Середина октября 1940 года. Окрестности Шербура, Франция.
Лёха уверил себя, что двор уже подметён достаточно духовно.
Он опустил глаза, подхватил метлу и начал аккуратно ретироваться к подсобке, стараясь не маячить перед фрицами лицом, сапогами и всей своей сомнительной биографией.
Офицер лениво оглядел двор, церковь, кюре, мокрые камни и Лёху. На Лёхе взгляд задержался на секунду дольше, чем хотелось бы. Потом офицер скривился и прошествовал внутрь.
Водитель остался во дворе. Он обошёл автомобильчик, воровато оглянулся, достал сигарету и спрятался под навесом от начавшегося мелкого дождя. Курил он с видом человека, который уверен, что война, церковь, Франция и погода существуют исключительно для его неудобства.
Офицер оказался гауптманом хозяйственного отдела полевой комендатуры. Из тех канцелярских оккупантов, которые стреляют редко, зато жить мешают ежедневно. Сейчас он не реквизировал — только осматривал, оценивал и примерялся к церковному имуществу с выражением человека, уже мысленно поставившего на чужом серебре немецкий инвентарный номер.
В церкви гауптман сразу оживился.
Позолоченная рама над боковым алтарём заинтересовала его как предмет, требующий сохранения для исторического наследия Рейха. Серебряная чаша — как временно неучтённое серебро, требующее немедленного изъятия. Массивные бронзовые подсвечники, к счастью для себя, оказались слишком тяжёлыми и пока отделались инвентарным номером.
Кюре стоял рядом с лицом человека, который всю жизнь учился смирению и теперь впервые жалел, что учился излишне усердно.
Лёха, уже почти добравшийся до подсобки, услышал немецкий голос, обернулся и увидел, как офицер лениво тычет пальцем в очередную церковную вещь. Потом немец обратил внимание на уже почти смывшегося дворника.
И посмотрел вниз.
На сапоги.
Грязь и пыль, конечно, делали своё дело, но немецкие офицерские сапоги всё равно оставались немецкими офицерскими сапогами. Даже под рясой. Точнее — особенно под рясой.
Лёха кожей почувствовал, что ещё секунда — и духовная карьера закончится.
Он схватил ближайший канделябр, сделал вид, что несёт его по важному церковному делу, и поспешил к боковой двери. Канделябр оказался тяжёлым, бронзовым и явно созданным людьми, которые верили в вечность, крепость металла и слабость человеческого духа.
Офицер вальяжно двинулся за ним.
— Хальт! — раздалось резко и громко, словно выстрел из пистолета.
Лёха покорно остановился.
— Ком цу мир!
Лёха обернулся, расплылся в самой французской улыбке, на какую был способен человек с русской душой, немецкими сапогами и бронзовым канделябром в руках.
— Уи, месье, конечно, месье, немедленно, месье…
Он засеменил навстречу, низко кланяясь и изображая такого смиренного церковного служку, что сам бы себе не поверил.
Почти дойдя до офицера, Лёха вдруг уставился тому за спину.
— О!
Немец машинально повернулся.
Канделябр вошёл в историю Сопротивления маленькой французской деревни с глухим, убедительным звуком.
Офицер хрюкнул, закатил глаза и мягко осел на пол. Аккуратно и без всякой позолоты.
Лёха замер, прислушался, потом выглянул во двор.
Водитель всё ещё курил под навесом.
Лёха вдохнул, собрал весь свой немецкий язык в кучку и заискивающе крикнул:
— Хер официр! Хильфе! Сильвер транспортирен! Гауптман шпрехен! Шнель-шнель!
Водитель бросил сигарету, длинно и со вкусом выругался и поспешил внутрь. Лёха вежливо отступил, пропуская помощника экспроприации вперёд.
Канделябр встретился с затылком водителя уже почти с профессионально отточенным звуком.
Сквернословящий водитель сложился на пол рядом с отдыхающим начальником.
— Отличное средство принудительного духовного просветления. — Лёха шустро изымал излишние огнестрельные предметы.
В дверях подсобки застыл кюре.
Он в ужасе переводил взгляд с офицера на водителя, с водителя на канделябр, с канделябра на Лёху.
— Сын мой…
— Святой отец, — быстро перебил его Лёха, — я всё отмолю! Самую суровую епитимию. Утром, днём и вечером. Авансом и без остановки.
Через десять минут культурно упакованный водитель дисциплинированно лежал в небольшом багажнике «Опеля». Грамотно свёрнутый и зафиксированный, он, судя по глухому мычанию, был не вполне согласен с новой должностью.
Главного экспроприатора Лёха усадил на заднее сиденье, надвинул фуражку на лицо, накрыл шинелью и щедро окропил церковным вином, изрядно плеснув в лужёное горло. Ну и сам Лёха не забыл причаститься хорошим глотком кагора — для восстановления нервных клеток после пережитого ужаса.
Снаружи гауптман выглядел как человек, который слишком усердно реквизировал имущество прихожан и был утомлён процессом до полного изнеможения.
Лёха натянул водительскую куртку, нахлобучил пилотку, сел за руль и осторожно потрогал баранку.
Маленький «Опель» оказался тесным, упрямым и до боли подозрительно знакомым. Пах он бензином, церковным вином и вонючим немецким гауптманом.
Лёха нашёл педали, попробовал рычаг переключения передач под рулём, покосился на приборы и мрачно сказал:
— Ну что, поехали. Раз уж молитва дала такую моторизацию. Эй вы, зелёные проходимцы! Только четверть катера могу скостить за такое средство передвижения, не больше!
Уже у ворот кюре не выдержал. Он пожевал губами, посмотрел на «Опель», потом на Лёху и сказал тихо:
— Сын мой… после всего случившегося… вам следовало бы задуматься о переходе в истинную веру.
Лёха, уже сидевший за рулём, искренне удивился.
— Прямо сейчас, святой отец?
Кюре покосился на багажник, где глухо мычало немецкое возмущение, и тяжело вздохнул.
— Я мог бы замолвить за вас слово перед Римом. Церковь ценит энергичных прихожан.
Лёха снял пилотку, почесал свои лохмы и честно сказал:
— Спасибо, святой отец. Помолитесь за меня.
Лёха вырулил за ворота, не торопясь, с важностью младшего помощника хозяина жизни при исполнении. В кармане у него лежал клочок бумаги, изображавший нужное поле рядом с рекой и очень приблизительный маршрут к нему. Кроме того, Лёха разжился ракетницей с тремя патронами, запомнил схему подачи сигналов и получил второй за сутки комплект немецкого имущества.
— Реквизиция реквизиторов, — тихо хмыкнул он, переключая передачу. — Богато живём.
Дорога быстро перестала быть деревенской, и впереди, у развилки, замигал фонарь. Из дождя выступил человек в каске и плащ-палатке, поднял руку и показал «Опелю» к обочине с непоколебимой уверенностью.
Лёха послушно сбросил газ. Внутри всё сжалось так, что сидеть стало неудобно. Под правую руку он заранее пристроил пару трофейных пистолетов, под левую — папку гауптмана с печатями, а под задницу — всю свою надежду на то, что немецкие военные чиновники действительно пахнут вином, потом и служебным превосходством.
Унтер из полевой жандармерии подошёл к машине, козырнул не Лёхе, а тому, кто лежал на заднем сиденье под шинелью, и требовательно протянул руку.
Лёха не стал спорить с германской государственностью. Он высунул в окно сложенный лист с печатью, найденный в офицерской папке, и постарался придать лицу выражение человека, которому нельзя задавать вопросы, потому что он сам ездит с человеком, которому вопросы задавать ещё опаснее.
Унтер пробежал глазами бумагу, затем наклонился к окну.
Из салона дохнуло церковным вином, мокрой шинелью, бензином, немецким гауптманом и таким моральным разложением, что фельджандарм невольно отшатнулся.
С заднего сиденья гауптман в этот момент очень кстати всхрапнул. Или хрюкнул. Возможны были и другие звуки, но Лёха решил не уточнять: для немецкой служебной иерархии всё подходило идеально.
Фельджандарм разразился длинной тирадой, из которой Лёха понял только интонацию. Интонация сообщала, что кто-то нажрался, кто-то везёт нажравшегося, а честному унтеру опять приходится стоять под дождём и нюхать последствия высокой административной работы.
Лёха мрачно кивнул, дёрнул бумагу обратно и, кивнув головой назад, вложил в голос всё презрение к начальству, бросил:
— Ферфлюхте швайн!
Проклятые свиньи в очередной раз сработали быстро и без колебаний. Фельджандарм сначала фыркнул, а затем неожиданно заржал. Второй немец у шлагбаума тоже заржал, хотя ничего не слышал, но начальство смеялось — значит, было положено.
Унтер махнул рукой:
— Шнель!
Лёха тронулся с места медленно, достойно, не забыв мотнуть подбородком жанджармам, как это, по его мнению, делали люди, получившие право портить жизнь Франции на казённом бензине.
Только за поворотом он позволил себе выдохнуть.
— Вот что значит, — сказал он тихо, — правильно выбранный аромат власти.
Не будем утомлять читателя подробностями ночного ориентирования одного авиатора по французским просёлкам, тем более что сам авиатор к тому времени уже ненавидел карту, сельское хозяйство и людей, уверенно рисующих крестик там, где в жизни есть только грязь, кусты и подозрительные канавы.
К позднему вечеру Лёха всё-таки нашёл поле. Рядом текла речка, как и было на картинке. Из объяснений кюре следовало, что прилетит самолёт на колёсах, а не летающий тазик с крыльями, заблудившийся в сельском хозяйстве. «Опель» он загнал в кусты, немцев аккуратно спеленал и уложил рядом с видом багажа, испорченного военной службой. Потом исходил поле ногами вдоль и поперёк, провалился в пару ям, облаял темноту и пришёл к выводу, что самолёт сюда сесть сможет. При изрядной смелости пилота, нереальном везении и полном отсутствии претензий к качеству покрытия.
С фонарями выходило сложнее. Требовались три огня: один у начала посадочной площадки, второй в пятистах шагах выше по ветру, третий — в ста пятидесяти шагах влево, чтобы вся эта затея изображала перевёрнутую букву «L», а не безымянную могилу английской авиации.
Фонари Лёха расставил, прикрыл тряпками и вернулся к первому. Потом посмотрел на расстояние до второго, на темноту, на ракетницу, на связанных немцев и понял, что британская служба спасения только что изобрела новый вид спорта.
«Ночной бег идиота с ракетницей».
Он последовательно перебрал в уме всё, что могло летать, садиться ночью в поле и после этого ещё иметь наглость взлететь обратно. Получалось не густо. Скорее всего, решил Лёха, должна была прийти родная флотская «авоська», особенно если навигатор по совместительству выполняет обязанности стрелка и грузчика.
Куда девать немцев, оставалось не вполне ясно.
«Херня, — оптимистично решил наш герой. — Вместо бомб под крылья привяжем. Если что, то и отбомбимся.».
На этой бодрой мысли он пинками переместил связанных фрицев ко второму фонарю и культурно уложил в траву — компактно, хозяйственно и почти с заботой.
Лёха дремал у первого фонаря в полглаза. Вторым полуглазом он сторожил Францию, немцев, ракетницу и собственную возможность не умереть от усталости до рассвета. Пару раз, чтобы не уснуть окончательно, он с ненавистью поднимался, трусил до второго фонаря проверять подопечных. Подопечные культурно лежали в траве, глухо мычали на Лёхины пинки, и в целом подтверждали, что немецкая администрация при правильной укладке занимает удивительно мало места.
Часа к трём ночи последние дни всё-таки предъявили счёт. Госпиталь, море, побег, велосипед, кюре, канделябр, «Опель», жандармы сложились в одну убедительную усталость. Лёху сморило.
Проснулся он от звенящего хриплого звука прямо над головой.
Лёха вскочил, схватил ракетницу и несколько секунд стоял в мокрой траве, пытаясь понять, что именно летает над ним в темноте. Звук был странный: горловой, звенящий, с металлической хрипотцой, совсем не похожий на родную флотскую «авоську».
Следующая мысль оказалась ещё хуже.
Суда по звуку, эти идиоты прислали «Гладиатор»⁈ Куда же я там влезу?
От ужаса Лёха едва не перекрестился ракетницей. Вместо этого он вскинул руку и бабахнул в небо первым сигналом. Звук ушёл кругом, почти пропал вдали за тёмной кромкой деревьев, потом снова вернулся. Лёха выстрелил второй раз — и слева, над полем, вдруг вспух ответный огонёк.
— Точно флотские придурки, — выдохнул Лёха и бабахнул в плачущее дождём небо оставшимся патроном. — Больше летать некому в такую погоду.
Разбираться было некогда. Он рванул к фонарям.
До второго он добежал зло, быстро и почти без дыхания. Сорвал тряпку, огонь открылся. Немцы завозились в траве беспокойнее: видимо, почувствовали, что их административная карьера вступает в авиационную фазу. Лёха, не снижая скорости, метнулся к третьему фонарю, поскользнулся, выругался, снова побежал и сдёрнул тряпку уже на чистом упрямстве.
Когда он возвращался ко второму, звук наверху изменился. Мотор сбросил обороты, захрипел ниже, ближе, и тёмное небо внезапно стало очень занятым.
Из темноты к фонарю выкатился странный самолётик.
Он был похож на «Гладиатор», у которого оторвали нижнее крыло. Длинные ноги шасси, высоко расположенное крыло, нелепая, почти птичья посадка — машина довернула чуть в сторону, подпрыгнула, ловко притормозила и замерла метрах в десяти от фонаря. Винт продолжал молотить на холостых, гоняя по полю мокрый воздух и остатки Лёхиного здравого смысла.
Лёха рванул к самолёту.
Пилот в передней кабине повернул к нему лицо, скрытое очками и темнотой, и что-то заорал. Смысла было не разобрать, но общий перевод получался простой: быстрее, идиот, быстрее.
— Спасибо, неизвестный герой, — пробормотал Лёха, хватаясь за узкую железную лестницу, приваренную к борту. — Хоть один человек в этом цирке понимает, что пассажиры могут быть не только добровольные.
— Сколько места то привалило! Жаль, «Опель» пришлось бросить. Шикарный был вариант, — мелькнуло у Лёхи, пока он оглядывал свалившееся на него богатство.
Задняя кабина оказалась не кабиной, а британским издевательством над понятием «пассажирские места». Имелась узкая лавка и крошечная полка ближе к хвосту, которую человек с крепкими нервами мог назвать третьим местом.
Лёха первым подхватил водителя. Тот попытался выразить протест, но связанный человек, которого ночью несут к неизвестному самолёту, вообще редко бывает убедителен. Лёха с трудом запихал его на заднюю полку, утрамбовал ногами и проворчал:
— Ничего, родной, тебе не привыкать. Ты сегодня званием только до багажа дотянул.
Водитель мычал и таращил глаза, будто хотел сослаться на Женевскую конвенцию.
— Не бузи, — сказал Лёха. — Флот её явно не читал. В части пассажирских перевозок уж точно.
Пилот отчаянно махал руками, требуя заканчивать погрузку и взлетать до того, как вся Нормандия заинтересуется ночной ярмаркой с огнями.
— Сейчас! Всё брошу и улечу! — огрызнулся Лёха. — Суки! Если вы и второй раз без меня отчалите, я потом лично вас на реях развешу!
Он вцепился в гауптмана. Главный экспроприатор был тяжёл, пьян, мокр и совершенно не помогал эвакуации собственной персоны. Лёха с натугой допинал его до борта, загнал по лестнице, втолкнул в заднюю кабину и утрамбовал на пол, как особо важный мешок с немецким самомнением.
Следом он запрыгнул сам.
Места сразу не стало. Совсем. Впереди пилот авиакобылы что-то отчаянно показывал руками, гауптман пытался брыкаться снизу, Лёха сидел боком, коленом утверждая в гауптмане верховенство британской инженерной мысли.
Пилот оглянулся, убедился, что дурдом упакован и большая его часть находится внутри, и дал газ.
Самолётик дёрнулся, подпрыгнул и покатил по полю. Сделал круг вокруг третьего фонаря, будто хотел лично убедиться, что Лёха бегал не зря, вырулил обратно к первому, развернулся носом против ветра и взревел уже по-настоящему.
Лёха вцепился во всё, до чего смог дотянуться.
— Ну давай, каракатица, — прошептал он. — Покажи себя.
Самолётик поскакал на взлёт.
Именно поскакал. Сначала он честно пытался разгоняться, потом наскочил на неровность, подпрыгнул, снова стукнулся о Францию колёсами, обиженно взревел мотором и наконец оторвался от земли с таким видом, будто сделал это назло всем законам аэродинамики.
В тёмном небе его тут же начало болтать. Низкие тучи висели почти над самой головой. Казалось, самолёт прорывается сквозь дождь, хлещущий со всех сторон сразу, а тёмное море впереди сливалось с землёй, небом и Лёхиным представлением о нормальной эвакуации. Самолёт то кренился, то задирал нос, то уходил вниз так, что связанный водитель за спиной начинал особенно выразительно мычать.
На минуту под ними вдруг мелькнул Шербур: чёрная масса порта, редкие огни, мокрые крыши, вода в бассейнах гавани. Потом темнота снизу зло мигнула огненными вспышками.
Почти сразу передняя панель брызнула стеклом.
Что-то звонко щёлкнуло, треснуло, отлетело, и компас, судя по всему, перешёл в разряд воспоминаний.
Самолётик тем временем упрямо лез вверх. Его трясло в облаках, мотор натужно ревел, по остеклению змейками извивались струи воды. Лёха сидел, вдавленный между немецким служебным имуществом и британской инженерной мыслью, и старался не думать, что где-то под ними море, немецкие зенитки и вся остальная география.
Минут через десять самолёт наконец пробил облака.
Дождь пропал сразу, будто его выключили. Над ними распахнулась чёрная высота, и в ней холодно, равнодушно и невероятно красиво сверкнули звёзды.
Пилот обернулся, протянул назад второй шлемофон с болтающимся шнуром и нетерпеливо потряс им в воздухе.
Лёха нацепил его на голову, и первое, что он услышал, оказалось вопросом:
— Ты дебил, Кокс⁈ Зачем ты напихал в самолёт эту дохлятину⁈ — спросили наушники голосом Лили Кольтман.