Дело не в том, что Лифф именно просыпается, — но она уже на середине мытья кухонного пола, когда осознаёт, что именно это и делает. Ей не кажется, что она этим занималась миг назад. Вот только, если оглянуться, — конечно, занималась. Все воспоминания на месте: утро за стиркой, штопкой и помощью матери. И за тем, чтобы делать, что велел дядя, с двойным родительским отсутствием, что висит между ними и о котором никогда не говорят. И за разговорами с дедом и бабушкой. И за скорбью по ним. И. И.
Когда она взбегает к себе в комнату, отшатываясь от тряпок и мыла из свиного сала, будто они часть заговора, она смотрит в окно, вообще ничего не ожидая увидеть. Вон саженцы, всё ещё растущие, посаженные примерно тогда, когда она родилась, в надежде, что однажды у Имира будет свой первый лес. И вон лес, тёмный и зловещий на фоне зимнего неба, неотъемлемая часть её жизни с самых ранних воспоминаний. И вон, наконец, наложенная поверх всего, хрупкая умирающая ширь, обесцвеченная выбеленной корой и обнажённой древесиной. Живые деревья кое-где цепляются пятнами, но что-то убило всё остальное. Склоны холмов изрыты шрамами оползней — там, где деревья не сдержали своей верности земле, а дожди Послегрозья обрушивают всё вниз последним судом погоды и мёртвого дерева.
Она помнит, как земля может сдвигаться, когда дожди подмывают её снизу.
Волк, должно быть, где-то там, снаружи, но это тот сезон, когда даже Волк голодает. Его пища, люди Приземления, умирают. Она это понимает — так же, как Волк (Волка нет), несомненно, сидит у неё в голове. Так что он внутри, и меж, и вокруг мыслей и умов всех, кого она знает. Они видят Волка во сне, даже если не знают, что Волк есть; даже если Волк не знает, что живёт дальше в их снах. Она знает всё это и не понимает ничего. Не больше, чем способен понять Волк (которого не существует).
Она сходит с ума, осознаёт она. Её голова кишит голосами, и все они — её собственные, все — она в этом возрасте, но живущая в других возрастах. Девочка, что сидела на колене Хеореста Холта и слушала его истории про Землю и «Энкиду». Девочка, что родилась в мир, полный надежды и изобилия. Девочка, что и сейчас смотрит, как всё это умирает, урожай за урожаем. Девочка, что…
Ходила по улицам Приземления.
Высматривая.
К тому времени уже даже не закономерности. Просто высматривая. Хоть что-нибудь.
Она горбится на кровати, обхватив колени подбородком, всё запертое наглухо, потому что иначе давление внутри разорвёт её. Разбитый вдребезги стакан воспоминаний по всей комнате, и ни малейшего шанса когда-либо их вернуть или сложить воедино. Даже птицам это не под силу, при всём их бахвальстве о том, что помнят всё и разрешают всё; что ведут учёт паденью всякого воробья.
Почему я? — вот требование, что она предъявляет вселенной. Больше ни у кого этого нет, она знает. Все прочие меняются. Иногда они есть, иногда их нет. Иногда она живёт с родителями. Иногда она сирота. Иногда её дядя старше, или в Совете, или просто родственник, что приходит в гости. Лифф — постоянная величина.
И Миранда, со своими друзьями.
Безумие, право слово. Ещё один осколок безумия среди всех этих зазубренных трещин. Миранда новенькая в городе. Как она может быть постоянной величиной? Ответ: потому что она всегда новенькая в городе. Она всегда та новая учительница, с которой Лифф познакомили в прошлом сезоне или в позапрошлом. Лифф знает Миранду целую вечность — но никогда подолгу.
Она помнит и птиц. Как те говорили о том, что пытаются собрать мир так, чтобы он обрёл смысл. Будто всё было коробкой пазла, и настоящая головоломка была не в том, как оно складывается, а в том, какие из кусочков вообще никогда не впишутся в картинку. Самозванцы, пришедшие извне, но так хорошо замаскированные, что бедные птицы прочёсывали небеса наверху и не видели леса за всеми умирающими деревьями.
Миранда странная. Фабиан, Порция, Пол и его дети — тоже. Но не просто потому, что они чужаки. Они нечто иное.
Взрослые совещаются внизу. Она слышит несколько голосов, дядин — громче всех среди них. Вслушивается, нет ли родителей; в один миг она их слышит и знает, что они там, в следующий — вспоминает, что они мертвы уже два года. Две реальности в её голове, как полюса магнита, силой сведённые вместе. Другие голоса, врывающиеся. Старый Аркелли, глава Совета, другие мужчины дядиного пошиба, моложе старейшин, старше мальчишек, которым дают ружья, чтобы набрать патрули ополчения. Восходящие звёзды, что тявкают у пят Совета и один за другим выживают их с постов, чтобы занять их место.
Она слышит среди них спокойный, глубокий голос деда.
У неё всё ещё есть работа по хозяйству. В эти дни, когда всё разваливается, вечно есть что-нибудь, что нужно почистить и передвинуть, выбросить, починить. Но вместо этого она подкрадывается ближе и слушает, пытаясь вытянуть связное повествование из клубка голосов в соседней комнате. Разговоры о Секкерах и усиленных патрулях ополчения на дальних фермах, о шпионах в городе, о дальних фермерах, что крадут и вторгаются в дома, для них не предназначенные, — при том что те стоят пустыми. Сердце Приземления полое, старые семьи убывают, даже когда их отпрыски из глубинки пытаются вернуться домой, спасаясь от умирающей земли. Уравнение кажется Лифф простым: отдай дома без людей людям, которым нужны дома. Вот только у каждого из этих домов есть полдюжины городских притязателей, которым он не нужен, но которые всё равно ожесточённо отстаивают своё право наследования. Каждая семья на Имире происходит от горстки изначальных колонистов — сперва первого экипажа, а затем разных волн колонистов, спущенных с «Энкиду». И да, это поднимает призрак генетических проблем в будущем. Миранда вела об этом урок, объясняя изъяны, обнаруженные в скоте, и, хотя людей она ни разу не помянула, Лифф задумалась. С практической точки зрения настоящая трудность в том, что все происходят от тех изначальных немногих, — в том, что всякий мелкий вопрос собственности вырождается в многорукую наследственную тяжбу, расцветающую из всё более непроходимых родословных древ.
Она слушает, как мужчины вроде её дяди валят всё на дальних фермеров и Секкеров, а потом вдруг дед Холт стоит на коленях подле неё, подслушивая, будто сам непослушное дитя. Он подносит тощий палец к губам, слезящиеся глаза поблёскивают озорством. И Лифф знает, что его на самом деле здесь быть не может — по множеству причин, практических и экзистенциальных, — но всё равно черпает утешение в его присутствии.
Один из старших советников сейчас перечисляет литанию бед. Вещи, что пошли не так — или ещё хуже — с прошлого урожая. Ещё один вид насекомого, что стал вредителем. Ещё один грибок, что убивает сомов в реке. Фермы, что построили несколько лет назад на землях к морю, все прогорели — почва, что казалась такой богатой, стала бесплодной всего за пару урожаев. Гниль завелась там в древесине — они потеряли лодки и дома. Теперь они возвращаются в город, и он хочет, чтобы их остановили, — вдруг они занесут эту гниль на своей одежде, натопчут её по всем деревянным полам своими грязными башмаками. Это неестественно, говорит он им. Не может же всё просто разваливаться само собой. За этим кто-то стои́т. Он не так уж стар или слаб умом; не какая-нибудь надтреснутая вдова, которую все могут отмахнуть смехом. Если это Секкеры, говорит он, то и за ними тоже кто-то стои́т. Это дело рук Древних. Дело корабля. Они пришли за нами, настаивает он, и Лифф вслушивается в настроение комнаты. Она ждёт насмешек, но все странно тихи. Будто это было то, о чём все они думали и твердили себе, что это вздор, — а теперь кто-то это произнёс.
Рядом с ней Хеорест Холт закатывает глаза и поднимает палец. Погоди.
В комнате говорит Гембел. Она узнаёт его заикающийся голос. Гембел после того, как состарился, — уже не золотое дитя первых дней колонии, а Великий Старец Приземления, после того как Холт сложил полномочия, чтобы отправиться в свои личные предприятия. Он говорит о Стражах, силой проталкивая слова сквозь зубы, невзирая на упрямство языка. Она воображает брызги слюны, пока он бьётся, чтобы его поняли. Старик, желчный человек. Человек, что дал им всё, что у них есть, и вёл колонию десятилетиями. Давным-давно. А вон Аркелли, с которым он спорит, — старый и желчный человек, что даже не родился, когда Гембел умер. Она слышит, как их голоса накладываются, и не уверена, слышит ли она вообще спор — или просто сталкивающиеся воспоминания у себя в голове.
Мы не можем вернуться, говорит Гембел. И, конечно, старый «Уршанаби» отлетал своё. Никто уже не поднимется наверх. Хотя они всегда твердили друг другу, Основатели, как они спустят вниз ещё людей, исполнят своё обещание перед подавляющим большинством человеческих существ, что они привезли с Земли. Но те Основатели стали семьями-основательницами, стали ветвящимися династиями и лишними ртами, что надо кормить, — до самых пределов скудных ресурсов колонии. Стали, в конце концов, тем узловатым клубком соперничающих наследств. А наверху, на «Энкиду», безмолвное большинство ждало в своих холодных ложах — даже не наблюдая, просто спя. Пока одна за другой не отказали системы корабля и они, несомненно, не умерли. Но ненаблюдаемо, а потому неопределённо. Теперь, в дряхлении Приземления, люди поминают их как лицо незримого мира, что питает к ним совершенно оправданную злобу. Стражи, брошенные на орбите, как призраки так и не рождённых детей.
Мы не можем вернуться — означая не просто ещё один опасный полёт к кораблю-матке, а поколения принятых решений, что оставили Стражей навеки полыхать поперёк ночного неба в стылой тесноте мёртвого корабля. Так и не узнавших света и жизни мира, к которому их привезли.
— Дело не в том, — говорит кто-то. Голос её отца, узнаёт Лифф. Он теперь в комнате. И Гембел, что сошёл в могилу задолго до того, с ним соглашается. Двое людей, разделённых во времени, соединённых в её памяти.
— Мы знаем, что это, — говорит её дед. Он тоже в комнате, исчезнувший от её бока, будто дожидался своего выхода на сцену. — Мы слышали их, когда прибыли. И у нас прежде не было возможности. Мы были заняты тем, чтобы выжить самим и строить для следующего поколения. Но там, снаружи, есть что-то, кроме нас. — И это нас охватывает всех Секкеров или Стражей, что когда-либо были, — рубеж между человеческим и чем-то совершенно иным.
— Пора, — говорит её дед. — Пора нам отправиться на поиски. — И тут снова начинается крик. Все эти сталкивающиеся голоса, что на деле не отвечают друг другу, а перемалывают доводы, что приводились из поколения в поколение: что было или чего не было там, снаружи, что следует или не следует делать. О чём будут говорить; что будет укрыто пеленой молчания. Скелеты, что они зароют. Вещи, о которых они не расскажут своим детям.
Дед Холт поднимается от её бока, невзирая на то что миг назад был за закрытой дверью. Он встаёт и выходит из дома, одетый в своё длинное капитанское пальто, которое, как она знает, на самом деле никакое не капитанское пальто, потому что, когда он был Капитаном на космическом корабле, зачем бы ему вообще понадобилось длинное синее пальто? И всё же он был Капитаном, и это было его пальто, и оттого в умах у всех оно стало тем, что носит капитан. Она бежит за ним, но, хотя он стар, а она быстра, ей его не нагнать. В конце концов, именно так и работает время.
Когда она выбирается наружу, его пятка уже исчезает за углом дома. Когда она идёт за ним, он уже далеко, у кромки леса, оборачивается поднять руку в благословении, в прощании.
Другая рука, тяжелее, менее желанная, опускается ей на плечо. Дядя Молдер разворачивает её лицом к себе. Её лепет извинений и обещаний насчёт работы по хозяйству унимается его взглядом.
— Ты ведь знаешь, да? — говорит он. Полдюжины его дружков у него за спиной — мужчины, что локтями пробиваются в Совет и раздают ружья ополчению. Он зол, но не на неё в особенности. Не та жаркая вспышка ярости, что кончается затрещиной или пинком, а потом отступает. Медленное, более верное горение.
— Знаю что? — выдавливает она. Ей хочется, чтобы кто-нибудь ещё вышел и увидел. Кто-нибудь из тех, чьи голоса она только что слышала в доме. Родители, Гембел, Аркелли. Вот только все они мертвы. Есть только дядя Молдер, и дом пуст, как кенотаф.
— Ты знаешь, что они там, снаружи. — Не бредни безумного пророка; не тихий зловещий шёпот сектанта. Твёрдый, практичный человек, говорящий твёрдые, практичные вещи, которые заодно случаются быть безумными. Вот только мир растрескан вдоль и поперёк, как разбитое стекло. Лифф это знает лучше всех.
— Что-то пробралось в мир, мы все это видим, — говорит ей Молдер. Он почти разговаривает с ней как со взрослой. Вся мелочность в нём, от которой она страдала всю свою жизнь, оттеснена вбок громадностью того, что он говорит. — Мы все это видим, — повторяет он. — Урожаи гибнут. Скотина дохнет. Сегодня и вчера не сходятся, будто их разрезали и сшили заново за одну ночь. Раньше так не было. Что-то пробралось в наш город. Что-то извне. — Инстинктивно косясь на те лесистые холмы, в которых исчез дед Холт, миг и век назад. Голос Молдера — как тот сбивчивый спор в комнате, потому что он говорит о медленной смерти колонии, на которую у Лифф невозможная перспектива. Я помню, когда всё это было полями. Каким-то образом она помнит — и помнит с той поры, когда это ещё даже не было полями, и помнит после того, как поля умерли и все, кто остался, подались в Приземление, потому что куда же ещё? Молдер имеет в виду именно это, и всё же нечто в нём имеет в виду и то, другое. Трещины, что оплетают её ум паутиной. Разлад мира, средоточием которого она себя чувствует. Вот только, может, так чувствует каждый.
— Ты знаешь, кто они, — говорит он ей. Она знает, и либо он просто уверен в собственных выводах, либо, может, читает эту уверенность у неё на лице.
— Мы едем в город, — говорит он. — Запрягай телегу. — Ни у кого больше нет исправной машины или трактора, и двоим его дружкам приходится уговаривать хрюкающую, изнурённую тягловую свинью встать в оглобли. — Ты нам покажешь, — говорит он Лифф. — Ты отведёшь нас к ним. Вынюхаешь их для нас. Нас выедают изнутри. Это неправильно. — Смешивая долгую, медленную параболу истории с более человекоразмерным повествованием о вторжении. Вот только вторжение и вправду есть — пусть даже Лифф не чувствует его враждебным.
Она не станет, решает она. Она не предаст Миранду. Откуда берётся эта верность, она не вполне уверена, но она её чувствует. Молдер может отвезти её в город на старой телеге, но она не будет обвинять никаких ведьм. Дядя Молдер не получит от неё удовлетворения.
И всё же в центре Приземления, в тени Первого древа, Миранда прямо там — просто идёт к ним. Лифф не может подавить толчок удивления, что проходит через её тело и в руку, которую Молдер держит у неё на плече. Вверх по его руке и дальше, в его ум. И тогда он знает. Лифф чувствует, как его взгляд пригвождается к Миранде, пока та пытается оценить обстановку.
— Она, — говорит он, и его дружки надвигаются.