1945 год
Галина была в отчаянии. Она долго лелеяла надежду, что ее мать спаслась и находится в безопасности. Но когда они добрались до Кракова, поиски оказались безрезультатными.
Несколько дней Джини и Галина провели под крылом Красного Креста. Организация старалась помочь всем, кто к ней обращался, пока союзники не навели в стране порядок. Сотрудники оказались добры: они обеспечили девушек едой и предоставили комнату в одной из квартир Кракова. Их недавняя спутница решила остаться под опекой Красного Креста, и их пути разошлись.
Шли дни, но от матери Галины по-прежнему не было вестей. Галина узнала, что ее отец погиб в газовой камере Аушвица, и оттого все отчаяннее продолжала искать мать. Она также разыскивала Бюттнера, упорно твердя, что он не был настоящим нацистом и потому мог выжить. Джини эти усилия казались напрасными, но Галина была полна решимости.
Джини тоже решила не терять надежды. Собравшись с духом, она отправилась в штаб-квартиру Красного Креста. Страх узнать истину до сих пор сдерживал ее, позволяя верить, что семья выжила и находится в другом лагере. Но теперь пришло время узнать правду.
К полудню вдоль берега реки уже тянулись нескончаемые вереницы изголодавшихся беженцев и бездомных в ожидании еды. Джини была рада, что сегодня ей не пришлось стоять в этой изнурительной очереди. Вместо этого она свернула в другую часть штаба, откуда доносились приглушенные звуки – то рыдания, то радостные возгласы. За брезентовой стеной она встала в короткую очередь к столу, за которым сидел сотрудник Красного Креста.
Очередь двигалась медленно. Одну женщину отвели в сторону – она разрыдалась. Мужчине перед Джини вручили листок, и он, блаженно улыбаясь, не мог отвести от него взгляда. У Джини задрожали руки.
– Следующий, пожалуйста. Назовите имена тех, кого вы ищете.
Джини подошла и произнесла имена своих близких. Ее тело била мелкая дрожь. Каждая секунда тянулась бесконечно, пока сотрудник перебирал листы, водя пальцем по бесконечным строчкам.
С каждой перевернутой страницей надежда вспыхивала снова. Ей представилось, как она снова увидит всех. Сначала бросится в объятия Па, крепко прижмется к нему и больше никогда не отпустит. Рядом будет мама – живая, теплая, как прежде. Подбегут Юрек и Халинка, наперебой что-то рассказывая, смеясь, цепляясь за ее руки. И все они наконец обнимутся, снова станут одним целым. После всего пережитого вместе найдут дорогу к новой жизни.
– Мне очень жаль… Юрек Вайн, четырнадцать лет, Халинка Вайн, семь лет, – расстреляны в канализации гетто в марте сорок третьего года. Господин Хенрик Вайн и госпожа Регина Вайн – расстреляны на фабрике в тот же день.
Он помедлил, сверился с другим списком и продолжил:
– Вы также спрашивали о Лилли и Хельге Шлангер. Лилли была расстреляна в канализации, а Хельга погибла при затоплении корабля в Балтийском море. Может быть, кто-то еще, дорогая? – в глазах мужчины читалось неподдельное сочувствие.
У Джини перехватило дыхание. Она отступила на шаг и судорожно схватилась за сердце.
Мужчина, стоявший позади, осторожно коснулся ее плеча.
– Вам помочь?
Она выпрямилась, отстранившись. К ней подошел сотрудник Красного Креста, но Джини, не глядя, бросилась прочь. Единственное, чего она хотела, – выбраться наружу.
Все, что придавало смысл ее жизни, рассыпалось в прах. Осознание гибели всей семьи кружило голову. Перед глазами вспыхивали обрывочные, пугающие картины. Неужели в них стреляли в упор? Или мучили, истязая, пока они медленно истекали кровью? Было ли им больно? Где их тела – сожжены или брошены в безымянную яму? Кто нажал на курок? И была ли в этом ее, Джини, вина?
Словно пьяная, спотыкаясь, она добралась до комнаты. У двери стояла Галина. Казалось, она ждала уже давно.
– Где ты была?.. – вырвалось у нее.
Джини не ответила. Она рухнула в ее объятия, и Галина, не произнеся ни слова, прижала ее к себе так крепко, что сама начала содрогаться от ее рыданий.
Головокружение. Боль. Агония. Чувство вины. Тьма.
Джини утонула в этом мраке, потеряв счет времени. Да и что такое время, когда каждый миг бодрствования превращается в невыносимую муку? Казалось, ее безвозвратно засасывает в черную дыру. Она давно миновала край, и держаться было не за что. В самой глубине этой пропасти Джини оказалась в плену бесконечного горя.
Она плакала дни и ночи напролет, утопая в отчаянии. Галина отложила собственные поиски и оставалась рядом, следя за тем, чтобы Джини хоть немного ела и спала.
Когда рыдания ненадолго стихали, а слезы высыхали на щеках, Джини начинала различать приглушенные голоса. Это были утешения Галины, подбадривания гостей, сочувственные слова незнакомых людей. Со временем Галине стало тяжело оставаться с Джини наедине. Она начала приглашать домой друзей и знакомых, надеясь, что их присутствие поможет невестке прийти в себя. Ведь многие из них пережили похожие утраты и боролись с теми же чувствами горя и вины.
Джини ценила ее старания, но они, казалось, ничего не меняли. Она плакала так много, что сама удивлялась, откуда берутся новые слезы. Обезвоживание вызывало постоянную боль: ныли руки и ноги, мышцы стали вялыми, а тяжесть в груди не давала дышать.
Галина надеялась, что сон принесет облегчение, но и он не помогал. Джини боялась засыпать. Сны приходили каждую ночь – и делились на два типа. В одних она и ее семья жили обычной, счастливой жизнью: мама и папа музицировали в гостиной, любовались тем, как дети катаются на лыжах или распаковывают подарки на Хануку; Юрек и Халинка резвились с ней в парке, бегали по городу. Чаще всего ей снился отец: время, проведенное с ним в детстве, было самым счастливым в ее жизни. В этих снах Па всегда улыбался. Даже когда он бранил ее за нежелание помогать по дому, на его лице играла улыбка.
Джини ненавидела эти сны, потому что пробуждение безжалостно возвращало ее в реальность, где эти счастливые картины становились лишь несбыточной мечтой.
Но еще страшнее были сны, в которых она снова и снова переживала собственную смерть. Никогда прежде она не умирала во сне. Теперь же почти не проходило ночи, чтобы нацисты не выслеживали ее и не убивали.
Самым ужасным было видеть одну и ту же смерть, повторяющуюся в разных обстоятельствах. Джини потеряла счет, сколько раз ей во сне простреливали грудь. Вот она играет с Халинкой – и вдруг солдат выламывает дверь и стреляет в нее в упор. Вот она бежит по школьному коридору, а из-за угла выскакивает безликий незнакомец и убивает ее. Вот сидит в кинотеатре рядом с Митеком, и нацист, вскочив с соседнего кресла, хладнокровно направляет револьвер ей в самое сердце.
Вариаций было бесчисленное множество, но финал всегда оставался одним и тем же: она видела себя со стороны – застывшую в ужасе, с открытым ртом и затуманенными болью глазами. Слышала глухой стук собственного тела, падающего на твердый пол, видела, как в последний раз поднимается и опускается грудь. И каждый раз, умирая во сне, она просыпалась, с болезненной ясностью ощущая зияющую пустоту там, где только что была рана.
Это было невыносимо, и со временем Джини стала бояться засыпать. Кошмары высасывали из нее жизнь, словно тяжелая, медленно прогрессирующая болезнь.
Однажды, собравшись с силами, она рассказала обо всем Галине. Джини была благодарна невестке: та выслушала ее молча, не перебивая и не пытаясь утешать, лишь изредка кивая, будто признавая сам факт ее боли. Когда рассказ закончился, Галина предложила поговорить с раввином.
Наступил очередной жаркий полдень. Джини, как обычно, лежала на кровати, свернувшись калачиком. Она почти задремала, когда дверь внезапно распахнулась.
– Юджиния! Он пришел, – в голосе Галины слышалось нетерпение.
С тяжелым вздохом Джини отбросила покрывало. Медленно опустила ноги на пол – одну, потом другую. С трудом дотащившись до кухни, она бессильно опустилась на стул. Галина и раввин все еще стояли в дверях.
– Простите, рабби Колер. Я прошу прощения за мою невестку. Она сейчас не в лучшем расположении духа, – съязвила Галина.
Джини, не поднимая глаз, сверлила взглядом столешницу.
– Все в порядке, дитя, – сказал раввин Колер, кивнув. – Вы нас извините?
Галина улыбнулась, но тут ее глаза расширились от удивления.
– О, вы имеете в виду?..
– Именно. Я бы хотел поговорить с Юджинией наедине.
Галина вскинула руки в знак капитуляции, бросила на Джини многозначительный взгляд и вышла, закрыв за собой дверь. Раввин сел за стол. Подперев подбородок рукой, он задумчиво посмотрел на Джини.
Она не поднимала глаз от стола, но ощущала на себе его взгляд. Минуты тянулись мучительно долго, и Джини гадала, когда же он начнет говорить. Когда прозвучит привычная проповедь – о благодарности Богу за спасенную жизнь, за каждый новый день, за то, что она выжила, тогда как миллионы погибли.
Наконец, не выдержав гнетущего молчания, она подняла глаза. Их взгляды встретились, и Джини шумно выдохнула.
– Я знаю, зачем вы здесь. И не думаю, что это поможет, – тихо сказала она.
– Неужели? И зачем же? – мягко спросил раввин.
Он сложил руки на столе. Джини вдруг почувствовала нестерпимое желание закричать, выплеснуть наружу свое горе и ярость, выставить его за дверь. Но не смогла. В его взгляде не было ни жалости, ни осуждения – только спокойное, внимательное присутствие. Он смотрел на нее не как на жертву, а просто как на человека. Джини помедлила, затем заговорила:
– Думаю, Галина уже все вам рассказала. Что я осталась одна. Что у меня больше нет сил. И что при всем этом я должна быть благодарна за жизнь, которая у меня есть. Ведь другие погибли, а я жива. Значит, я должна радоваться. Жить за них. Так ведь?
– Пожалуй, да, – спокойно ответил он.
Джини откинулась на спинку стула, ожидая продолжения. Сердце колотилось. Не выдержав, она резко сказала:
– Так скажите же. Все, что вы обычно говорите. Приступайте к своим… раввинским штучкам.
Он слегка усмехнулся.
– «Раввинские штучки» мне, конечно, по душе, – сказал он. – Но вы уже сами все сказали. У вас есть все основания жить дальше. Быть благодарной. Но вы словно ждете разрешения. Как будто кто-то должен приказать вам перестать горевать. А так не бывает.
Джини растерялась.
– Я… я не понимаю. Вы предлагаете просто выбрать счастье? – с горечью произнесла она. – Как будто это возможно.
Она вскочила и отошла к стене.
– Нет, – спокойно ответил раввин. – Это никогда не бывает просто. Наши чувства не всегда приходят сами. Иногда их приходится пробуждать. Мы идем в кино, чтобы отвлечься. Садимся за стол с другими людьми, чтобы почувствовать тепло. Решение жить – это только первый шаг. Дальше идут усилия. Маленькие, каждый день.
Он помолчал.
– Скажите, Юджиния… вы считаете себя жертвой?
Джини кивнула и снова села.
– Нет, – мягко сказал он. – Вы – выжившая. Да, вы потеряли почти все. Прошли через то, что невозможно вместить. Но никто не имеет права решать за вас, как вам жить с этим дальше. Вы не обязаны навсегда оставаться в этом горе.
Он наклонился чуть ближе.
– Вы словно живете сразу в двух временах, – сказал он. – Одно осталось там, где был голод, страх и Аушвиц, где человек день за днем отказывался от себя, чтобы просто дожить до утра. А другое – здесь, сейчас. Вы сидите в теплом доме, беседуете с пожилым раввином, который хочет помочь вам. Плачьте, дитя, если душа просит. Только не позволяйте горю решать за вас, кем быть дальше. Горе – это всего лишь чувство, а не вы сами.
Джини замерла, пораженная. Его слова проникли в ее окаменевшее сердце, отозвавшись мощным эхом в сознании. Речь шла об исцелении, о долгожданном новом начале.
Но была ли Джини к нему готова? Она не смогла ответить. Резко опустилась на колени и разрыдалась. Раввин осторожно положил руку ей на плечо и молча дал время выплакаться.
Узнав, что у Красного Креста пока нет информации о Феликсе, Джини обрела новую надежду. Это означало, что у нее все еще есть шанс найти его живым, и она вложила в эту мысль всю свою энергию. Феликс был всем, что у нее осталось. Желание отыскать его было настолько сильным, что она готова была ездить по бывшим лагерям и искать его там. Однако сотрудники Красного Креста посоветовали ей оставаться на месте, убеждая, что так ему будет легче ее найти. Мысль о том, что Феликс может разыскивать ее сам, успокаивала – словно прохладная рука на горячем лбу. Это давало силы ждать.
Джини проводила дни в еврейской общине, расспрашивая каждого встречного о своем муже. Утром, после завтрака, она отправлялась в путь. Обычно она ела хлеб с вареньем в одиночестве: Галина, одержимая поисками матери и Бюттнера, почти всегда была в разъездах. Но стоило ей вернуться, как она тут же принималась уговаривать Джини найти работу. Порой эти визиты были слишком короткими – и тогда Джини начинала за нее тревожиться.
Время шло, а от Феликса по-прежнему не было ни слуху ни духу. В трудовых лагерях его никто не встречал, куда он делся – никто не знал. Но Джини не сдавалась. Она обивала пороги, сама удивляясь своей настойчивости: до войны она ни за что не решилась бы на такое – ей просто не хватило бы смелости. Теперь же она знала, что есть вещи куда страшнее, чем постучаться в чужую дверь.
В поисках Феликса Джини обрела новых друзей. Ее окружали люди, готовые поделиться печеньем и чаем, люди, которые принимали ее без стеснения. Однако, встречая одиноких мужчин, Джини порой ощущала неловкость. Если взгляды становились слишком навязчивыми, а заверения в необходимости держаться вместе – чересчур настойчивыми, она больше не возвращалась.
В эти мрачные времена особую солидарность проявляли женщины. Они делились новостями о поисках, помогали друг другу. Ее новые знакомые расспрашивали всех, кого встречали, о Феликсе, и Джини, в свою очередь, делала то же самое для них.
Один из дней выдался особенно мучительным. Джини вернулась в квартиру совершенно разбитая. Все вокруг только и говорили, что об эмиграции в Америку. Одна из ее новых знакомых уже уехала, уцепившись за первую же возможность. Как только нашелся спонсор, готовый оплатить ее путешествие, она покинула страну.
Люди не могли оставаться там, где все вокруг – пустые квартиры, заброшенные дома и закрытые магазины – напоминало им о пережитых ужасах, о насилии и преследованиях, о страхе и гетто. Каждому хотелось найти место, где можно было бы начать жизнь заново.
После очередного безрезультатного дня Джини вернулась в квартиру. Она рухнула на кровать, уткнувшись лицом в ладони.
– Что же мне делать? – прошептала она в отчаянии.
Ее подруги одна за другой отправлялись на поиски новой жизни, а Джини чувствовала себя песчинкой, застрявшей в песочных часах, обреченной на бесконечный и бессмысленный цикл.
Внезапный стук в дверь заставил ее вздрогнуть. Она удивленно подняла голову – Галина никогда не стучала. Джини бросилась к двери, сердце бешено колотилось. Неужели это возможно? Феликс все-таки отыскал ее? Задыхаясь от волнения, она распахнула дверь и замерла, узнав стоящую перед ней женщину.
– Не ожидала? Ну, что таращишься? Дай пройти, меня еле ноги держат.
В квартиру вошла мать Галины, и Джини послушно закрыла за ней дверь.
Она придвинула для гостьи стул и принесла паек из Красного Креста: хлеб и варенье.
– Как?!.. Как ты?.. Как ты себя чувствуешь? – затаив дыхание, Джини уставилась на свекровь, которая в этот момент казалась ей призраком прошлого.
– Ой, ну что за вопрос? Ужасно, как еще? Все кругом поумирали. Ума не приложу, как я вообще выжила.
– Я так рада, что ты здесь, – выдохнула Джини, вспоминая то утро, когда они с Галиной тщетно искали ее после ночевки в сарае. В тот день, отправляясь в очередной марш, они так надеялись, что ей удалось ускользнуть от охраны и добраться до безопасного места. – Что тогда произошло? Ты сбежала?
– Нет.
– Нет? Ничего не понимаю. Но утром тебя не было на месте. Вот мы и подумали…
– Я спустилась в погреб, хотела погреться. И нашла там немного вина. Выпила пару глотков, и на голодный желудок меня тут же вырубило. Вот я и заснула как убитая, а когда проснулась, все уже ушли.
– Боже правый… – Джини прикрыла рот рукой, потом пожала плечами и невольно улыбнулась.
– Потом я пристала к другой группе. Страшно оставаться одной, особенно когда тебе за пятьдесят.
Джини не могла поверить услышанному. Мать Галины проспала утро в сарае, в пьяном беспамятстве. Вот Галина удивится… Но где она сейчас? Куда запропастилась?
– Мама, я должна спросить, – серьезно сказала Джини. – Как ты думаешь, Феликс жив? Я ищу его, каждый день хожу на вокзал, но…
– О, детка. Даже не надейся. Не думаю, что он жив. Почти все давно мертвы. А тем немногим, кто еще дышит, придется начинать новую жизнь. Ты молода – тебе надо ехать в Америку с остальными. Боюсь, ты скорее дождешься, что я стану королевой Польши, чем снова увидишь Феликса.
Джини опустила глаза, почувствовав, как горячая слеза упала ей на руку. Мать Галины мягко сжала ее ладони.
Несмотря ни на что, Джини продолжала свои поиски.
Почти каждый вечер, сидя втроем за скромным ужином – чаем и хлебом, – женщины делились новостями дня. Мать Галины неустанно подталкивала их к мыслям о будущем: советовала продолжить обучение или устроиться на работу в Красный Крест. Обычно она сидела на кровати, поджав ноги. Ее грубоватый нрав никуда не делся, но в компании друзей Джини на ее лице все чаще стала появляться улыбка.
После таких посиделок Джини неизменно отправлялась на вокзал. Сначала она бродила по перрону, описывая Феликса пассажирам и путешественникам, спрашивала, не видели ли они его. Обращалась к машинистам и кассирам – те, заметив ее, начинали качать головами еще до того, как она успевала задать вопрос. Когда вокзал пустел, Джини садилась на скамейку и ждала следующего поезда.
Однажды вечером Галина спросила, не скучно ли ей проводить дни на станции. Джини лишь пожала плечами. Бывали вещи и похуже. Сидеть на деревянной скамейке, чувствуя прохладный ветер на лице, как он играет с отросшими волосами, – не самое страшное времяпрепровождение после обеда.
К тому же это давало ей повод не искать работу. Она не хотела никуда устраиваться, пока не найдет Феликса. Без него ей не было смысла зарабатывать деньги. Зачем? Смысл жизни, семья, работа – все это должно было вернуться вместе с ним. А пока она металась между прибывающими и уходящими поездами, вглядывалась в лица пассажиров. Когда станция затихала, она просто ждала следующий поезд. Она чувствовала – нет, знала, – что в какой-то момент Феликс обязательно сойдет на перрон.
Мать Галины настойчиво твердила об Америке, уверяя, что это шанс начать все сначала. Джини была молода, красива – перед ней действительно были открыты все дороги. Но она оставалась непреклонной. В Красном Кресте ей советовали ждать Феликса, и она ждала. Она не тронется с места, пока не найдет его.
День за днем Джини ходила на вокзал и ждала. Так прошло шесть долгих месяцев.
Две подруги Джини собирались уезжать, и она провожала их на вокзал. Эмиграция требовала немалого терпения, но в конце концов им удалось найти поручителей в Америке. Подруги звали Джини с собой, но знали, что она не оставит своих поисков.
Она помахала вслед уходящему поезду. Подруги, радостно улыбаясь, выглядывали из окна вагона и размахивали ей в ответ носовыми платочками. Джини опустилась на скамейку и задумалась: сможет ли она когда-нибудь снова так беззаботно радоваться жизни?
Свесив ноги со скамьи, она почувствовала, как ее накрывает тяжелая пелена тоски. Вздохнув, Джини поднялась. Радостное предвкушение новой жизни, охватившее ее подруг, не принесло утешения. Круг ее знакомых неумолимо сжимался, но Джини по-прежнему упорствовала в своем решении остаться в Польше.
Когда она уже собиралась покинуть платформу, ее внимание привлекла женщина с мальчиком, идущая по перрону. Внешность показалась знакомой – и вдруг сердце Джини забилось быстрее.
– Фрау Рознер? Манси Рознер? – окликнула она. Теперь сомнений не осталось: это была жена Генри, друга Феликса, с которой Джини познакомилась еще в Плашове. Казалось, с тех пор прошла целая вечность.
– Ах, здравствуйте! Вы ведь жена Феликса?
– Да, да, это я. Вы что-нибудь о нем знаете? – в голосе Джини звучала надежда. Почти плача, она вцепилась в руку женщины.
Манси, казалось, все поняла без объяснений. В ее улыбке мелькнуло сочувствие.
– К сожалению, нет. Но мой муж жив. Генри в Мюнхене. Своей жизнью мы обязаны Оскару Шиндлеру. Мы втроем работали на его фабрике. Нам просто невероятно повезло.
– Я так рада за вас… Ваш муж – такой замечательный музыкант… Фрау Рознер, у меня к вам огромная просьба. Не могли бы вы спросить у мужа о Феликсе? Пожалуйста, узнайте у Генри, что с ним, где он, – взмолилась Джини.
– Конечно, я обязательно спрошу, – мягко ответила Манси.
Она накрыла ладонь Джини своей рукой, чувствуя, как та дрожит. Генри и Феликс были близкими друзьями и оставались вместе до того самого момента, когда Джини увезли из Плашова. Возможно, Генри знал, что с ним произошло.
Джини помахала на прощание и повернулась, готовая уйти. Но прежде чем она успела сделать несколько шагов, Манси снова окликнула ее.
– О, Юджиния! Я уверена, что в твоей жизни еще будет место для радости, – сказала она, кивнув в сторону сына.
Джини натянуто улыбнулась и поспешила уйти. Стоило ей свернуть за угол, как она пустилась бежать. Ей хотелось как можно скорее оказаться дома и рассказать об этой встрече Галине и ее матери.
– Юджиния, прошло уже несколько недель. Думаю, тебе стоит вернуться в консерваторию и продолжить обучение.
Джини положила голову на стол, тихо ворча. Галина вечно твердила одно и то же.
– Я знаю, что Манси Рознер дала тебе надежду, но то, что ее муж выжил, еще не значит…
– Чего не значит? Что Феликс тоже выжил? – глаза Джини метали огненные стрелы.
Мать Галины подняла руки в примирительном жесте, но Галина сердито уперлась кулаками в бедра.
– Послушай меня. Я больше всего на свете хочу, чтобы мой брат был жив. Но жизнь безжалостна. Я прекратила свои поиски и устроилась на работу. Советую тебе поступить так же. Красный Крест не позволит нам жить здесь вечно.
– Но ты ведь ненавидишь свою работу.
– Работа есть работа, Юджиния. Феликс хотел бы, чтобы ты тоже чем-то занималась, – снова проворчала Галина.
Джини вскочила со стула и шагнула к ней.
– Успокойтесь, девочки, – попыталась вмешаться мать Галины.
– Не смей говорить мне, чего хотел бы мой муж, – выпалила Джини. – Я здесь единственная, кто продолжает его искать!
– Да, конечно. Чаепития с соседями и просиживание на вокзале – вот они, твои «поиски».
– Галина, хватит! Пойдем, за обедом сходим. Живо!
Злобно фыркнув, Галина позволила матери вывести себя на улицу. Джини в бешенстве оттолкнула стул и, обессилев от ярости, рухнула на кровать лицом вниз.
Вскоре раздался настойчивый стук в дверь. Джини застонала. Наверняка Галина отвела мать в Красный Крест и вернулась, чтобы продолжить ссору.
– Проваливай! – рявкнула она, не поднимая головы.
Дверь медленно отворилась.
– Видеть тебя не хочу! Меня от тебя тошнит! Тошнит от твоих слов о Феликсе. Он жив! Жив! И ты ошибаешься, если думаешь иначе! Я не могу больше здесь оставаться… Не хочу…
– Любимая…
Сердце Джини екнуло. Этот тихий голос не принадлежал ни Галине, ни ее матери. Время будто остановилось. Она поднялась с кровати и медленно обернулась.
На пороге стоял Феликс. Он смотрел на нее растерянно, будто сам не до конца верил в происходящее. На ресницах блестели слезы. У Джини задрожали руки, и она сделала шаг ему навстречу. Мир вокруг словно исчез: уличный шум стих, воздух застыл.
– Феликс?
Он кивнул. Улыбка дрогнула, слезы покатились по щекам.
Джини сорвалась с места и бросилась ему на шею. Он пошатнулся под ее весом, но удержался. В этом долгожданном объятии мир окончательно перестал существовать. Она больше никогда его не отпустит.
– Расскажи еще раз.
– Серьезно?
– Да… – тихо сказала Джини. – Никак не могу наслушаться.
Феликс рассмеялся и легко коснулся губами ее лба.
– Я люблю тебя больше жизни. И если тебе это нужно – я буду рассказывать сколько угодно, – ответил он, чуть улыбнувшись.
Некоторое время после встречи они молча наслаждались обществом друг друга, а затем наконец нашли слова, чтобы поделиться своими историями. Феликс начал с того момента, когда их разлучили в Плашове. Джини прижалась к нему, скользя пальцами по его боку. Уткнувшись головой в его плечо, она ловила каждое слово.
Феликс не питал иллюзий и сразу понял, что произошло в тот вечер, когда Джини не вернулась в лазарет. Он ждал ее, как и накануне, предвкушая, как встретит с улыбкой и разделит с ней драгоценную буханку хлеба, выменянную на отцовское кольцо. Несмотря на то что собственный желудок сводило от голода, мысль о том, что он может сделать для Джини хоть что-то, придавала сил.
С детства жизнь баловала ее, окружая любовью близких и относительным достатком. Она была одной из самых красивых девушек в гетто и в своих пышных платьях выглядела как фарфоровая куколка на фоне кладбищенской серости. Иногда Феликс украдкой наблюдал за ней из окна кофейни, когда она прогуливалась в окружении подруг. Ее желтые и голубые наряды, словно вспышки света, озаряли грязные, унылые улицы.
В трудовом лагере он отчаянно пытался оградить ее от тягот жизни. Если бы это зависело от него, Джини бы и дня не работала. Но работать приходилось – это был единственный способ выжить.
В тот вечер Феликса накрыл леденящий страх: наступил момент, которого он боялся больше всего. Он понимал, что произошло, но не мог и не хотел в это верить. Охваченный паникой, он метался по всем закоулкам, выкрикивая ее имя.
Феликс всегда отличался хладнокровием, но сейчас его словно придавило к земле. Вернувшись в лазарет, он остановился, прижал руку к груди, закрыл глаза и попытался выровнять дыхание. Ему нужно было успокоиться.
– Так, поскорее бы с этим покончить… Нужно подготовить инструменты. Феликс, мальчик мой, с вами все в порядке?
Когда Феликс открыл глаза, перед ним стоял заведующий лазаретом. В его взгляде читалось неподдельное беспокойство. Феликс глубоко уважал этого человека. В мирное время тот работал в крупнейшей больнице Кракова, был признанным специалистом и стал для Феликса наставником, научившим его многому – особенно тому, о чем в нормальной жизни предпочитают не говорить вслух.
Большинство пациентов в лагере были обречены с самого начала – многих приносили уже мертвыми. Тех, кто еще дышал, нацисты приказывали умертвить. После смертельной инъекции, как учил заведующий, тело некоторое время оставляли нетронутым, и лишь ближе к вечеру приступали к вскрытию и фиксации причины смерти.
Почти все узники были истощены до предела, напоминая скелеты, обтянутые кожей. Их впалые лица казались жуткими эскизами, сделанными углем на серой бумаге.
Официально Феликс числился врачом, но давно перестал чувствовать себя таковым. Приказы немцев заставляли его раз за разом нарушать клятву Гиппократа, и он уже потерял счет этим преступлениям. Старший врач утешал себя и других, повторяя, что они не убивают, а лишь облегчают страдания.
Выбора у них не было. Точнее, он был предельно ясен: быстрый конец вместо мучительной смерти под сапогами. И все же чувство вины преследовало Феликса – особенно когда он думал о детях, погибших в лагере.
Работа выматывала его, лишала сна. Предлагая Джини проводить ночи в лазарете, он, конечно, заботился о ее безопасности, но где-то в глубине души думал и о себе. Держать ее в объятиях, напевать колыбельные, пока она не уснет, – это хоть ненадолго заглушало кошмар повседневности. Заботясь о Джини, он мог забыть о собственных муках. Именно поэтому она была ему так нужна.
Но где она теперь?
Феликс провел ладонями по лицу и глухо застонал.
– Ох… хоть волком вой. Надо было делать аппендэктомию, как вы и говорили… Теперь уже поздно, – запинаясь, пробормотал он.
Заведующий тревожно коснулся его плеча.
– О чем вы? Где Джини?
Феликс молча покачал головой. Его сковал ледяной ужас при одной только мысли о том, что ей, возможно, придется пережить.
– Нет… этого не может быть. Нет, нет… На сегодня ведь не было никаких отправок. Моя жена… Вы ее не видели?
– Думаю, их всех увезли, – прошептал Феликс. – Вечерняя перекличка закончилась, а Джини так и не вернулась.
Он был убит горем и все же пытался подобрать слова, чтобы утешить наставника, но тот уже выбежал наружу.
В ту ночь Феликса мучила бессонница. Лишь полное изнеможение под утро заставило его провалиться в тревожный сон. А утром его ждал новый пациент – больной туберкулезом. Для заключенных, живших в удушающей тесноте бараков, инфекции были обычным делом. Если нацисты не убивали людей напрямую, это делали условия.
Пациент на койке прикрывал рот тряпкой. Феликс машинально взял ее в руки: ткань была густо испещрена кровавыми пятнами. Тревожный знак.
Феликс попросил больного описать симптомы и постарался не выдать ужаса, услышав о мучительных болях в костях. Это означало, что болезнь проникла глубоко в организм, разъедая его изнутри. Лекарств не было. Единственное, что они могли предложить, – покой и обильное питье. Еще один безнадежный случай.
Феликс задумался, как сообщить страшную правду этому молодому, крепкому на вид парню. Густые брови придавали его лицу настороженное выражение. Хватит ли у него сил принять известие о неминуемой смерти? Феликс не знал.
Несколько дней спустя на той же койке уже лежала изможденная женщина лет пятидесяти. Феликс гадал, успел ли кто-то из коллег дать парню с туберкулезом сонные капли, чтобы облегчить его страдания, или же нацисты просто застрелили беднягу во время очередного обхода, сделав его еще одной случайной жертвой.
Феликс часто наблюдал за ними, пытаясь понять, что движет их поступками: скука, приказ или садистское наслаждение. Обычно эти мотивы казались ему неотделимыми друг от друга. Но прошлой ночью выстрелов он не слышал.
У новой пациентки была сломана рука – ее избил надзиратель. Когда Феликс подошел к койке, женщина слабо улыбнулась ему вместо приветствия. Он испытал странное облегчение: большинство заключенных забивали до смерти сразу. Значит, ей повезло – и, судя по всему, она это понимала.
Феликс сжал ее ладонь. Перелом был открытым и требовал немедленного вмешательства. Кость нужно было вправить, а затем заняться обработкой раны.
Феликс приготовился к болезненной процедуре и начал отсчет. Когда он дошел до нуля, женщина зажмурилась, предчувствуя адскую боль. Но в этот миг дверь с грохотом распахнулась – в палату вбежал заведующий. Феликс вздрогнул и неловко отпустил ее руку. Пациентка вскрикнула, и он бросил на нее виноватый взгляд.
– Что-то случилось? – спросил Феликс.
– Аушвиц, – выдохнул доктор.
– О чем вы?
– Туда их отправили. В Аушвиц. И мою жену тоже… вместе с вашей матерью и сестрой. Феликс, почему мы не сбежали, когда у нас была возможность? Почему не спланировали операцию? О чем мы только думали?..
Голос доктора сорвался, перейдя в рыдания. Он опустился на край койки рядом с женщиной и закрыл лицо руками. Его плечи сотрясались от плача.
Феликс был ошеломлен. Он никогда прежде не видел, чтобы его начальник позволял себе такие эмоции.
– Аушвиц – это такой же трудовой лагерь, – глухо произнес Феликс. – Наверное, там тоже работают на заводе…
– Нет! – закричал доктор. – В Аушвице евреев сжигают в крематориях! Нас бросают в печи заживо! Твоя жена… моя жена… бедные…
Феликс опустил голову. Почему они не предприняли ничего раньше? Почему ждали так долго?
Краем глаза он заметил, как пациентка медленно поднялась с койки. Прихрамывая, она подошла к доктору и положила здоровую руку ему на плечо.
Не прошло и недели, как Феликса настигли неожиданные новости. В тот день он стоял на коленях, оттирая с пола кровь недавнего покойника. Заключенного забили до смерти. Его изувеченное тело представляло собой сплошную рану: плоть свисала с костей окровавленными лохмотьями. Он истек кровью, но врач все равно настаивал на вскрытии, надеясь обнаружить иные причины смерти. В большинстве случаев ими оказывались истощение или скрытая инфекция – и, по мнению Феликса, в этот раз они тоже сыграли свою роль.
Отмывая пол, Феликс думал о Джини. До сих пор самым страшным днем войны для него оставался тот, когда ее избили. Вид ее хрупкого тела, искалеченного до неузнаваемости, ее нежной души, сломленной жестокостью, поразил его, словно удар хлыста, рассекающий самое сердце. Ее тихие стоны, прорывавшиеся сквозь сон, до сих пор терзали память. Ее тело было таким чистым, таким невинным, что он боялся, выдержит ли оно подобную травму. К счастью, она выжила, и он надеялся, что с той же стойкостью перенесет и все ужасы Аушвица.
Вдруг за спиной послышались шаги.
– Я почти закончил, – сказал он, обращаясь к заведующему. – Знаю, сегодня должна быть инспекция.
В поле зрения мелькнула пара черных ботинок, и рука, сжимавшая тряпку, замерла. Феликс поднял голову – и застыл. Над ним, заложив руки за спину и покачиваясь на каблуках, стоял Бюттнер. Феликс выпрямился.
– Я думал, вы любите ее… – начал он по-немецки.
– Что-что? – настороженно переспросил Бюттнер.
Ни к одному эсэсовцу Феликс не осмелился бы обратиться подобным образом, но это был Бюттнер. Сердито насупившись, он подошел к офицеру вплотную.
– Мою сестру, Галину. Я думал, вы ее защищаете. И мою жену – невестку Галины.
– Я это и делаю.
– Их увезли в Аушвиц!
– Так и есть. И я позаботился о том, чтобы вашу мать посадили в их поезд. Она была первой в другой очереди… – тихо пояснил Бюттнер.
Феликс нахмурился. Он прекрасно понимал, куда вела другая очередь. Его словно ударили под дых: выходит, Бюттнер спас жизнь его матери.
– И все равно вы отправили их в Аушвиц. В самый страшный из всех лагерей.
– Я не отправлял. Я просто был рядом.
– Для меня это не имеет значения, – глухо сказал Феликс.
Он беспомощно разжал руки, вспомнив о Джини. Нужно было защищать ее. Галина обещала то же самое. А теперь… теперь она, возможно, мертва.
– Я пришел сообщить, что тебя переводят. Завтра утром ты отправишься в Дахау с транспортом для заключенных. Уверен, ты там быстро приспособишься, – сухо произнес Бюттнер.
Он кивнул, словно соглашаясь с самим собой, и резко развернулся на каблуках. Уже на пороге он обернулся.
– Галина тоже приспособится. Она… симпатичная. И говорит по-немецки не хуже тебя. Она справится.
Феликса охватил гнев, когда Бюттнер назвал его сестру «симпатичной». Эти слова прозвучали отвратительно, и его начали терзать мысли о других эсэсовцах, которые могли думать так же.
– А как же моя Джини? – воскликнул он.
Бюттнер со вздохом пожал плечами.
– Мне жаль, – в голосе офицера прозвучало неподдельное сочувствие.
Бюттнер ушел, оставив Феликса в полном опустошении. Все его мысли вновь и вновь возвращались к Джини. Он видел ее блаженную улыбку, вспоминал лицо, представлял, как она слушает его игру на фортепиано. Глаза, полные преданности. Искрящийся смех, когда его пальцы касаются ее лица в паузах между аккордами. Но стоило собрать этот образ воедино, как он ускользал, таял, исчезал без следа.
По щеке скатилась слеза, когда ее призрак окончательно растворился в пустоте.
Поезд стал настоящим адом. Узники, сбитые в тесную толпу, словно скот, задыхались в вагонах во время долгого, изнурительного пути. Феликсу больше нечего было продать. Последнюю драгоценность – отцовское кольцо – он обменял на буханку хлеба. Ему хотелось верить, что этим он хоть немного облегчил страдания Джини перед отправкой, избавив ее от мучительного голода. Хотелось думать, что вкус хлеба она помнила до последнего – и вместе с ним вспоминала его.
Он оплакивал ее, но дорога не оставляла времени для жалости к себе. Мысли неизменно возвращались к смерти. Какой она будет – от голода, от изнеможения или от пули эсэсовца?
Наконец двери вагонов распахнулись, и эсэсовцы принялись подгонять заключенных прикладами. Все побежали, и Феликс сразу понял: действовать нужно без промедления, не дожидаясь повторных приказов. Если надзиратель начинал кричать, нужно было не мешкать и бежать. Двигаясь плотной колонной, они миновали массивные ворота, электрический забор, оплетенный колючей проволокой, и ров перед высокой стеной, увенчанной сторожевыми башнями.
Он оказался в Дахау.
Пока колонна углублялась в лагерь, Феликс лихорадочно осматривался. Судя по всему, лагерь был разделен на две зоны: в одной находилось около тридцати бараков, другая была отгорожена высокой стеной. Не там ли скрывались печально известные крематории?
После регистрации, во время которой Феликс поспешно сообщил, что он врач и музыкант, всем выдали одежду. По пути он видел изможденных заключенных, занятых непосильной работой: одни что-то строили, другие латали лагерные дороги. На их рукавах виднелись треугольные нашивки разных цветов, значения которых он пока не понимал. Нашивка на его рукаве оказалась желтой.
Ночь он провел на койке с тремя незнакомцами, но, к собственному удивлению, заснул довольно быстро. Утром Феликс узнал, что в лагере есть офицерский клуб с роялем. В душе затеплилась надежда: а вдруг его отправят именно туда? Засыпая, он машинально отбивал пальцами по животу ритм одного из любимых произведений Шопена, тихо напевая мелодию. Он сыграет для этих надзирателей так, как никогда прежде.
Следующий день принес Феликсу новые открытия. С одной стороны, Дахау напоминал Плашов: изнурительный труд до полного изнеможения, скудный паек, едва поддерживающий жизнь. Однако организация лагеря оказалась иной. Лагерь действительно был разделен на две зоны. В первой располагались бараки, в том числе так называемый «пасторский блок». Феликса удивило, что священнослужители, которые, как выяснилось, представляли угрозу для гитлеровского режима, тоже оказались здесь. Он всегда думал, что христиане – и тем более пасторы – будут избавлены от ужасов концлагерей.
В одном из бараков проводились чудовищные медицинские эксперименты. Новых заключенных – желали они того или нет – уже в первый же день старожилы посвящали в суть происходящего: переступив порог экспериментального барака, назад пути не было.
Слухи об изощренных пытках казались невероятными, и поначалу Феликс с трудом верил в их правдивость. Но вскоре это перестало иметь значение – молва распространялась с пугающей быстротой, сковывая людей страхом. Врачи, работавшие в экспериментальном бараке, утверждали, что изучают реакции человеческого организма на экстремальные условия, с которыми сталкивались солдаты на фронте. Их интересовало, как лечить бойцов, пострадавших от обморожений на Восточном фронте или выживших после падения самолетов над Северным морем.
На деле же пленные подвергались жестоким испытаниям. Их держали голыми в ледяной воде по пять – шесть часов или оставляли связанными на морозе на долгие часы. В медицинских журналах тщательно фиксировали, как немели конечности, как тело переставало сопротивляться холоду, как у подопытных угасала жизнь. Проводились и опыты, посвященные воздействию высоты на пилотов, катапультировавшихся с большой высоты. Для этого строили барокамеры, имитирующие давление на высоте более четырех тысяч метров. Заключенные, запертые внутри, задыхались, корчились от судорог и умирали. А тех немногих, кому удавалось выжить, ждали новые пытки: им вскрывали череп, чтобы исследовать последствия перенесенной высотной болезни.
Помимо этого, на узниках ставили опыты, связанные с опреснением морской воды и борьбой с малярией. И это была лишь малая часть того, что Феликсу удалось узнать от товарищей по заключению. Он боялся даже представить, что еще творилось за стенами экспериментального блока. И самым страшным было то, что за всем этим стояли врачи.
Феликса переполняла ярость. Эти люди когда-то давали клятву заботиться о пациентах, а теперь причиняли им невыносимые страдания. В Плашове он сам испытывал вину за то, что помогал больным уходить из жизни во сне. Но мысль о враче, способном хладнокровно мучить пациента, вызывала у него глубокое отвращение. Ему оставалось лишь надеяться, что Джини не попала в их руки – и что ей не пришлось пройти через подобный ад.
Помимо бараков для заключенных, на территории лагеря располагались прачечные, кухни, душевые, мастерские и бункер для наказаний. Расстрелы проводились во дворе – между блоками для заключенных и кухней.
За высокой стеной и ограждениями из колючей проволоки находилась вторая зона, которую заключенные называли просто – «смерть». Здесь возвышались два крематория и газовая камера. Феликс испытывал странное, горькое облегчение, зная, что живых людей здесь не сжигали. Сюда свозили тела расстрелянных или повешенных за сопротивление, а также тех, кто умирал, не выдержав лагерных условий. Когда их кремировали, над лагерем плыл невыносимый, удушающий запах.
К счастью, работа, на которую его определили, приносила Феликсу относительное утешение. Уже в первый день его привели в офицерский клуб и попросили сыграть для гостей. После первых же аккордов стало ясно – его берут и теперь выступать здесь он будет ежедневно. Ему, несомненно, повезло: в то время как другие заключенные трудились в строительных командах, возводили дороги, осушали болота или работали на производстве.
Репертуар, который он исполнял, состоял в основном из немецкой музыки. Услаждая слух посетителей, Феликс мог незаметно наблюдать за публикой. В клубе собирались исключительно высокопоставленные офицеры, и лишь изредка – рядовые охранники в сопровождении начальства. Они ели, пили, смеялись. Играя, Феликс внимательно прислушивался к их разговорам, узнавая о положении дел на фронте. Вечером, вернувшись в барак, он делился услышанным с товарищами.
В последнее время новостей было немного. Офицеры чаще ворчали по любому поводу, чем обсуждали военные планы. Судя по их настроению, немецкие войска еще сопротивлялись натиску союзников. Но Феликс старался ободрять других заключенных, уверяя, что это ненадолго.
Проводя в клубе каждый день, он постепенно научился различать и узнавать офицеров СС, которые прежде казались ему безликими. Среди постоянных посетителей его внимание привлекла группа немцев. Несколько раз придя в клуб и послушав, как играет Феликс, они стали каждый вечер занимать столик прямо напротив рояля.
Однажды в центре этой компании он заметил мужчину с резкими чертами лица и пронзительно-голубыми глазами. Тот пристально наблюдал за ним. Офицеры по обе стороны от незнакомца переговаривались довольно громко, и Феликс без труда понимал их разговор.
– В конце концов, мы здесь не для того, чтобы якшаться с этой мразью, – с нескрываемой злобой проговорил один из мужчин, сидевший ближе всех к роялю. – Они никогда не будут нам ровней, эти недочеловеки.
Он ударил кулаком по столу, заставив бокалы зазвенеть. Некоторые из присутствующих усмехнулись – похоже, подобные вспышки были для него обычным делом. Офицер, сидевший напротив, кивнул.
– Годами эти преступники оставались безнаказанными, – подхватил он. – Но теперь мы отвечаем за порядок. Если бы они пришли к власти, они бы уничтожили нас первыми.
– Хильмар, что скажешь? – спросил первый эсэсовец, и оба с ожиданием посмотрели на офицера в центре.
Тот, потирая подбородок, не сводил глаз с Феликса. Казалось, он вовсе не слышал, о чем говорили его товарищи. Потом, словно опомнившись, вяло произнес:
– Да, да, Конрад, все верно.
Феликс изо всех сил старался не выдать своих чувств. В выражении лица Хильмара он уловил что-то странное. Было ли это смирение? Разочарование? Или предчувствие неминуемого конца?
Закончив очередную пьесу эффектным глиссандо, он позволил руке замереть в воздухе, медленно сняв ногу с педали. Затем повернулся к публике и по-немецки спросил:
– Ваши пожелания?
Ответа, как правило, не следовало, но он любил задавать этот вопрос – так он выражал уважение к слушателям. Его взгляд скользнул по залу, но гости были поглощены своими разговорами. Феликс пожал плечами и вновь опустил руки на клавиши, собираясь сыграть одну из сонат Бетховена.
– Ноктюрн Шопена, пожалуйста. Тот, который вам нравится больше всего.
Это был Хильмар. Он произнес эти слова, не поднимая глаз, внимательно разглядывая свои ладони.
Феликс кивнул и, с облегчением вздохнув, начал одно из своих любимых произведений.
В памяти Феликса всплыло лицо Бюттнера, и он невольно задумался: а вдруг этот Хильмар сделан из того же теста? Человек в эсэсовской форме, но не поддавшийся власти и влиянию, не готовый совершать злодеяния. Феликс запомнил лицо Хильмара и решил отныне играть этот ноктюрн всякий раз, когда тот окажется рядом.
После часа, проведенного на перекличке – сразу после очередного расстрела, в обязательном присутствии всех заключенных, – Феликс возвращался в барак. Он не сразу заметил, что рядом с ним идет еще кто-то. Его взгляд скользнул по рукаву пожилого человека и задержался на нашивке.
– Должно быть, вы из блока священников, – первым заговорил Феликс. – Могу я звать вас отцом? Мой отец, вероятно, уже умер, так что было бы приятно хоть иногда произносить это слово.
Он подмигнул священнику, и тот тихо рассмеялся, по-отечески похлопав Феликса по плечу. Рука легла ему на спину, и Феликс невольно улыбнулся.
– Зови как хочешь, сын мой. Да, я один из местных пастырей. Большинство из нас – католики. Вижу, ты еврей.
– Да. А вы не боитесь запачкаться, прикоснувшись ко мне? – то ли в шутку, то ли всерьез спросил Феликс.
Священник нахмурился, затем кивнул. В его глазах мелькнуло сочувствие.
– Бог, должно быть, скорбит, видя, как мы воюем и отдаляемся друг от друга.
Феликс кивнул, соглашаясь, но в голове у него возник вопрос: а как сам этот священник относится к евреям? Заключенные в лагере были слишком разными – евреи, поляки, русские, французы, югославы, чехи. Все они проходили через одно и то же, но при этом нередко делали жизнь друг друга еще невыносимее. Они нападали на бараки, где было слишком много «чужих», или избивали тех, кого сослали за гомосексуализм. Достаточно было взглянуть на нашивку, чтобы понять, с кем имеешь дело – и по какому поводу можно ополчиться на соседа.
Феликс был благодарен за то, что мог оставаться в стороне от этого безумия, работая в клубе, растворяясь в музыке. Он никогда бы не подумал, что однажды ему будет легче находиться рядом с нацистами, чем со своими товарищами по плену. Но отчаяние и страдания обнажали в людях худшие стороны.
– Ты когда-нибудь думал о крещении? – неожиданно спросил священник.
Феликс опешил. Он почти забыл, что тот все еще идет рядом. С губ сорвался горький смешок – невероятно, что этот человек всерьез предлагает ему отказаться от своей веры.
– Я никогда не приму крещения. Я еврей. Вся моя семья – евреи. И так будет всегда, что бы ни задумал Гитлер. Мы никуда не денемся, – отрезал Феликс.
Он бросил на священника вызывающий взгляд.
Снова почувствовав прикосновение к спине, Феликс нахмурился, прислушиваясь.
– Я понимаю твою преданность, – спокойно сказал священник. – Бог видит, что у тебя на душе. Он поддержит тебя в желании защитить свою семью. И если однажды твое спасение будет зависеть от принятия христианства, знай: это не означает отказ от всего, чем ты был.
– Отец, что вы хотите сказать? Подойти к воротам, заявить, что вы меня крестили, – и меня сразу отпустят домой? Уверены, что это сработает?
– К сожалению, нет, сын мой. Но если тебе повезет пережить эту войну, подумай об этом. Ради своей семьи.
– А если… у меня больше не будет семьи?
– Ну… все в руках Божьих, – тихо сказал священник.
Феликс невольно рассмеялся. Искренность этого человека, его неловкое желание помочь тронули его. С благодарной улыбкой Феликс кивнул и попрощался, когда их пути разошлись.
Ночью его мучила бессонница. Не голод и не теснота барака были тому причиной. Мысли кружили без остановки: сможет ли он выжить в этой войне? И если да – посмеет ли он отступить от пути, начертанного его предками?
Хильмар все чаще стал наведываться в клуб. Иногда забегал всего на несколько минут, иногда засиживался часами, потягивая напитки и беседуя со своими спутниками. Он никогда не приходил один, каждый раз появляясь в сопровождении офицеров.
Феликс давно не видел Хильмара, но сегодня ждал этой встречи. И когда тот наконец появился в дверях, облаченный в эсэсовскую форму, Феликс едва заметно улыбнулся. «Время для Шопена», – подумал он. Но тут следом за Хильмаром в клуб вошел еще один офицер, и Феликс сразу узнал его.
– Вижу, ты рад меня видеть, – произнес Бюттнер.
Феликс, стараясь не выдать удивления, с невозмутимым видом продолжил играть. Бюттнер пододвинул стул и сел рядом с роялем. Феликс невольно оглянулся, опасаясь, что разговор с ним может обернуться для офицера неприятностями. И все же в глубине души он был рад его видеть – если в этом месте вообще можно было говорить о радости. Они не встречались со времен Плашова. Воспоминания о тех днях, когда рядом были мать, сестра и, самое главное, Джини, нахлынули с новой силой.
– Хорошо играешь, – кивнул Бюттнер.
Феликс завершил пассаж эффектной трелью и вздохнул.
– Спасибо. Рад, что вам нравится.
– Утомительно, наверное? Целыми днями сидеть тут и развлекать офицеров? – поинтересовался Бюттнер.
Феликс посмотрел на него с недоумением. С чего вдруг такой вопрос?
– Нисколько. Музыка – мое высшее наслаждение. Она спасает меня от безумия в этом аду, – честно ответил он.
– А на других инструментах играешь?
– Да. Аккордеон, губная гармошка, орган.
– Могу раздобыть тебе аккордеон.
– Это было бы замечательно. Спасибо.
Феликс доиграл Шопена и плавно перешел к не менее искрометному вальсу. Он так искусно замаскировал переход, что никто и не заметил смены произведения. Его Джини, будь она здесь, непременно восхитилась бы такой виртуозностью. Феликс невольно улыбнулся.
Внезапно из-за соседнего столика донеслись громкие голоса. Бюттнер обернулся и посмотрел на офицера, который кричал на своего молчаливого собеседника, заставляя того вздрагивать от каждого слова.
– Здесь не место для проявления слабости! Если кто-то не в состоянии видеть кровь своих товарищей, ему здесь не место – пусть убирается отсюда. Чем больше этих ублюдков мы перебьем, тем меньше нам придется кормить.
– Да уж, тут не поспоришь… – пробормотал Феликс.
Он заметил, как Бюттнер едва заметно улыбнулся. Немного расслабившись, Феликс стал играть громче, стараясь заглушить музыкой звуки разгорающегося спора. Бюттнер продолжал сидеть рядом.
В лагере заключенные боялись наказания больше, чем самой смерти. Почти все понимали: до конца войны им не дожить. Но лишних страданий все равно хотелось избежать. Чаще всего наказывали избиениями – дубинками или плетью. За серьезные проступки расплата была куда страшнее: провинившихся запирали на ночь в карцере, привязывали к столбу на лагерной площади или использовали в качестве подопытных в бесчеловечных медицинских экспериментах.
После перекличек к Феликсу все чаще подходил тот самый священник. Казалось, он был одержим своей духовной миссией и не упускал ни одного случая заговорить. Феликс не отказывался от этих разговоров – в них было хоть что-то, что отвлекало от лагерной тоски и давало пищу для размышлений. Порой мысль о смене веры даже начинала казаться ему не такой уж кощунственной. Католичество перестало выглядеть чем-то пугающим: он вспомнил, что всегда чувствовал странное спокойствие, заходя в церкви еще до войны.
Вот и сегодня Бюттнер удобно устроился на стуле, поджав ноги. В руке у него, позвякивая льдом, искрился хрустальный бокал с виски.
– Как думаешь, если бы ты был пьян, ты бы играл лучше или хуже? – вдруг спросил он.
Феликс с любопытством взглянул на него, решив подыграть.
– Понятия не имею. Может, попробуем?
Глаза Бюттнера загорелись, словно он на миг представил себе пьяного Феликса, танцующего на крышке рояля. Феликс покачал головой, изображая разочарование.
Вдруг выражение лица Бюттнера изменилось. Он сделал долгий глоток.
– Галина жива. И твоя мать тоже.
У Феликса перехватило дыхание. Он медленно поднял глаза.
– Что?.. Откуда вы знаете?
– Я был в Аушвице. Они обе там. Твоя сестра работает в регистратуре. Я не знал, как тебе об этом сказать.
Феликс почувствовал, как дыхание сбилось. Бюттнер все это время знал – и молчал? Что он пытался утаить? Он уже хотел заговорить, но офицер тихо добавил:
– Джини тоже жива.
Пальцы Феликса дрогнули, сорвав фальшивый аккорд. В ушах зашумело, будто из комнаты разом выкачали воздух. Пальцы свело судорогой. Его Джини… жива.
– Она просила передать, что любит тебя, – произнес Бюттнер. В его голосе не было ни капли иронии.
Феликс моргнул, чувствуя, как слезы подступают к глазам, и начал новую пьесу. Внутри снова зажглась надежда. Если Джини жива – значит, есть ради кого держаться. Он обязан выжить. Он обещал ей посадить сад. А свои обещания Феликс никогда не нарушал.
С наступлением темноты он поспешил в барак. Почти поравнялся со священником, но пронесся мимо, не останавливаясь. Сегодня не до разговоров.
Взобравшись на нары, Феликс рухнул на жесткую койку. Он торопливо снял ботинок и ловко отогнул расшатанную доску в стене – тайник, о котором не знал никто. Кухонным ножом он аккуратно распорол изношенное голенище. Работа шла быстро. В руках оказались два одинаковых куска кожи. Остальные заключенные, уже вернувшиеся в барак, молча наблюдали. Они не задавали вопросов, не проявляли особого любопытства, лишь напряженно следили за его лихорадочными действиями.
Он приподнял матрас и вытащил из прорези самое дорогое – фотографию, сделанную в гетто сразу после помолвки. Джини сияла своей лучезарной улыбкой, а он, прижавшись губами к ее щеке, щекотал ее сзади в тот самый миг, когда щелкал затвор.
Феликс осторожно закрепил снимок на коже и откинулся назад, оценивая работу. Чего-то не хватало.
Он резко поднялся, заставив соседей вздрогнуть, и попросил карандаш и бумагу. Он почти не рассчитывал на удачу, но начальник блока неожиданно подошел с улыбкой и протянул огрызок карандаша и клочок бумаги.
Феликс долго смотрел на пустой лист. Еще несколько часов назад он был уверен, что Джини мертва. Но теперь… Мысль о ней вызвала бурю эмоций, и на бумаге стали появляться слова любовного обета.
Сложив два кожаных кусочка вместе, он улыбнулся и спрятал сердечко в карман. Хранить его до следующего визита Бюттнера было невероятно опасно, но Феликс не собирался отступать.
После нескольких томительных дней ожидания Бюттнер наконец снова появился в клубе. Привычно придвинув стул к роялю, он сел и погрузился в музыку. Феликс доиграл медленную сонату. Когда гул голосов в зале усилился, он наклонился к офицеру и едва слышно прошептал:
– У меня для вас кое-что есть.
Бюттнер рассмеялся, и Феликс вдруг густо покраснел.
– Что у тебя может быть для меня?
Феликс заиграл чуть громче, глубоко вздохнул и огляделся по сторонам. Осторожность была превыше всего.
– Это подарок для Джини, – прошептал он. – Не могли бы вы передать его?
– Что еще за подарок? – удивленно переспросил Бюттнер.
Феликс на мгновение оторвал руку от клавиш и достал из кармана маленькое кожаное сердечко. Быстро показав его Бюттнеру, он тут же вернулся к игре.
– Внутри фотография нашей помолвки. Отдайте ей, когда в следующий раз будете в Аушвице.
– Ты в своем уме? – раздраженно фыркнул Бюттнер. – Это не так просто!
Феликс устало прикрыл глаза. Он понимал, насколько безумна эта затея. Но Галина всегда говорила, каким важным человеком был Бюттнер. Значит, он может это сделать. Для него. Для них обоих.
– Бюттнер, пожалуйста.
– Это невозможно.
– Я умоляю вас.
– Нет! – отрезал Бюттнер, внезапно посерьезнев. Он огляделся и тяжело вздохнул. – Послушай. Я бы и рад помочь, но не могу. Это слишком опасно. Если нас поймают… Меня – с фотографией двух евреев в этом проклятом сердце. Мы все поплатимся жизнью.
– А если бы это сердечко было… для Галины? Вы бы тогда согласились?
– Ты просишь слишком многого. В Плашове все было иначе. Но теперь они в Биркенау – а это, уж прости, самый страшный лагерь.
– Именно поэтому моей Джини это сердце нужно как никогда. Пожалуйста, Бюттнер, – Феликс никогда еще не молил так отчаянно.
Офицер лишь покачал головой. Феликс вздохнул и решился на последний, не самый приятный аргумент.
– Если вы сделаете это, Галина будет вам безмерно благодарна. Уверен, она отплатит наилучшим образом, – прошептал он неохотно, но с нажимом.
Бюттнер плотно сжал губы. Феликс воспринял это молчание как согласие. Незаметно, пока никто не смотрел, он сунул амулет, лежавший под роялем, в руку Бюттнеру и облегченно выдохнул, увидев, как тот спрятал его в карман.
Не произнеся ни слова, Бюттнер резко поднялся и покинул клуб.
Феликс проводил его взглядом: эсэсовец удалялся, унося в кармане маленькое кожаное сердечко, заключавшее в себе его любовь к Джини. Оставалось лишь надеяться, что оно каким-то чудом попадет к ней.
Дни тянулись бесконечно. Недели превращались в безликие, мучительные часы ожидания. Время словно застыло.
Каждый миг отзывался болью, но с каждым закатом бесконечный цикл лагерной жизни неумолимо продолжал движение вперед.
Шло время. С тех пор как Феликс позволил себе вспомнить о прошлой жизни, он ясно понял, насколько далекой она стала. Он с трудом представлял себя тем человеком, каким был прежде. Чувствовал, как сильно изменился, как весь этот ужас перекроил его. Бюттнер передавал весточки от матери, сестры и Джини, но они казались чем-то нереальным, почти не относящимся к его нынешнему существованию.
Все это было будто из другой жизни. Он по-прежнему любил Джини, но теперь эта любовь ощущалась как мираж – далекая тоска, к которой можно прикоснуться лишь во сне. Иногда он позволял себе погрузиться в фантазии: представлял, как ужинает в кругу семьи или играет для Джини на пианино. Но эти образы были лишь кратким забвением, иллюзией, которая ненадолго притупляла боль, но не исцеляла ее.
Единственной целью стало выживание. Есть все, что дадут, и любыми способами сохранять расположение нацистов. Пока ему удавалось ладить с офицерами – настолько, насколько это вообще было возможно для еврея.
Очередной день растворялся в нескончаемом аду лагерной жизни. Феликс, погруженный в звуки аккордеона, наигрывал какую-то немецкую песню. Рядом, за общим столом, сидели Бюттнер и Хильмар. Со стороны они выглядели почти как приятели. Бюттнер, устроившись ближе к сцене, неторопливо потягивал виски, его взгляд скользил по эсэсовцам в зале.
– Нервничают… – пробормотал он, заглядывая в стакан.
Феликс скользнул пальцами по клавишам, сыграл несколько аккордов и перешел к следующему куплету.
– Пленные это чувствуют, – тихо ответил он. – Союзники наступают, не так ли?
– Да, наступают. Мы проигрываем на обоих фронтах, – подтвердил Бюттнер.
– Не волнуйся, гитлеровский режим выстоит, – вмешался Хильмар. – В сотнях городов уже формируется народное ополчение. Осторожнее, Бюттнер, не стоит разжигать в евреях ложные надежды. Возможно, часть заключенных придется отсюда перевести, но мы справимся.
Феликс промолчал. Мысль о переводе в другой лагерь показалась ему странно притягательной. Условия содержания ухудшились до такой степени, что крематории едва справлялись с потоком умерших. Многие заключенные боялись, что эсэсовцы просто перебьют их всех, чтобы не допустить освобождения.
Даже когда до пленных дошли слухи об отступлении немецких войск, их реакцию трудно было назвать радостной. Страх сковывал их – они боялись всего. В то, что мучения внезапно закончатся, они не верили.
К концу 1944-го стало ясно: эта зима может стать для узников последней. Дахау медленно, но верно превращался в замкнутый мир смерти и разложения. В безнадежной тесноте бараков свирепствовал тиф. Феликс, как врач, видел тревожные признаки повсюду и жаждал помочь, но все, что он мог, – призывать товарищей соблюдать гигиену и самому стараться избегать заражения.
Той зимой многие умирали просто от недоедания. Сотни, а с декабря – уже тысячи человек гибли каждый месяц. Заключенные падали как мухи, куда ни глянь.
В какой-то момент крематории перестали справляться. Угля почти не осталось, а люди продолжали умирать ежедневно. Немцы метались, не зная, что делать, и в итоге приказали вырыть братскую могилу на горе Лейтенберг неподалеку от лагеря. Обычно захоронений за его пределами избегали, чтобы не привлекать лишнего внимания, но горы тел росли, и другого выхода у них уже не было.
Однажды Феликс заметил, что атмосфера в клубе изменилась.
Офицеры, обычно шумные и грубые, сегодня выглядели встревоженными. Феликс не раз слышал их разговоры о приближении американских отрядов, но никогда прежде они не проявляли такого беспокойства. Обычно их присутствие сопровождалось перебранками и грохотом кулаков по столам. Теперь же в воздухе чувствовалась непривычная тревога: офицеры без конца обменивались удрученными взглядами, говорили вполголоса и почти не смеялись.
Бюттнер и Хильмар не появлялись, и Феликсу не у кого было узнать, что происходит. Но и без расспросов было ясно: неопределенность сгущалась. Его выпроводили из клуба еще до конца смены. Раньше такого никогда не случалось. Феликс, выходя, недоуменно оглядывался по сторонам, пытаясь понять, что именно пошло не так.
Перекличка закончилась быстро, но сигнала к отбою не последовало. Заключенные напряженно переглядывались. И вдруг, словно по немому приказу, со всех сторон появились охранники. Они начали кричать, требуя, чтобы узники построились в шеренги.
Вздохнув, Феликс покорно направился к очереди, выстроившейся справа. «Время пришло», – подумал он.
Он стоял под низким, пасмурным небом и терпеливо ждал, пока очередь медленно продвигалась вперед. У самого входа располагались несколько столов. За ними сидели охранники, что-то записывали в журналы и направляли заключенных в разные шеренги.
Наконец очередь дошла до Феликса. Он сделал шаг вперед.
– Имя? – спросил охранник, не поднимая головы.
– Феликс…
– Эй! – раздался резкий голос сбоку. – Что здесь делает христианин?
Феликс обернулся. К столу подошел Хильмар.
– Его фамилия – Гвоздь, – произнес он и едва заметно кивнул Феликсу.
– Феликс Нелькен, – зачитал охранник, не обращая на него внимания.
Феликс уже открыл рот, чтобы возразить, но поймал острый, предупреждающий взгляд Хильмара. Тот продолжил, и его голос стал ниже, почти угрожающе спокойным:
– Его зовут Гвоздь. Вы же не хотите депортировать христианина? Этот транспорт предназначен только для евреев. Есть ли причина, по которой вы не выполняете приказ?
– Я… нет, гауптшарфюрер, но у него желтая нашивка…
Хильмар скривился.
– Очевидно, ошибка. Я лично проверял этого заключенного при поступлении и опознал его как польского политзаключенного. Но эти идиоты на складе, – он кивнул в сторону, – видимо, не слишком серьезно относятся к своим обязанностям.
Охранник замялся, затем поспешно кивнул:
– Вы правы. И читать толком не умеют. Ладно, уберите его в сторону.
Охранник вывел Феликса из очереди. Хильмар развернулся и молча повел его обратно.
Феликс вглядывался в лица тех, кто стоял в длинной, змеящейся очереди и ожидал смерти. С каждым проходящим мимо узником он все острее осознавал, как ему повезло. Польское имя, подаренное Хильмаром, стало его спасением.
Как же стремительно могла измениться судьба! Еще несколько минут назад он сам стоял на пороге смерти, как и тысячи других, чьи жизни должны были раствориться в безликой массе на соседней горе. Теперь же он остался в лагере – живой, но все еще пленник, запертый среди тех, кто знал: отсрочка не означает спасения.
Прошло совсем немного времени.
Появление американцев показалось узникам чем-то нереальным, почти галлюцинацией. Сначала донесся артиллерийский залп. Эсэсовцы заметались, схватились за оружие, но уже через мгновение стало ясно: остановить идущие к воротам лагеря войска они не в силах.
Это было похоже на чудо.
Истощенные до состояния скелетов заключенные, собрав последние силы, потянулись к ограде. Американские солдаты замерли в потрясении, словно увидели перед собой призраков. Они бросали через колючую проволоку шоколад и сигареты, но поначалу не заходили внутрь – вероятно, опасались болезней. В лагере оставались тысячи узников, но многие из них были лишь бледными тенями самих себя.
В какой-то момент солдаты зашептались, их голоса стали взволнованными. Феликс не разбирал слов, но вскоре всем стало ясно: неподалеку был обнаружен состав из сорока вагонов, доверху набитых мертвыми телами.
Лишь осознав масштабы трагедии и ничтожное число выживших, американцы решились войти в лагерь. Они сразу же занялись больными и ранеными. Бывшим узникам начали раздавать еду, и Феликс предупреждал остальных, что есть нужно очень медленно – истощенный организм мог не выдержать. Но многие не вняли его словам: жадно глотая пищу, они умирали, сраженные собственным голодом.
После освобождения Феликса поместили в немецкий госпиталь. Он весил всего тридцать пять килограммов, и ему потребовалось шесть переливаний крови. После очередной процедуры, с трудом ворочая языком, он спросил врача, как лучше добраться до Польши.
Врач недоуменно вскинул брови и ответил, что в Польше Феликсу делать нечего.
Кипя возмущением, Феликс начал объяснять, что его семья была в Аушвице и он должен их найти. Лицо доктора дрогнуло – теперь в нем читалось лишь сочувствие.
– Там всех поубивали, – тихо сказал он.
Феликс почувствовал, как его сердце разбивается вдребезги.
Время, проведенное в больнице, стало для него настоящей пыткой. Он не мог смириться с услышанным. Феликс винил Бюттнера в том, что тот в итоге позволил Галине и остальным погибнуть. Несмотря на все усилия, спасти их не удалось. Он думал о своей Джини, представлял, как она умерла, прижимая к груди кожаное сердце. Пока его тело медленно восстанавливалось, душевное состояние лишь ухудшалось.
Так продолжалось до тех пор, пока однажды перед ним не появился необычный гость.
– Разрази меня гром!
Феликс приподнялся на кровати и впервые за долгое время улыбнулся. Генри, скрипач из кофейни, почти не изменился со времен гетто.
– Выглядишь ужасно, – пробормотал он, присаживаясь на край койки.
– Видимо, война повела нас разными путями. Признаться, я бы предпочел твой.
– Понимаю. Тем более моя жена и сын тоже выжили. И все благодаря Оскару Шиндлеру. А как у тебя? – осторожно спросил Генри.
Феликс закрыл глаза и медленно покачал головой. Генри тяжело вздохнул и накрыл ладонью его руку.
– Мне очень жаль. Но ты должен жить дальше. Ради нее. Что ты собираешься делать?
– В Польшу возвращаться нет смысла… Там никого не осталось.
– Значит, хочешь остаться здесь и начать все сначала?
Феликс кивнул. Это будет непросто, но выбора у него не было. Он мог бы остаться в Германии, играть на пианино, зарабатывать на учебу, а потом устроиться в хорошую больницу…
Мысли оборвались. Чего-то в этом плане не хватало.
Джини.
Сердце болезненно сжалось.
Генри стал часто навещать Феликса, каждый раз убеждая его вернуться к музыке, искать работу, думать о будущем. Со временем, когда медсестры решили, что Феликс достаточно окреп, он начал выходить из госпиталя, часами бродил по улицам, а вскоре устроился в Красный Крест, где играл для сотрудников на фортепиано. Штаб находился неподалеку, и он стал бывать там все чаще.
Однажды Генри пришел в больницу и застал Феликса во время обеденного перерыва. Улыбаясь, тот поднялся из-за стола, взял с прикроватной тумбочки колоду карт и помахал ею.
– Сыграем? – хохотнул он.
Смех застрял у него в горле, когда он увидел лицо Генри. Оно было багровым от напряжения, мокрым, словно после долгого бега. Скрипач застыл в дверях, все еще сжимая ручку. Феликса охватило беспокойство, но вдруг уголки губ Генри медленно поползли вверх.
И тогда он радостно, почти истерически рассмеялся. С трудом переводя дыхание, Генри произнес:
– Она жива, Феликс! Джини жива.
Феликс машинально шагнул вперед, готовый засыпать его вопросами, но тут же обмяк и потерял сознание.
На шум в палату вбежали медсестры. Генри потом рассказывал, что все они были в шоке. Но Феликсу было уже все равно. Несмотря на сомнения главного врача, он настоял на выписке и покинул госпиталь: ему срочно нужно было ехать в Польшу.
Он добрался до вокзала, но попытки договориться с кассиром ни к чему не привели. Ни денег, ни билета. Феликс обращался к каждому встречному, но люди безучастно проходили мимо, не желая вникать в очередную историю незнакомого еврея.
Бессилие накрыло его с головой. Джини была жива, но теперь их разделяла целая страна.
Он опустился на скамейку, уткнувшись лицом в ладони. Вдруг его внимание привлекли два громких голоса. Они говорили по-английски, но Феликс все равно стал прислушиваться к их разговору. Слово «Краков», произнесенное одним из них, заставило его вздрогнуть. Он вскочил и бросился к американским офицерам.
– Я из Кракова! Возьмите меня с собой – я проведу вам лучшую экскурсию по городу. Покажу все достопримечательности, все самое важное, – затараторил он, стараясь скрыть волнение.
Он заметил, что один из офицеров понимает по-польски, и это придало ему уверенности.
– Экскурсия будет бесплатной? – уточнил офицер.
Феликс торопливо кивнул.
– Ладно. Тогда идем.
По прибытии Феликс целый день водил их по городу, рассказывал о Вавеле, о значении Кракова в истории Польши. Он говорил увлеченно, но мысли его были заняты только Джини. Он тайно надеялся увидеть ее на улице – случайно, мимоходом.
Когда надежда на такую встречу угасла, он обратился в Красный Крест. Там ему сообщили адрес, пояснив, что она живет с двумя соседками. Сердце Феликса сжалось – делить кров с незнакомыми людьми! Но, услышав имена, он едва не вскрикнул: его мать и сестра тоже были живы.
Он замер перед дверью и осторожно постучал.
Из-за двери раздался голос – знакомый, живой. Он узнал его сразу. К горлу подступили слезы. Она была расстроена, но даже так звучала для него прекраснее всего на свете.
Он постучал снова. Голос отозвался вновь.
Феликс больше не смог сдерживаться и толкнул дверь.
Слезы покатились по его щекам, когда он увидел Джини. Ее глаза – все такие же ясные, – ее улыбка, меняющая пространство вокруг. Волосы мягкими волнами касались мочек ушей. Он вдруг понял, как ей повезло: многие после лагеря так и не увидели своих волос прежними.
Ее тело исхудало, подбородок заострился, а высокие скулы остро проступали сквозь тонкую кожу. Худоба была их общей бедой, но теперь он позаботится о том, чтобы она больше никогда не голодала. Он будет работать сколько нужно – день и ночь.
Сквозь пелену слез он видел, как дрожат ее руки.
Да, она изменилась. Но она была здесь.
Ночь прошла в полном блаженстве, а на следующее утро Джини уже сидела на коленях Феликса, обхватив его шею руками. Она снова и снова слушала его рассказ, и все вокруг, узнав их историю, говорили одно и то же – им невероятно повезло. Настоящее чудо, что им обоим удалось выжить.
Еще в лагере Джини поклялась себе: если она снова увидит Феликса, то никогда, ни при каких обстоятельствах его не отпустит. Теперь она была полна решимости сдержать эту клятву. Даже Галина сияла от радости, когда они все вместе сидели за кухонным столом и обсуждали планы на будущее.
Феликс мечтал вернуться в Германию и работать в больнице. Так и случилось. Галина и ее мать больше не могли оставаться в городе, который постоянно напоминал им о потерях, и через несколько дней вся семья покинула Краков. Мюнхен стал для них новым домом.
Когда они немного обжились, Феликс настоял, чтобы Джини тоже нашла себе дело по душе. Она устроилась в местное отделение Красного Креста, где в основном занималась бумажной работой. Теперь, окруженная людьми и занятая полезным делом, Джини ясно понимала: после ужасов концлагеря любая работа покажется ей посильной.
Кроме того, служба в Красном Кресте дала ей возможность практиковать английский. Американка Элоиза, служившая в Мюнхене, стала для Джини настоящей наставницей. С терпением и искренней добротой Элоиза помогала ей запоминать новые слова, а затем – складывать их в целые предложения. Постепенно Джини начала свободно изъясняться на английском.
Феликс тоже не отставал, занимаясь языком с одним из врачей в больнице. Он неустанно напоминал Джини о важности английского, рисуя в воображении их будущую жизнь в Америке. Галина же относилась к этим занятиям скептически – надежда на переезд казалась ей слишком призрачной.
Тем не менее, работая в Красном Кресте, Джини ежедневно проверяла статус своего иммиграционного заявления. Для получения разрешения на въезд в США требовались поручители из Америки, и им оставалось только ждать, пока такие найдутся. К их сожалению, в этом ожидании они были не одиноки: тысячи евреев и других беженцев надеялись начать новую жизнь за океаном.
Тем временем многие члены еврейской общины постепенно возвращались к прежнему укладу жизни и своей вере. За исключением горстки самых набожных – тех, кто еще в лагере украдкой молился по вечерам в бараках, – долгие годы они не могли открыто исповедовать иудаизм, и теперь это стало возможным. Джини при любой возможности сопровождала Галину на молитву. Это было утешением – тихой привычкой из прошлой жизни, помогавшей ей удерживаться в настоящем.
– Джини, если ты снова будешь медлить, и мы опоздаем, я… – голос Галины звучал раздраженно.
Джини метнула на невестку быстрый взгляд исподлобья. Она едва успела вернуться с работы, а Галина уже торопила ее, собираясь на вечернюю молитву. Джини приглаживала пальцами непослушные кудри, когда дверь распахнулась. Феликс, скользнув поцелуем по ее щеке, сел рядом.
– Что вы тут замышляете? – спросил он, сжав ладонь Джини.
– Не твое дело, – отрезала Галина.
Джини растерянно посмотрела на невестку. К ее колкостям она давно привыкла, но такая откровенная враждебность к брату застала врасплох. Она украдкой взглянула на Феликса и заметила, как напряглись его плечи.
– Галина, я уже говорил: не нужно таскать Джини на эти… собрания.
– Собрания?! – взвилась Галина. – Наши молитвы – это не собрания. Это наша жизнь! Как ты смеешь?
Феликс резко поднялся.
– Я хочу защитить свою семью. Мы больше в этом не участвуем. Я говорил тебе еще тогда – мы будем католиками.
– Ты сошел с ума.
– Возможно. Зато я жив. Джини, не ходи с ней больше в синагогу.
Слова повисли в воздухе. Джини не до конца понимала, что происходит, но кивнула – скорее машинально, чем осознанно, доверяясь Феликсу.
– Пожалуй, ты прав, – процедила Галина. – Ее там все равно никто не знает. Но скажи честно, Феликс, ты и правда собираешься менять фамилию? Это же имя твоего рода.
– Эта фамилия спасла мне жизнь. Нелькен навсегда останется моим еврейским именем. Но моя католическая семья будет носить польскую фамилию – Гвоздь, – спокойно сказал Феликс.
Джини насторожилась. Феликс не раз рассказывал, как это имя, придуманное эсэсовцем в Дахау, спасло ему жизнь, но она не думала, что он относится к этому так серьезно. Стоит ли теперь, когда опасность миновала, идти на такой решительный шаг?
– Феликс… мы правда будем жить с этой фамилией? – тихо спросила она. – Что бы сказал Па?
В памяти всплыли вечера в гетто, ворчливые голоса, осуждающие «неправильных» евреев, смешанные браки, отступления от традиций. Губы Джини задрожали. Если бы бабушка знала…
Феликс обнял ее.
– Твоего отца больше нет. И он не скажет ничего. Мы будем жить так, как считаем нужным. В душе мы останемся Нелькен. Этого достаточно. Остальным знать незачем.
– Это безумие, – вспыхнула Галина. – Вы отрекаетесь от собственного имени! От памяти! От тех, кого уже нет! Еврейский народ потерял миллионы, а ты хочешь сделать вид, что этого не было?
– Я просто хочу другую фамилию, – устало ответил Феликс. – Мир от этого не рухнет.
– Божий мир – рухнет!
Джини бросила на Галину испепеляющий взгляд. Иногда она своим пафосом действительно перегибала палку. Джини стало смешно, но тут она заметила печаль в глазах Феликса. Он выглядел так, словно этот спор разбивал ему сердце.
– Ну что ж, – прошипела Галина. – Желаю вам счастья в вашей новой, пустой жизни. Как удобно – выжить и забыть.
Горько усмехнувшись, она резко распахнула дверь и ушла, оставив их в оглушающей тишине.
– Видишь, что мне приходилось терпеть все эти годы? – выпалила Джини, театрально ткнув пальцем в сторону двери.
Феликс тяжело вздохнул.
– Пойдем. Я хочу тебе кое-что показать.
Он протянул руку. Джини улыбнулась и приняла ее. Они вышли и направились в другой район города. Джини не узнавала дороги и попыталась выяснить, куда они идут, но Феликс лишь загадочно хмыкнул, оставив ее вопрос без ответа.
Когда они свернули за угол и остановились у старой церкви, Джини смущенно рассмеялась.
– Мы что, прямо сейчас креститься пришли?
Феликс обнял ее за плечи.
– Здесь я играю на органе. Я не говорил, где именно, потому что знал – Галина взбесится. Теперь я играю на службах здесь и еще в нескольких церквях. Мне платят. Вместе с работой в больнице этого хватит, чтобы начать заново, – с гордостью объявил он.
– Это… правда здорово. Но мы ведь… – она запнулась. – Мы ведь все равно останемся евреями?
– Давай не будем решать все сразу, – сказал он. – Посмотри лучше на эту церковь. Красивая, правда?
Джини огляделась. Витражи переливались на солнце, заливая стены разноцветными бликами. Она никогда прежде не бывала в христианском храме. Церковь была меньше синагог, в которые она ходила раньше, хотя Джини знала, что некоторые соборы могли соперничать размерами с замками.
Ее семья не была религиозной: они отмечали праздники, произносили молитвы, но от ортодоксального иудаизма родители были далеки, а дети – и подавно. Наверное, поэтому слова Феликса и вызывали в ней такое смятение. Джини была еврейкой лишь потому, что ее родители были евреями. Они научили ее, во что верить и где молиться. Вера была их повседневным образом жизни, но глубокой, искренней преданности иудаизму она не чувствовала.
Она вдруг ясно поняла – та часть ее, что когда-то гордилась своей еврейской принадлежностью, растворилась в прошлом. Сейчас рядом был Феликс. И если он решит креститься, она последует за ним без колебаний.
Прошло несколько месяцев. Джини, полностью погруженная в работу с Элоизой и уверенно оттачивающая свой английский, казалось, обрела второе дыхание. Галина, напротив, становилась все более замкнутой и раздражительной. Феликса она почти игнорировала, и это терзало его – прежде они были очень близки. Его мать тоже не одобряла решения сына, но на их отношениях это никак не отражалось. Джини думала, что для нее было достаточно просто видеть своих детей живыми, и она не хотела омрачать это счастье недовольством.
Сидя за ужином, Джини задумчиво помешивала ложкой жидкую похлебку в тарелке.
– Порции все меньше и меньше, – заметила она.
– Красный Крест делает все, что в их силах. Конец войны был ужасным. Повсюду разруха, ничего не работает, – отозвалась мать Феликса, прихлебывая суп.
Феликс мягко, словно пытаясь приободрить, сжал руку Джини. Она вопросительно взглянула на него. В ответ он подмигнул и незаметно перелил часть своей порции в ее тарелку.
– Думаю, они ждут от нас самостоятельности, – сказал он после короткой паузы. – Все, кто способен работать, уже при деле. Остальные либо пытаются выжить, либо давно покинули Европу. Надеюсь, и мы…
Феликс осекся и повернулся к внезапно распахнувшейся двери. На пороге стояла Галина, а из-за ее спины выглядывал знакомый господин.
Вся семья поднялась.
– Рабби Джошуа. Чем обязаны? – с глубочайшим почтением произнес Феликс.
Раввин, не ответив на приветствие, вошел в комнату и сел за стол. Остальные последовали его примеру. Лишь Галина осталась стоять за спиной Феликса, положив руки на спинку его стула.
– Прошу прощения за беспокойство, но Галина поведала мне вещи, которые не могут остаться без ответа, – произнес рабби Джошуа на иврите.
Джини не поняла ни слова, но суровый тон раввина не оставлял сомнений – разговор будет тяжелым. Он уже собирался продолжить, когда Феликс поднял руку, останавливая его.
– Прошу прощения, – сказал он спокойно. – Моя жена не понимает иврита. Пожалуйста, говорите по-польски.
– Я не шучу, – резко ответил раввин, игнорируя просьбу.
Джини тревожно посмотрела на Феликса. Он едва заметно коснулся ее колена под столом, словно пытаясь успокоить.
– Я прошу вас говорить по-польски, – так же ровно повторил Феликс. – В противном случае, при всем уважении, мне придется вас проводить.
Джини невольно бросила взгляд на Галину. Та крепко вцепилась в спинку стула, ее глаза горели.
Раввин пристально посмотрел на Феликса, затем перевел взгляд на Джини. Она застенчиво улыбнулась. Рабби поджал губы.
– Как вам угодно, – сказал он наконец. – Я здесь потому, что услышал тревожные новости. Мне сообщили, что вы подумываете об отречении от своей веры. Это правда?
– Да, рабби Джошуа, – без колебаний ответил Феликс.
Раввин наклонился вперед, положив руки на стол. Прищурившись, он пристально посмотрел на Феликса.
– Вы так спокойно говорите на эту серьезную тему. Если не ошибаюсь, вы пережили Дахау, а ваша жена – Аушвиц?
– Именно так, – ответил Феликс. – И сейчас мы переживаем этот разговор.
Джини, подавив смешок, обернулась к Галине. Та покачала головой. Раввин, словно не услышав слов Феликса, продолжил:
– Вы поженились по еврейскому обряду. В гетто, верно? Вы чудом выжили. Не многим так повезло. Разве вы не должны благодарить Бога за это? И как вы отплатили Ему? Отвернулись – от Него и от своей общины.
Феликс взял руку Джини и стал медленно водить пальцами по линиям ее ладони. В комнате воцарилась тишина. Затем он поднял голову.
– Рабби, я люблю нашу общину. Но еще больше я люблю свою семью. Мы прошли через ад и жили в нем годами. У меня было достаточно причин отвернуться от Бога – задаваться вопросом, почему Он позволил уничтожать наш народ, почему не вмешался. Я мог усомниться в Его существовании.
Он сделал паузу.
– Но я этого не сделал. Я не утратил веру. Просто понял, что для меня евреи, католики… по сути, это одно и то же, – проникновенно сказал Феликс. – Вы во время войны были в Швейцарии. Моей семье не так повезло. Мы увидели худшее, на что способен человек. И если одна вера обрекает моих близких на гибель, а другая дает им шанс выжить, для меня выбор очевиден.
Джини молчала, но соглашалась с каждым его словом. Мысль о том, что им снова придется пройти через утраты и страх, была для нее невыносимой.
Она вдруг подумала о родителях. Что бы они сказали? Какой выбор сделали бы, если бы остались живы? В памяти всплыл Па – упрямый, настойчивый, заставлявший ее носить лыжные ботинки и ни при каких обстоятельствах их не снимать. Именно это упрямство тогда спасло ей жизнь. Па хотел, чтобы она выжила. А значит, теперь она должна делать разумный выбор.
– Вы ошибаетесь! – резко сказала Галина. – Евреев больше не преследуют. А вы ослабляете общину. Это решение губительно для нашего народа.
Она скрестила руки на груди. Феликс не ответил. Он лишь посмотрел на Джини и крепче сжал ее ладонь. Их взгляды встретились, и они едва заметно улыбнулись друг другу.
Джини понимала: с Галиной им вряд ли удастся договориться. Оставалось надеяться лишь на время – и на то, что однажды ее категоричный нрав смягчится. Было ясно одно: религия продолжает разделять людей даже после окончания войны.
Мысли Джини неожиданно вернулись к Бюттнеру. Найдет ли его Галина? Жив ли он вообще? Теперь она понимала, что он не такой, как все. Он искренне улыбался ей, видел в заключенных прежде всего людей и все же носил форму. Где проходила эта граница? Делало ли это его соучастником – или просто человеком, оказавшимся по ту сторону?
Она провела пальцами по подбородку Феликса. Он всегда отзывался о Бюттнере с теплотой. В лагере они провели немало времени рядом – и, должно быть, Феликс увидел в нем прежде всего человека, а не жестокого нациста.
– Но что нам остается, если будущее кажется таким туманным? – тихо сказала Джини. – Люди имеют право выбирать. Многие из общины уже уехали в Америку.
Раввин посмотрел на нее, затем поднялся, словно решив, что разговор исчерпан и его присутствие больше не требуется. Галина проводила его до двери, не обернувшись ни разу – будто поставила точку в отношениях, которым уже не суждено было вернуться к прежней близости.
– Эмигрировать в Америку не так просто, как кажется, – вздохнул Феликс.
– Я знаю. Я и не говорю, что мы обязаны ехать именно туда. Просто… здесь все слишком сложно. Я запуталась. Что нам делать?
Феликс притянул ее к себе ближе.
– Не тревожься. Я позабочусь о нас, просто дай время. У меня есть конечная цель.
– Да? И что же это?
– Растолстеть и посадить для нас сад!
Пять лет спустя пришло время начинать жизнь заново. У Джини и Феликса появился ребенок, и они готовились к переезду в Америку. Несмотря на сомнения и годы ожидания, поиски поручителей наконец увенчались успехом. Элоиза и ее муж Фрэнк, преодолев немало трудностей, нашли способ помочь им осуществить эту мечту. Предложение о работе для Феликса в больнице Техаса стало залогом их будущей стабильности.
Однако путь к этому был непрост, и надежда на благополучный исход порой покидала их. К началу 1950-х годов Америка уже не так охотно принимала евреев, даже при наличии поручительства. Католикам же дорога была открыта, и семья Гвоздь приняла решение обратиться в христианство.
Церемония крещения проходила в одной из мюнхенских церквей, где Феликс играл на органе по воскресеньям. Утренний свет, проникая сквозь витражи, заливал скамьи теплыми цветными бликами. Церковь была не самой большой, но внушительной. Джини несла к алтарю их ребенка, а Феликс бережно обнимал обоих. Она улыбнулась ему, и он легко коснулся ее носа поцелуем.
Приглашенных было немного. К огорчению Феликса, Галина отказалась прийти. Зато его мать сидела в первом ряду, и, заметив ее, Джини почувствовала облегчение. Несколько новых мюнхенских друзей тоже пришли поддержать их.
Впрочем, это было не так важно. Это был не концерт Феликса и не торжественное представление, а всего лишь еще один шаг к новой жизни их маленькой семьи. И даже после того, как священник благословил их и окропил святой водой, в сердце Джини жила ее вера, бережно хранящая память о Па, маме, Юреке и маленькой Халинке.
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, – произнес священник.
Джини взглянула на Феликса. Он подмигнул ей, и они вместе ответили:
– Аминь.