Лес между Рогачево и Жлобино
29 мая 1942 год
В стылой полутьме землянки пахло сырой глиной и затхлостью. Оберста усадили на пустой снарядный ящик в углу, но спину он по-прежнему держал так прямо, будто проглотил стальной прут. На его разбитом лице с наливающимся фиолетовым синяком застыла всё та же маска брезгливого превосходства. От этого взгляда у меня невольно чесались кулаки.
Но чувствовалось, что это только хорошая мина при плохой игре. Хочет сохранить лицо? Уже не получилось. Синяк тому свидетель.
— Ну что, герр оберст, — Лебедев тяжело опустился на табурет напротив немца и неторопливо достал папиросу. — Будем говорить? Или в молчанку поиграем? Но не советовал бы. Я вас, мрази, давить буду, ты мне только дай повод для пыток.
Я коротко перевел его слова на немецкий.
Пленник промолчал. Только едва заметно приподнял бровь — жест, который в светской ситуации означал бы утонченную насмешку. Этот ублюдок прекрасно понимал, что его сейчас ждет, но держался так, словно сидел в кожаном кресле берлинского клуба, а не в сырой партизанской норе. А вот руки подрагивали, как и глаза выражали страх. Будет ли Лебедев пытать? А почему и нет? Разве с тем же русским майором госбезопасности, с таким важным чином, немцы особо мендальничали? Нет, конечно.
— Sie wissen, wer ich bin, — произнес он наконец. Голос его звучал холодно и уверенно. — Sie kennen meinen Status, meinen Rang, meinen Namen…
— Вы знаете, кто я. Вы знаете мой статус, мой чин, мою фамилию. К чему эти формальности? — тут же перевел я Лебедеву.
Он выдержал паузу, глядя на нас как на насекомых, и добавил:
— Was Sie hier tun, ist nicht nur ein Verstoß gegen die Genfer Konvention. Es ist Barbarei. Aber ich werde mich nicht erniedrigen, indem ich um Gnade bettele.
— То, что вы делаете — это не просто нарушение Женевской конвенции. Это варварство. Но я не буду унижать себя тем, чтобы просить пощады, — бесстрастно озвучил я.
Лебедев криво усмехнулся, чиркнул зажигалкой и подкурил самокрутку. Слушать про Женевскую конвенцию здесь, в белорусских лесах, от тех, кто сжигал деревни вместе с бабами и детьми, было даже не смешно. Это был какой-то запредельный уровень лицемерия.
— А мы и не собирались вас просить, — спокойно ответил Лебедев, выпуская струю едкого дыма в аристократическую рожу. — Мы будем вас спрашивать. Долго, вдумчиво и очень настойчиво. Ответите — мы прекратим. Не ответите — продолжим. Всё очень просто.
Я коротко перевёл слова особиста.
Оберст медленно, с показной ленцой перевёл взгляд на меня. Его глаза скользнули по моему измученному лицу, по грязной одежде, по затертому немецкому автомату. И, наконец, остановились на моих руках. На пальцах, где под ногтями всё ещё бурела засохшая кровь того врача.
Немец едва заметно сглотнул и напряженно выпрямился, вскинув подбородок.
— (нем. Вы даже не офицер), — процедил он почти с философским сожалением. — (нем. Я понимаю, что у вас нет понятия о чести).
Он чуть подался вперед, словно читал нотацию нерадивому ученику, и продолжил:
— (нем. Но вы хотя бы понимаете, что ваши действия ничего не изменят? Даже если вы выбьете из меня признание, даже если я скажу вам всё, что вы хотите услышать — война не будет выиграна).
Я нехорошо усмехнулся и ответил ему по-немецки:
— В этом ты очень сильно ошибаешься.
После чего повернулся к Лебедеву и перевел для него слова пленного.
Тон оберста стал жестче, в нем проступил фанатичный, непробиваемый тевтонский фатализм. За него он прятал свою человеческую натуру, ту, полную страха и жажды жить, что присуще каждому существу. Существо — вот то, на мой взгляд, самое правильное определение, кто передо мной. Но не человек.
— (нем. Вас слишком мало, чтобы победить. Вас слишком много, чтобы уничтожить всех разом. И все вы — лишь временное неудобство на пути великой Германии).
Я презрительно скривился, чувствуя, как от этой самоуверенной надменности внутри меня закипает глухая ярость. И всё же, сдержавшись, перевел его тираду Лебедеву. Мы обменялись многозначительными взглядами.
Лебедев смачно сплюнул на пол прямо под ноги немца. Тот брезгливо отшатнулся.
Оберст замолчал, снова гордо вскинув подбородок. Прусский аристократ фон Бернут. Человек из высшей касты, свято веривший в свою генетическую исключительность.
Он старался держать марку до конца. Потому что он еще просто не знал. Не представлял, что сейчас будет с ним происходить.
Лебедев нехорошо усмехнулся:
— Что ж, пора сбить с этого сраного аристократа спесь, — произнес он с холодной угрозой. — Посмотрим, как быстро этот надменный барон превратится в воющий от ужаса кусок мяса, готовый продать и своего фюрера, и всю свою великую Германию.
Он сделал короткую паузу, и не отрывая холодного взгляда от пленного, добавил:
— Это можешь ему не переводить. И так сейчас всё поймёт.
Я лишь кивнул.
Лебедев снял гимнастёрку, закатал рукава и аккуратно разложил на дощатом столе свой нехитрый арсенал: тяжелые плоскогубцы, или скорее пассатижи. Тут же были пару стальных хирургических зажимов и туго скрученный влажный брезентовый жгут — из тех, что почти не оставляют на коже следов, но отбивают внутренности до кровавой мочи. Я видел, как оберст слегка побледнел, когда его взгляд упал на этот жуткий натюрморт. Он сжал челюсти и откинул голову назад, демонстрируя свою излюбленную надменность.
— (нем. Вы меня не сломаете), — тихо и уверенно заявил он. — (нем. Вы можете пытать меня, но вы меня не сломаете. Я офицер Германского рейха. Я принёс присягу).
Я не смог сдержать кривой усмешки и перевёл его слова. Лебедев смерил пленного мрачным взглядом и несколько раз кивнул, всем своим видом показывая: «Ну-ну, посмотрим».
А после велел:
— Спроси его про южное направление. Пусть рассказывает всё, что знает о планах летней кампании.
Фон Бернут молчал. Каждый раз, когда я задавал вопрос, он лишь упрямо сжимал челюсти и отворачивал лицо. Лебедев не стал церемониться и принялся за дело. Медленно, методично, с каким-то хирургическим хладнокровием. Сверкнула сталь, и чекист коротким, расчетливым движением резанул пленного.
Оберст дернулся, начал задыхаться, потом глухо закашлялся, его дыхание сбилось. Я вновь задал вопрос, но он всё равно молчал, безуспешно пытаясь скрыть нарастающий ужас за всё той же высокомерной гримасой.
Но когда Лебедев потянулся к столу и в ход пошли тяжелые хирургические зажимы из его арсенала, былая надменность моментально слетела с лица немца, сменившись гримасой невыносимой боли. Не выдержав, фон Бернут скрипнул зубами и глухо зарычал, яростно выпучив глаза на Лебедева.
Я же вновь монотонно повторил вопрос:
— (нем. Каковы планы группы армий «Юг»?)
Но в ответ раздалось только сиплое дыхание и сдавленный стон, в Лебедев тем временем усилил нажим.
— (нем. Где будут следующие удары?) — спросил я.
И тут воля оберста дала первую трещину. От боли и бессильной ярости он вдруг оскалился, пытаясь ударить нас словами, раз уж не мог руками:
— (нем. Вы все уже мертвы…) — остервенело прохрипел он. — (нем. Ваши армии в ловушке… Харьков… Вы бежите прямо в котел…)
Я перевёл. Глаза Лебедева хищно блеснули. Он мгновенно вцепился в эту оговорку:
— Какой котёл⁈ Откуда они знают о нашем наступлении под Харьковом⁈ Спрашивай! — рявкнул чекист, возобновляя работу.
«Вообще-то наступление Красной Армии под Харьковом должно было начаться,» — подумал я, стараясь вспомнить историю более подробно.
Оберст дёрнулся, заскрежетал зубами. Мигом понял, что сболтнул лишнего. Его глаза теперь бегали с меня на Лебедева, как у загнанного зверя.
— (нем. Откуда информация о Харькове⁈) — нажал я.
Фон Бернут замычал от новой вспышки боли, выгибаясь на ящике, и выплюнул вместе с кровью:
— (нем. Мы знаем всё… У нас есть глаза в Москве…)
Я быстро перевёл. Лебедев смерил его холодным, оценивающим взглядом. Неторопливо отложил окровавленный зажим в сторону, покосился на меня и коротко кивнул, мол, дожимай.
— (нем. Какие глаза⁈ Кто это⁈ Имена, звания!) — жёстко нажал я и тут же вернулся к главному: — (нем. А группа армий «Юг»⁈ Вы готовите удар⁈)
Оберст тяжело, с натугой втягивал воздух носом. Его била крупная дрожь. Он яростно таращился на нас и уже явно понимал: ещё немного этой запредельной боли, и он расскажет всё. Назовёт имена, явки, цифры. Окончательно подтвердит то, что мы уже поняли по его оговоркам: масштабную переброску немецких войск на юг и подготовку встречного удара.
Осознание собственного неминуемого падения оказалось сильнее физической муки. Резко дернувшись вперёд, с громким, животным рычанием, он попытался вырваться из хватки Лебедева. Вены на его шее вздулись, лицо, залитое потом и кровью, страшно исказилось. Он рванул в сторону, явно собираясь с размаху удариться виском о бревенчатую подпорку стены, чтобы убиться или оглушить себя.
Но Лебедев среагировал мгновенно: грубо рванув пленника за связанные руки, он с силой обрушил его на земляной пол.
— Держи его! Шею себе свернуть хочет, гнида! — рявкнул Лебедев.
Я навалился на оберста, прижимая его к полу. Он хрипел, извивался, пытался вырваться, но мы держали намертво. Лебедев одной рукой продолжал фиксировать пленника, а второй дотянулся до стола со своими пыточными инструментами. Схватив обструганный деревянный брусок, он с силой всадил его оберсту между челюстей, чтобы тот не откусил себе язык.
Как только он перестал брыкаться и сник, мы продолжили. Ломали его ещё час. Он прошёл путь от высокомерного молчания до хриплых, измученных, сбивчивых показаний.
— (нем. Хватит… пожалуйста… я скажу всё…) — прохрипел он плаксивым, сломленным, почти детским голосом.
Теперь мы били в одну точку, вытягивая детали о «котле» и агентуре в Москве. Оберст выдал всё, к чему имел доступ: готовящийся контрудар на Юге, стягивание элитных немецких частей к флангам нашего будущего наступления и, самое страшное, — наличие высокопоставленного «крота» в Ставке Верховного Главнокомандования. Но, к сожалению, как мы ни пытались это выведать, стало абсолютно ясно: имени шпиона он действительно не знал.
Но даже это признание меняло всё. Это неизбежно спровоцирует масштабные проверки в столице, и шпиона рано или поздно вычислят. А когда это произойдёт, откроется невероятная возможность для контригры — теперь мы сможем гнать немцам радиодезу, заставляя их стягивать резервы туда, где никто и не подумает атаковать.
Сломанный, с потухшим взглядом, фон Бернут уже совершенно не походил на того холёного аристократа, который совсем недавно смотрел на нас с презрением.
Но в конце, на очередной уточняющий вопрос Лебедева, он просто замолчал. Улыбнулся разбитыми, окровавленными губами и тихо, на тонком, срывающемся голосе затянул какую-то немецкую песню:
— Ein Heller und ein Batzen… — скрипнул он, безумно улыбнувшись, и выдохнул продолжение: — Die waren beide mein… Der Heller ward zu Wasser, der Batzen ward zu Wein…
Он мерно раскачивался из стороны в сторону, а его голос то и дело срывался с пения на жалкий, протяжный стон:
— Heidi, heido, heida…
Глаза его стали совершенно пустыми. Мы обменялись с Лебедевым взглядами, и стало абсолютно ясно: оберст окончательно рехнулся. Он ушёл в себя, в ту другую реальность, где не было боли, унижения и позора предательства.
Лебедев выпрямился, брезгливо вытер руки о тряпку. Посмотрел на меня.
— Всё, — сказал он. — Больше он нам не скажет ни слова. Отправь его к врачам, пусть заштопают, если вообще жить захочет. Может, завтра придёт в себя. Ну а может, и нет. В любом случае, если оклемается, его ждут Суражские ворота. Переправим на Большую землю, а там в Москве им уже займутся как следует.
Мы вышли из землянки. В лицо ударил свежий воздух, я глубоко втянул его, пытаясь выветрить из лёгких запах пота, железа, крови и страха. Лебедев неторопливо достал папиросу, чиркнул зажигалкой и жадно затянулся. С минуту мы стояли молча, вглядываясь в синие, сгущающиеся над лагерем сумерки.
— Ты молодец, — вдруг негромко сказал Лебедев, выпустив струю дыма. — Твои дела не останутся без внимания. Я подготовлю подробный рапорт и приложу все документы. Раз уж ты сейчас просто командир партизанского отряда и ходишь тут… То официальное воинское звание тебе теперь гарантировано. Да и на орден Красного Знамени ты точно наработал. И дело не только в этой гниде… То, что ты добыл информацию про готовящийся удар на Юг… Эти данные могут изменить вообще всё на фронте, перекроить весь ход войны.
Он покосился на меня, скупо улыбнулся и добавил:
— Но сильно не зазнавайся, боец. Работы впереди очень много.
Хлопнув меня по плечу, он развернулся и зашагал прочь, растворяясь в вечерних тенях.
Я молча кивнул, вдруг почувствовав невыносимую усталость.
Я смотрел на засыпающий лагерь, на измотанных недавним боем партизан, на грустных, притихших детей. Взгляд выхватил из сумерек Марыську и Нину, которые у костра деловито кипятили в котелке бинты и какие-то нехитрые медицинские инструменты, потом скользнул дальше, на Акима с Мартыном, увлеченно возившихся с очередным недоделанным арбалетом. Я смотрел на всех тех, кто, несмотря ни на что, продолжал здесь жить и бороться.
Я думал о том, что этот допрос только что изменил историю. И теперь дело было не только в немецком ударе на Юг. Главным козырем стало подтверждение, что в Ставке сидит высокопоставленный «крот». Вот это действительно меняло правила игры. Теперь у наших есть фора вычистить предателя и повернуть вражескую агентуру против них самих.
Отмахнувшись от тяжелых мыслей, я побрел через лагерь. У одной из землянок заметил Максимку, Кастуся и Тараса. Пацаны уже были полностью собраны и по-взрослому деловито подгоняли снаряжение перед выходом. Я подошёл, привычным взглядом окинул их экипировку, проверил подсумки, крепление оружия.
— Значит так, орлы, — негромко сказал я. — В геройство не играть. Взяли трофеи и тихо назад. Заметили немцев — отходите, в бой не вступать. Всё ясно?
Они серьезно закивали. Тут же из темноты вынырнули Алесь и Сашка Прутик. Прутика я видел впервые — щуплый, невысокий мужичонка с хитрыми, вечно усмехающимися глазами и неожиданно пышными, гусарскими усами на худом лице. Мы поприветствовали друг друга, крепко пожав руки.
— Алесь, — я посмотрел здоровяку в глаза. — Береги ребят. Головой за них отвечаешь.
Он на мгновение нахмурился, но его лицо тут же резко переменилось. Здоровяк густо басанул, широко расплываясь в улыбке:
— Обижаешь, Стёпка! Когда это я недоглядывал? Не боись, всё в лучшем виде обтяпаем.
Мы попрощались, и они, развернувшись, бесшумно растворились в лесной чащобе.
Проводив их взглядом, я вдруг остро осознал, что держусь на ногах исключительно на одних волевых. Тело налилось тяжестью, словно из вен выкачали всю кровь, залив вместо неё свинец. Голова стала ватной, а мысли вязли, как сапоги в раскисшей распутице.
Хотелось только одного — немедленно смыть с себя этот бесконечный день. Смыть чужую кровь, въевшийся пот, грязь и этот безумный, пустой взгляд оберста. В голове всё ещё навязчиво крутился мотив той жуткой немецкой песенки.
Двигаясь на чистом автомате, тяжело переставляя ноги, я направился к небольшой лесной речушке, протекавшей неподалёку за периметром лагеря.
Вокруг уже почти стемнело. Я скинул на берегу провонявшую войной одежду и с наслаждением шагнул в обжигающе холодную воду. Здесь русло немного расширялось и углублялось, так что вода сразу дошла мне до пояса. Я стал яростно тереть кожу, нырять с головой, пытаясь отмыться не только снаружи, но и изнутри.
Сквозь плеск воды я вдруг услышал тихий шорох. Замер. В сумерках на берегу стояла Лиза. Она смотрела на меня задумчиво и как-то даже печально. Ни слова не говоря, она медленно стянула с себя одежду и тихо, поеживаясь от ночной прохлады, вошла ко мне в ручей.
Лиза подошла вплотную со спины. Я почувствовал тепло её мокрого тела. Она обняла меня руками, прижалась грудью к моей спине и нежно поцеловала куда-то между лопаток.
Я медленно развернулся к ней. В её глазах отражались робкие блики лунного света. Я обнял её, жадно впился в мягкие губы, скользя ладонями по влажной, озябшей спине, спускаясь рукой к крутым бедрам. Она прильнула ко мне, отвечая на поцелуй с какой-то отчаянной нежностью. И в этот момент, чувствуя её дрожь и её тепло, я понял: это было именно то, что мне сейчас необходимо. Простая, живая человеческая близость, смывающая грязь и смерть этого страшного дня.
И вновь она другая. Великая женщина, не осознавшая ни своих подвигов, ни того, что она одна такая на весь мир. Только для меня? Да, но именно такие вот великие люди, которые и врага убивают, и любить умеют всем сердцем, что не расплескали себя, они и главный генофонд в роде человеческом.