Свеча на столе догорала уже вторая за вечер, и огонёк у неё плыл так, что я понимала: плывёт не огонёк.
Пятые сутки. Я считала их машинально, как считала всё остальное: дозы, удары пульса, часы между приступами. Пятые сутки без нормального сна — это уже не усталость, это диагноз, который я с лёгкостью поставила бы любому ординатору, явись он ко мне на смену в таком виде. Отправила бы домой под расписку.
Себя отправить было некуда: дом остался в другом мире, а здесь у меня была кушетка, на которой лежал не я, а пациент, и стол, заваленный записями, которые больше никто во дворце прочесть не мог.
Я дописывала вечерний лист. Буквы держались ровно до тех пор, пока я смотрела на них в упор. Стоило перевести взгляд — строчки начинали тихо отъезжать к краю бумаги.
— Вам нужно лечь, — сказал Иртан.
Он сидел на краю кушетки, куда я полчаса назад его уложила, и нарушал постельный режим уже самим фактом того, что сидел.
— Мне нужно дописать. Лягте.
— Я лежал. Вы упёрлись взглядом в одну строчку и не двигаетесь третью минуту.
Третью. Значит, я выпала из времени и не заметила. Плохой признак.
Я открыла рот сказать что-нибудь профессионально-бодрое — и пол ушёл.
Не метафорически. Пол просто перестал быть там, где ему полагалось, свеча качнулась вбок, и последним, что зафиксировал мозг, прежде чем меня выключило, было сердце.
Не моё. Его.
Я не успела понять, как очутилась к нему так близко, но успела — машинально, против воли, тем самым рефлексом, который не отключается, даже когда отключается всё, — отсчитать удар под его рёбрами. Редкий. На добрый десяток реже, чем имеет право биться сердце у того, кто только что метнулся через комнату. Спокойное драконье сердце, которое даже испуг выражало не частотой, а тем, что он успел поймать меня раньше пола.
Хорошо ему, — подумала я.
И темнота сошлась.
Вернулась я по частям.
Сначала — потолок. Чужой, с балками. Потом — что лежу, и лежу неудобно высоко, словно меня держат под лопатками и под коленями. Потом — что меня и правда держат.
Щекой я чувствовала сухой жар сквозь его рубашку — тот самый, выше человеческого, что обычно ловила пальцами на его пульсе, а теперь поймала всем собой.
Иртан стоял посреди комнаты с врачом на руках и на один короткий миг явно не знал, что с этим врачом делать дальше.
Я видела это по его лицу — по тому, как у человека, привыкшего одним словом двигать армии, не находилось команды для ситуации, в которой надо просто донести бесчувственное тело до кушетки и не уронить. Слуг он не позвал. Это я отметила сразу, ещё толком не вынырнув: в комнате не было никого. Он не крикнул, не распахнул дверь, не передал меня в чужие руки.
Понёс сам.
— Опустите, — сказала я. Голос вышел сиплый. — Я в порядке.
— Вы потеряли сознание.
— Я переутомилась. Это разные диагнозы. Опустите, Ваше Величество, вы пациент, вам нельзя поднимать тяжести.
Он опустил меня на кушетку — ту самую, с которой я его час назад сгоняла, — но руку из-под моих лопаток убрал не сразу. Подождал, пока убедится, что я не сложусь обратно. И только потом отнял ладонь, медленно, как отнимают опору у того, кто ещё не проверил, держат ли ноги.
Я тут же села.
И первой потянулась отодвинуться — отвести его руку, восстановить ту полупядь воздуха между врачом и пациентом, которую сама же сто раз называла рабочей дистанцией.
Он не пустил. Не грубо. Просто накрыл мою ладонь своей и оставил так — и под этим весом отодвигаться стало некуда.
Рифма получилась злая. В нашу первую встречу это я убрала пальцы первой — отдёрнула руку от его запястья, потому что так полагается, потому что врач не задерживает прикосновение дольше осмотра. Теперь убрать руку пыталась снова я. И снова не вышло — только в этот раз держал он.
— Пульс, — сказала я, потому что надо было что-то сказать, а пульс — единственное, о чём я могу говорить в любом состоянии. Нащупала у себя на запястье свободной рукой. — Пятьдесят два. Низковато, но жить буду.
— Это плохо?
— Для меня — нижняя граница после бессонницы. Неприятно, но не катастрофа. Для вас была бы катастрофа. — Я наконец нашла, за что зацепиться, и зацепилась с облегчением. — Вообще занятно. В обморок упала я, на руках меня таскали по комнате — а пациент у нас по документам всё ещё вы. По всем признакам перепутали, кого лечить.
Он не улыбнулся. Смотрел сверху вниз — тем тяжёлым взглядом, под которым я обычно начинала перечислять симптомы, лишь бы не молчать.
— Кто тебя так загнал?
«Тебя». Не «вас». Тихо, без короны в голосе — так не спрашивает император лекаря, так спрашивает человек человека.
И от этого вопрос прошёл мимо всей моей профессиональной выдержки — будто её и не было.
Я хотела ответить привычное: дворец, яд, Канцелярия, пятые сутки без сна.
Не ответила.
Потому что честный ответ был короче и неприятнее: никто.
Меня никто не загнал. Я сама каждый раз выбирала не сон, а его сердце. Ни один заведующий, ни один Канцлер, ни одна угроза не сделали бы со мной того, что я спокойно сделала добровольно.
Дома меня ждала мама. Дом, который я обещала себе вернуть: Преображенка, чай, нормальная и понятная родная медицина.
А я сидела здесь с пульсом пятьдесят два и считала чужое драконье сердце так, будто оно уже входило в мои собственные жизненные показатели.
Вот это было страшнее Канцелярии. Канцелярию я хотя бы понимала.
— Никто, — сказала я вслух. — В том и беда.
Он понял. Не переспросил.
Только пальцы на моей руке стали чуть тяжелее — не удерживая уже, а будто отвечая.
Стук в дверь был тихий, вежливый и совершенно не вовремя.
Иртан не разжал руки.
Я дёрнулась — машинально, как дёргаются, когда в палату без стука входит проверяющий, — но его ладонь осталась там, где была, и в этой неподвижности было больше ответа, чем во всём, что он мог бы сказать.
— Ваше Величество. — Голос из-за двери я узнала прежде, чем он договорил, и внутри всё опустилось холодно и трезво, как опускается перед тем, что уже не отменить. — Прошу простить поздний час. Это Эльвира.
Под его пальцами моя кожа стала горячее — не от меня, от него. Дракон услышал имя за дверью раньше, чем мужчина успел решить, что с этим делать.
Я посмотрела на наши руки. На дверь. Опять на руки.
С той стороны стояла женщина, которая завтра будет свидетельствовать о «ночи в покоях». Здесь это не пустые слова: в моём мире на репутацию врача можно махнуть рукой, если ты вытаскиваешь людей с того света; в этом — репутация женщины весила больше диплома, больше улик, больше спасённой императорской жизни. Одной её фразы Канцелярии хватило бы, чтобы убрать Свидетеля. Не за яд. Не за ошибку. За пятно на имени, которое в этом дворце уже не отстирать.
А с этой стороны он держал мою руку и не собирался её отпускать.
Мой обморок только что перестал быть медициной. Он стал уликой.
— Уберите руку, — прошептала я. — Она увидит.
Иртан посмотрел на меня — спокойно, слишком спокойно.
— Именно.
— Что?..
— Компромат работает, пока это тайна, Анна. С того, что не прячут, показаний не соберёшь. — И, не отпуская моей руки, сказал в полный голос: — Войдите.
Вот теперь я поняла, почему этот человек двадцать лет выживал среди людей Вирлана.
Эльвира вошла — и остановилась на втором шаге.
Я видела, как её взгляд сделал полный круг: смятая кушетка, догоревшая свеча, моё серое от бессонницы лицо — и наши руки. Ладонь императора поверх ладони Свидетеля, открыто, посреди комнаты, без единой попытки что-то объяснить.
Она пришла за компроматом. Ей вручили его лично, спокойно, глядя в глаза, — и этим обесценили до нуля.
— Я помешала осмотру? — спросила она безупречно ровно.
— Нет, — сказал Иртан. — Осмотр закончен. Это уже лечение.
Кто-нибудь, запишите. У меня не хватит рук.
Эльвира перевела взгляд с него на меня — и на короткую секунду с её лица сошла вся придворная эмаль. Под ней не было торжества. Под ней была усталость женщины, которая пришла делать грязную работу и по дороге увидела то, чего у неё самой не было никогда.
— Тем лучше, — сказала она. — Значит, буду говорить при обоих.
Она подошла к столу, взяла мою догорающую свечу и зажгла от неё новую — по-хозяйски буднично, выигрывая себе три секунды. Руки у неё, отметила я, дрожали. Впервые за всё знакомство.
— Завтра я скажу Канцелярии то, что велит дядя, — произнесла она. — У меня нет выбора, и вы оба знаете почему. Но сегодня я скажу то, чего он не велел.
— Говорите, — сказал Иртан.
— Завтра вас позовут не на слушание. — Эльвира смотрела на меня. — Слушание — декорация. Заключение о недееспособности уже написано. И подписано.
— Кем? — спросила я. И уже знала ответ — по тому, как заныло основание правого большого пальца.
— Вами, госпожа Свидетель. Вчерашней датой.
Подпись. Ровная, уверенная, почти моя. Та, которую я не ставила, — уже стояла под приговором моему пациенту.
— Завтра вас позовут не подписывать, — тихо закончила Эльвира. — Завтра вас позовут отвечать за неё. А за подделку императорской печати и подписи Свидетеля в этой империи наказание одно, и вы его знаете. Дяде останется только выбрать, кем вы войдёте в протокол: преступницей — или покойной.
Свеча в её руке выровнялась и загорелась ровно.
— Зачем вы говорите нам это? — спросила я.
Эльвира поставила свечу на стол, к моим бумагам, и впервые за вечер улыбнулась — не губами, глазами. Так, как улыбаются, когда наконец делают то, что хотели сделать очень давно.
— Я вам ещё в саду сказала. Я хочу, чтобы он выжил. — Она посмотрела на наши руки, всё ещё лежавшие одна поверх другой, и добавила совсем тихо: — Теперь я вижу, с кем у него для этого больше шансов.
Она поклонилась — коротко, без придворной глубины, почти по-человечески — и вышла.
Дверь закрылась.
Мы остались втроём: я, Иртан и подпись, которой я не ставила, — где-то там, в тёмных ящиках Канцелярии, уже сутки работавшая против нас.
— Анна, — сказал Иртан.
— Да?
— Руку я больше не отпускаю. — Он развернул мою ладонь и накрыл второй сверху. — Ни у этой двери, ни у той. Возражения?
Врач во мне поднял руку, чтобы возразить. Женщина во мне эту руку опустила.
— Занесите в протокол, — сказала я.
До Канцелярии оставалось четыре часа — и идти туда предстояло не защищаться, а нападать: против нас была наша же подпись, а у нас — только правда, перстень и невеста императора, вставшая не на ту сторону, на которую её растили.