Начало октября 1940 года. Пролив Ла-Манш, район Шербура.
Метнувшись на карачках к упавшему немцу, Лёха вцепился в него обеими руками и принялся лихорадочно стягивать форму. Получалось плохо. Немец, даже мёртвый, сопротивлялся с образцовой дисциплиной: рукава цеплялись, ремень не желал расстёгиваться, сапог застрял так, будто его приклеили к хозяину.
— Так… куртка… штаны… ремень… сапоги… — бормотал Лёха, работая быстро, зло и совершенно без уважения к чужой воинской славе. — Где у вас тут что, гады, открывается…
Лётная куртка наконец сдалась. За ней пошли брюки. Сапоги пришлось снимать почти с матом и с таким усилием, что Лёха едва сам не улетел спиной в переборку.
На секунду он уставился на немецкое бельё, на мёртвую белёсую кожу — и тут рыба в масле попросилась обратно: его вывернуло прямо на железный пол.
— Вот спасибо, организм, — прохрипел он, вытирая рот рукавом. — Без тебя бы не справился.
Он снова посмотрел на немца и решительно поморщился.
Бельё оставим своё, решил он. Хрен с ним. В конце концов, он и в Англии щеголял в индивидуальном пошиве. Бирки! Бирки он, кажется, отрывал. Или собирался оторвать? В любом случае, сейчас заниматься ревизией английской текстильной промышленности было поздно.
Переоделся он в рекордные сроки, перекрыв советский норматив в сорок пять секунд и мысленно поблагодарив старшину, который когда-то вбил ему этот фокус в организм. Немец, как выяснилось, был чуть крупнее, и форма сидела на Лёхе примерно как седло на корове: вроде держится, но доверия не внушает.
Особенно странно вышло с сапогами. Они оказались больше на несколько размеров и мгновенно превратили Лёху в маленького Мука, которому вместо обуви выдали две кожаные лыжи. Он даже покосился на свою мокрую форму с мыслью порвать её на портянки.
Мысль была здравая, русская и почти гениальная.
Потом Лёха представил лица немецких врачей, обнаруживших в сапогах лётчика Люфтваффе портянки, и передумал. Английские носки ещё можно было списать на бардак или частную покупку. Портянки же объяснялись только одним словом: Сибирь.
Так что снаружи он стал почти убедителен: немецкая лётная куртка, форменные брюки, ремень и сапоги. Не белокурый воин с плаката, конечно, а обер-лейтенант после неудачной встречи с Ла-Маншем. Но для первых десяти минут общения сгодится.
Потом он подхватил труп под мышки и потащил к люку. Немец оказался тяжелее всей его идеологии. Лёха пыхтел, скользил по мокрому полу, пару раз больно приложился о железо и наконец, собрав последние силы, перевалил тело через край.
— Счастливого плавания, герр… как тебя там… — выдохнул он.
Труп плюхнулся в воду и отправился в самостоятельное путешествие по волнам. Лёха проводил его коротким взглядом и захлопнул люк.
То, что с немецким языком у него были напряжённые отношения и говорил он на нём с ярко выраженным рязанским акцентом, волновало Лёху в последнюю очередь. По сравнению с тем, что у него под немецкими сапогами оставались английские носки, а под немецкой формой — вся Британская империя в бельевом выражении, произношение казалось мелочью.
Буду косить под контуженого, решил он. Под настоящего… как его там… Херо Штибля. Вот уж с фамилией подфартило. С такой фамилией человек и без контузии обязан звучать подозрительно.
Лёха поправил ремень, проверил карманы, нашёл какие-то бумаги, сунул их обратно и изобразил немецкого лётчика: контуженого, злого, в горячке и совершенно неспособного отвечать на вопросы.
С этим лицом он и собирался выиграть ближайшие десять минут войны у немецких эвакуаторов.
Вытаскивали его через люк люди серьёзные, решительные и, что особенно тревожило, моряки. И, как быстро выяснилось, совершенно не отягощённые геометрией.
Для начала Лёху уронили с койки на пол.
— Ох-ты-ж-с-с-су… — прошипел Лёха на том немецком языке, который знал лучше всего.
Его взяли под мышки и выдернули вверх. Он почти прошёл. Почти — потому что немецкие сапоги, эти две кожаные лыжи, зацепились за порог люка. Носильщики рванули сильнее. Сапоги подумали, что с них довольно, слетели с ног и с гулким стуком ухнули обратно внутрь буя.
— О-о-ох, к-к-казл… — очень натурально простонал Лёха.
Натуральность объяснялась просто: в этот момент его приложили головой о железную переборку. Потом ещё раз — видимо, для надёжности.
Он стиснул зубы. Не от героизма, а чтобы не прошипеть спасителям всё, что он думает об их матерях, руках, способностях к переноске раненых и месте, куда им следовало бы направиться.
— Швайн… — выдавил наш герой, начиная путь вниз головой в недра траулера.
Вышло убедительно. Немецкий лётчик, которого только что вытащили из железной консервной банки, стонал, скрипел зубами и никого не благодарил.
Именно так, решил Лёха, настоящий Херо Штибль себя бы и вёл.
В Лондоне об этом, разумеется, ещё не знали.
Середина октября 1940 года. Комната 39 Адмиралтейства, Лондон, Англия.
Лили предложили кресло, чаю, печенье и начали беседовать.
Именно беседовать. В этом и была главная мерзость. Если бы её допрашивали, можно было бы обидеться, замолчать или, на худой конец, хлопнуть дверью.
Но здесь ей улыбались, передавали печенье и задавали вопросы таким тоном, будто решали не то, можно ли подпускать её к секретам, за которые приличные люди получают медали, а неприличные — верёвку, а всего лишь составляли список гостей на благотворительный вечер.
Комната была небольшая, аккуратная и до омерзения приличная. На столе лежала папка. В ней, как подозревала Лили, уже лежала она сама: имя, возраст, адреса, школа, медицинские отметки, разговоры с соседями, сведения о родственниках и, вероятно, краткая характеристика её способности держать язык за зубами.
Способность эта, по мнению Лили, была сильно недооценена.
И самое неприятное — в папке должно было быть имя.
Маргарет Лили Кольтман.
Так было написано в паспорте.
За столом сидели двое: приятный мужчина в форме и женщина средних лет с такой мягкой улыбкой, что Лили сразу подумала о крокодилах.
— Мисс Кольтман, служба, куда вас рассматривают, требует не только лётных навыков, — мягко произнесла женщина. — Как к вам лучше обращаться? Маргарет или Лили?
Вот оно.
Лили почувствовала, как внутри у неё неприятно похолодело.
— По документам — Маргарет Лили Кольтман, — сказала она как можно спокойнее. — Но мне больше нравится второе имя — Лили.
Женщина посмотрела на неё чуть дольше, чем следовало.
— Значит, Лили — второе имя, — вкрадчиво сказала женщина. — Вас всегда так называли дома?
— В нашей семье традиционно всего два имени, — улыбнулась Лили, сжавшись внутри. — Младшая сестра — Лили Маргарет. Когда родилась третья, родители проявили твёрдость характера и отказались расширять словарь. Вышла Маргарет Маргарет. Четвёртую, полагаю, назвали бы Лили Лили Кольтман. Семейная традиция, ничего не поделаешь.
— Я просто боюсь предположить, как будут звать пятую, — улыбнулся мужчина в форме. — Пришлось бы вводить цифры.
— Мисс Кольтман, ваш отец и ваш дядя, насколько я понимаю, в Австралии? — мадам с пучком на голове не пожелала отвлекаться на его шуточки.
— Я тоже искренне надеюсь на это.
— Очень состоятельные люди…
— Я мало что в этом понимаю, — мило улыбнулась Лили в ответ. — Папу я не помню, а дядя… да, какие-то фермы и заводы с кроликами. У меня там тоже должна быть какая-то доля. Лучше спросить у дяди, старшего брата папы.
Собеседница улыбнулась в ответ так, как улыбаются люди, которым «какие-то кролики» только что подтвердили, что они попали в самое интересное место.
Мужчина за столом осторожно кашлянул.
Вопрос был неприятный, но понятный.
Мистер Кольтман стал быстро и неприлично богат. Причём не после трёх поколений аккуратного грабежа колоний, не после удачной женитьбы на вдове с землёй всего графства и не после столетнего владения шахтой, где вместе с углём чужие лёгкие меняли на фамильную солидность, — а буквально за одно поколение. Такое унижало британское чувство собственного достоинства.
Деньги сами по себе Англию не смущали. Англия очень даже уважала деньги. Но деньги должны были иметь родословную. Хорошие деньги пахли не нефтью, банками или австралийскими кроликами, а дубовыми панелями, старыми портретами в гостиной и хотя бы одним предком, который погиб в битве в 1066 году или, на худой конец, промахнулся при охоте на лис.
Лили достаточно пообтёрлась в воюющей Англии. Поэтому, когда её спросили о «семейных корнях», она посмотрела на всех с самым невинным лицом и сказала:
— Боюсь, с корнями у нас сложно. Австралия, как вы помните, начиналась не с герцогов.
— Ну, не вся же Австралия… — голосом тётки можно было охлаждать напитки.
— Насколько я знаю, мои предки были людьми энергичными, — радостно подсказала Лили. — Первый Кольтман, кажется, был лучшим конокрадом всего юго-востока Англии. Во всяком случае, до тех пор, пока судья не оценил его талант и не отправил развивать транспортную систему Нового Южного Уэльса.
— А по женской линии всё ещё благороднее. Пра-пра-прабабушка, если верить семейным записям, была женщиной настолько общительной профессии, что власти сочли её вклад в общественную жизнь Брайтона чрезмерным и отправили в Австралию для профилактики мужских бунтов.
В комнате стало тихо.
— Там она, вероятно, и встретила моего пра-пра-прадедушку, — добила слушателей Лили. — Он как раз по новой осваивал коневодство без согласия владельцев лошадей. Семейное предание утверждает, что, пока он убеждал коня сменить хозяина, она увела седло, и им пришлось объединиться. После чего оба сочли брак единственной законной формой дальнейшего существования. Очень романтическая история. Почти как у всех нормальных людей.
Собеседница медленно поставила чашку на блюдце.
— Мисс Кольтман, благодарю вас за столь глубокий экскурс в историю вашей семьи.
— Всегда пожалуйста, — Лили вытаращила глаза. — К сожалению, нормандский рыцарь в семейных записях отсутствует. Зато есть пара человек, которые могли бы просветить, куда делся его конь.
Она взяла печенье и аккуратно откусила край.
Теперь вам точно не до Лили или Маргарет, успела подумать Лили.
Тут дверь отворилась, и в кабинет заглянул лейтенант Флеминг. Именно он делал Лили предложение о работе.
— Прошу прощения за вторжение, — напряжённо произнёс он. — Могу я похитить мисс Кольтман?
— Да, конечно, мы уже закончили знакомство с её предками, — улыбнулся в ответ мужчина.
Женщина промолчала, поджав губы.
По пути в свой кабинет Флеминг был мрачен и сосредоточен. Войдя, он повернулся к Лили, несколько секунд собирался с мыслями и произнес:
— Вчера над Францией сбили вашего… опекуна, лейтенант-коммандера Кокса.
Лили не вскрикнула. Не упала. Не схватилась за стену.
Внутри у неё просто остановилось время.
На лице у осталось то же выражение, с которым она минуту назад рассказывала про прабабушку из Брайтона. Только теперь в нём не было ни капли веселья.
— Он погиб? — спросила она.
Флеминг отвёл глаза.
— Его самолёт упал в проливе, флот послал катер, но его не нашли.
— Сбит — это не значит погиб, — монотонно произнесла Лили. — Такие люди не погибают. Они возвращаются.
Начало октября 1940 года. Госпиталь Шербура, Франция.
Процесс спасения обер-лейтенанта дальше помчался уже без его участия.
Лёху куда-то тащили, иногда роняли, заботливо укрывали мокрым одеялом, ругались над ним по-немецки и по-французски, а Лёха только стонал, скрипел зубами и старался не забыть, что он теперь обер-лейтенант Херо Штибль — герой Люфтваффе, временно без сапог, с чужими документами и очень убедительной контузией.
Французы, как могли, помогали спасению. То есть всякий раз виновато извинялись именно в тот момент, когда Лёха ударялся обо что-нибудь новым местом.
К тому времени, когда его внесли в шербурский госпиталь, контузия уже почти не нуждалась в актёрской поддержке.
Госпиталь оказался французским только по стенам, запаху карболки и измученным лицам сестёр. Всё остальное в нём уже успело стать немецким: сапоги в коридорах, резкие голоса за дверями, плакаты с орлами, часовой у лестницы и привычка каждого человека говорить тише, чем хотелось.
Палата для Херо Штибля нашлась далеко не сразу.
В общую палату мокрого героя Люфтваффе класть было никак нельзя. Всё-таки спасённый из моря лётчик и почти готовая легенда. Но до палат больших людей он пока не дорос званием. Для простыней стратегического значения требовалось хотя бы быть подполковником.
В итоге Лёху устроили в маленькую отдельную комнату, предварительно выселив оттуда какого-то младшего штабного офицера — лейтенанта с забинтованной ногой и лицом человека, которого война обидела во второй раз.
Комната оказалась рядом с ещё более важной дверью, за которой, судя по голосу, лежал человек значительно более дорогой для германского государства.
Французский врач обречённо постучал туда и произнёс на гнусавом немецком:
— Господин оберст, прошу простить за беспокойство. Раненый лётчик. Обер-лейтенант Люфтваффе. Спасён из моря. Переохлаждение, ушибы, контузия. Разрешите разместить его рядом.
За дверью проворчали:
— Лётчик? Из моря?
Пауза изрядно затянулась.
Потом голос стал мягче. В нём появилась снисходительность, с которой старшие офицеры относятся к героям, пусть и младшим.
— Ну что вы, доктор. Конечно. Молодой человек исполнил свой долг.
Дверь открылась, и в палату вошёл плотный мордастый немец в пижаме и с лицом человека, который даже в больничном халате оставался начальством. За ним показался адъютант с кожаной папкой под мышкой.
Папка была толстая и важная настолько, что Лёха сразу почувствовал к ней профессиональный интерес.
— Как вы себя чувствуете, обер-лейтенант? — снисходительно пробасил оберст.
Сволочи, подумал Лёха и приоткрыл глаза.
— Йа-йа… — выдавил он и понял, что его немецкий язык на этом месте сегодня закончился.
Пришлось пользоваться тем, что осталось в памяти.
— Ферфлюхте швайн…
Оберст сначала застыл, вытаращившись на Лёху.
Французский врач тоже застыл, но уже по другой причине. Воображение услужливо дорисовало ему виселицу.
Лёху же, похоже, заклинило на проклятых свиньях. Словарный запас мнимого обер-лейтенанта Херо Штибля состоял из согласия, стона и свиней. Для мирной жизни этого было маловато, но для Люфтваффе после падения в Ла-Манш, может быть, ещё терпимо.
Потом оберст вдруг расхохотался.
— Вот настоящий немецкий герой! — объявил он, оборачиваясь к адъютанту. — Едва вытащили из моря, а он уже кроет этих английских свиней!
— И французских, — тихо добавил адъютант, бросив злобный взгляд на врача.
— И этих тоже, — великодушно согласился оберст. — После такого дня он имеет право.
Французский врач поклонился с лицом человека, который только что получил медицинское подтверждение, что пациент действительно тяжело контужен.
Лёха закрыл глаза.
Германия, как выяснилось, сама прекрасно переводила его немецкий на нужный ей язык.
После этого организм решил, что выполнил боевую задачу, пережил Ла-Манш, обманул рейх и имеет право временно уйти в отпуск.
Лёха провалился в сон без сновидений, без героических видений и без жуткой немецкой грамматики.
Отпуск оказался недолгим.
Ночью французская медицина атаковала его с тыла.
Лёха взвился, едва не свалившись с кровати, и взвизгнул так бодро, что тяжёлая контузия заметно потеряла в убедительности.
— Суки! Твою ж мать!
Укол был сделан с такой точностью и таким оккупационным ожесточением, будто предназначался не обер-лейтенанту, а всей Германии сразу.
— Ваш немецкий стал ещё хуже, — произнесла наклонившаяся медсестра по-французски. — Носки английские. Ругаетесь как поляк. А в карточке записаны немцем.
Лёха, моргая спросонья, попытался разглядеть вполне симпатичную француженку, которая только что нанесла ему серьёзный медицинский удар. Шприц в её руке производил большое впечатление.
Медсестра смотрела на него спокойно, но в этом спокойствии было мало медицинского и очень много французского.
— Кто вы? — спросила она так же тихо.
Лёха посмотрел на дверь, на шприц, на свои английские носки, потом снова на неё.
— Британец. В широком смысле. Человек, которому сегодня очень не повезло с формой. Мадемуазель, если вы сейчас начнёте кричать, я буду вынужден умереть от неловкости.
За стеной глухо кашлянул оберст. В коридоре простучали сапоги.
Она резко шагнула к двери, прислушалась, потом вернулась и склонилась над ним, будто проверяла повязку.
— Вас привезли с немецкого спасательного катера.
— Увы. Сервис, кстати, был отвратительный. Роняли, стукнули головой, не предложив чая. Обслуживание вооружённое.
— Вы хорошо говорите по-французски. Утром придёт гестапо. И кто-то приедет из вашей части.
Она не улыбнулась. Только убрала шприц в карман и тихо сказала:
— Тогда спать больше не советую, месье Штибль.