу, полный откровенной брезгливой усталости, — сидеть здесь среди этих людей уже настолько душно, что я скоро сам начну кусаться. Так что да, я с вами.
Я невольно оглядываюсь на зал, где советники и впрямь снова сбились в маленькие кучки, переговариваясь вполголоса, и от одной этой картины меня опять начинает тянуть наружу сильнее прежнего. Ривен замечает это по одному моему взгляду и наклоняется к нам, сразу собираясь в дело.
— Ладно, — говорит он уже совсем тихо, быстро переходя к главному. — Теперь, когда мы все дружно решили, что сидеть тут дальше — плохая идея, скажите мне самое важное. Куда именно мы идем и насколько безумный у нас план по шкале от «очень» до «Селина придумала».
Я скрещиваю руки на груди, уже чувствуя, как уголок рта сам собой дергается.
— К Эзару, — отвечаю я прямо. — Элария должна с ним поговорить. Если она сможет достучаться до него, у нас появится шанс через него повлиять на Мирель.
Ривен слушает молча, только в глазах у него быстро меняется выражение, насмешка уходит, уступая место внимательности. Он коротко кивает, потом проводит языком по разбитой губе и смотрит сначала на Эларию, потом снова на меня.
— Да. Похоже на единственный план за сегодня, в котором есть хоть какой-то смысл. Значит, идем быстро, тихо и без героизма там, где без него можно обойтись. Я отвлекаю дверь, вы выходите первыми.
— И как ты собираешься ее отвлекать? — спрашивает Элария, глядя на него в упор. — У двери не мальчишки стоят, которых можно напугать кривой ухмылкой. Это стража Каина. Если ты просто начнешь шуметь, они не отвернутся, а наоборот вцепятся в тебя и нас заодно прижмут к стене раньше, чем мы сделаем два шага.
— Очень просто. Я подойду к двери и начну делать то, что у меня получается лучше всего.
— Что? — спрашиваю я, сразу прищурившись и уже заранее понимая, что ничего хорошего сейчас не услышу.