К книге
Ваше Величество, повернитесь! Попаданка-уролог для ДраконаГЛАВА 19. КУХНЯ
58%
ГЛАВА 19. КУХНЯ
21

До Канцелярии оставалось пять часов, и все пять я уже проиграла в голове по кругу.

Завтра к третьему утреннему удару я войду туда не с подписью, а с Кезраном. Потребую переноса. Выиграю ещё сутки — если повезёт и если магистр не передумает между ужином и рассветом. А где-то в тех же стенах Эльвира тер-Кассан готовится подтвердить, что Свидетель получила императорский перстень после ночи в покоях государя.

Ночи, которой не было.

Что, как я уже выяснила, в этом дворце вообще никого не смущает: здесь судят не за то, что случилось, а за то, что удобно записать.

Спать с такими мыслями невозможно, а лежать и слушать, как они ходят по кругу, — ещё хуже. Поэтому я спустилась на кухню. Не лечить, не расследовать. Просто занять руки, пока голова репетирует завтрашнее, как плохой ординатор перед первым дежурством.

Ночная кухня пахла остывшей золой и сушёной вишней. Плиты остыли, медь по стенам висела тёмными лунами. На длинном столе кто-то оставил связку трав и чистое полотенце. Я поставила воду греться — и услышала шаги.

Не Мира. Эти шаги были ровными, тяжёлыми, без просьбы разрешить.

Иртан вышел на свет без камзола, без мантии, в простой рубашке — и остановился у порога, словно кухня была чужой страной, а у него не оказалось при себе бумаг.

— Не спится, Ваше Величество?

— Я шёл на свет.

— Свет — это я. Заходите. Только предупреждаю: трона тут нет, придётся на табурет, как простым смертным.

Он сел, поставил локти на стол — и от императора в нём на сегодня осталась только осанка. Под глазами лежала та серость, которую я знала наизусть: так выглядят люди, которые держат боль на засове и не дают ей ни одной щели.

— Про завтра говорить не будем, — сказала я.

— Не будем, — согласился он с такой готовностью, что стало ясно: про завтра он думал всю ночь.

Двое взрослых людей сидят на кухне в четвёртом часу и героически не обсуждают то единственное, что их сюда и привело. Терапевтически — провал. По-человечески — единственное доступное назначение.

Чашки я прогрела кипятком, заварку сыпала на глаз, заварник укутала полотенцем — и на середине жеста поймала собственные руки. Они делали это не по протоколу. Они делали это как мама.

В ординатуре мы заваривали чай в колбе. Мама бы не простила. Она вообще не простила бы половину того, чем я тут занимаюсь, — начиная с пациента и заканчивая тем, как я на него смотрю.

Воду я, конечно, понюхала. И травы понюхала. Привычка Свидетеля не отключается, как коленный рефлекс.

— Вы проверяете чай, который сами завариваете? — спросил Иртан.

— Я и собственный пульс считаю, когда злюсь. Профессиональная паранойя — бесплатно и пожизненно. Но вот это, — я кивнула на свёрток в полотенце, — не лечение. Ни дозы, ни диагноза. Просто чай, который впервые здесь никто не пытается превратить в улику.

— Полотенцем. — Он разглядывал укутанный заварник с вниманием дипломата, изучающего чужой обряд. — Заварник.

— Так делала женщина, которая всю жизнь боялась только участкового терапевта. Считайте это древней московской магией. Работает лучше половины ваших гильдейских составов и, что характерно, никого пока не отравила.

Он не улыбнулся. Но то, что мелькнуло у него в лице, было ближайшим доступным ему родственником улыбки.

Мы стояли над паром слишком близко. Рукав почти касался рукава. Пар поднимался между нами вместо прикосновения — и этого хватало, чтобы никто не отступил.

Вот это и есть самое неприличное, что я делаю в этом дворце. Не осмотры, не перстень, не ночные палаты. А то, что стою над чайником в ладони от императора — и не отхожу.

— Один вопрос, — сказала я, ставя перед ним чашку. — Не императору. Право на ответный прилагается.

Он помолчал. С такими вопросами к нему, похоже, не приходили очень давно. А может, не приходили вообще.

— Задавай.

— Что вы любили из еды… тогда. Когда были Таем.

Он смотрел в чашку так долго, что я успела пожалеть о вопросе. Я уже знала, как закрывается это лицо, и приготовилась к закрытой двери.

Дверь не закрылась.

— Хлебную корку с мёдом, — сказал он наконец. — Кухарка отрезала горбушку и делала вид, что меня не видит. Я делал вид, что меня здесь нет. Это был наш договор.

— Хороший договор.

— Лучший за всё моё правление.

Он сказал это ровно, без жалости к себе, и оттого мне захотелось придушить всех, кто превращал мальчика в императора, — поимённо и без анестезии. Я налила вместо этого вторую чашку. В моей профессии злость без применения вредна для рук.

— Твоя очередь, — сказал он. — Чего ты боишься — не как Свидетель.

— Сквозняков, — сказала я.

Он поднял глаза, понял, что я вру, и не стал ловить. И вот за это — за то, что увидел ложь и оставил мне её, как оставляют пациенту право не отвечать на вопрос, к которому он ещё не готов, — я была благодарна больше, чем за перстень.

Разговор тёк мимо двора, мимо болезни, мимо завтрашних дверей — про кухарку, про горбушки, про то, что дома мёд продают в пластике.

— В пластике, — повторил он с таким лицом, будто я призналась, что у нас хоронят в коробках из-под обуви. — Мёд.

— И ничего, живём. Иногда даже с гренками.

— Варварство.

— Зато наш мёд пока никого не пытался отравить.

— Пока, — обронил он.

И это было единственное за всю ночь, что он сказал про дворец.

Спор о мёде в четвёртом часу ночи — самое безопасное, что случалось со мной в этом дворце за два месяца.

Потом я заметила, что моя чашка не остывает.

Я говорила долго, чай должен был давно выстыть — а он держал тепло, как свежий. Тогда я увидела: Иртан сидит, сложив ладони вокруг моей чашки. Не своей. Молча.

— Вы греете мой чай.

— Он остывал.

И всё. Ни «тебе холодно», ни философии. Забота у этого человека выходила без слов — и попадала точно туда, где у меня не было защиты.

Я два месяца держала чужие пульсы, грела чужие руки, выхаживала чужих людей. И совсем отвыкла от обратной стороны — когда греют тебя. Оказалось, против этого у меня нет ни иммунитета, ни регламента. Только дурацкое тепло где-то под грудиной. И впервые я не стала затыкать ему рот.

Пусть говорит. Здесь, ночью, у чайника, рядом со спящим драконом — имеет право.

А потом его рука на столе отяжелела. Подбородок опустился ниже, дыхание выровнялось и стало глубже.

Первым во мне включился врач: пульс на виске ровный, цвет лица живой, хрипов нет.

Не приступ — сон.

Император спал за кухонным столом, возле заварника в полотенце.

Я сидела и смотрела на это с глупым врачебным ужасом: организм, который годами не позволял себе отключиться, сдал смену возле чайника. Императоры не спят при живых людях. Спящий дракон не управляет ни лицом, ни чешуёй — это знала даже я. Тело нельзя отпустить там, где тебя травят, — и его тело помнило это дольше, чем иные помнят клятвы.

А при мне уснул между вторым глотком и спором о мёде.

Врач во мне сказала: будить. Режим, контроль, завтра ему нужна ясная голова.

Свидетель во мне сказала другое, куда тревожнее: будить немедленно. Потому что я наконец сообразила, чем это пахнет.

Завтра Эльвира придёт свидетельствовать о ночи в покоях. О близости, которой не было. И вот она, «ночь»: император спит, иномирянка с его перстнем сидит рядом и сторожит. Невиннее не придумаешь. И опаснее — тоже. От измены есть анализ, от яда — проба. От спящего императора и женщины с чайником у Канцелярии не будет ни одного доказательства — и ровно поэтому это лучшее доказательство из всех.

Самая тихая сцена за два месяца оказалась самой подсудной.

Я отставила свою чашку и не послушала ни врача, ни Свидетеля.

Пусть спит свои двадцать минут. Я посторожу. Этого не было ни в назначениях, ни в протоколе. Это вообще не лечится.

Под дверью по полосе света прошла тень.

Постояла ровно один вдох — и ушла, не скрипнув ни одной половицей.

Спина у меня остыла.

В этом крыле скрипят все доски, кроме трёх. Я знаю: выучила по ночам, считая шаги чужой стражи. Тот, кто стоял сейчас за дверью, выучил это раньше меня.

Не случайный. Свой.

И не убийца — свидетель. Для завтрашней Канцелярии это было даже хуже.

Иртан спал, всё ещё держа ладони вокруг моей чашки, будто даже во сне считал это задачей. Кухня пахла вишней, мёдом и тёплой тканью, и на одну долгую, непозволительную секунду мне показалось, что здесь может быть дом.

Потом память поправила меня сухо и профессионально.

Дом уже есть. В Москве. Там, где в восемь утра приходит сиделка и где мама ждёт меня к чаю — за столом, который я не грела уже два месяца.

Я смотрела на спящего императора и впервые не знала, к какому дому рвусь сильнее.

Будить его я стала так, как учат будить тех, кто спит впервые за годы: по имени, с руки.

— Иртан.

Он проснулся мгновенно и целиком — и раньше, чем открылись глаза, его ладонь перехватила мою. Не сжала. Накрыла и держала: рефлекс зверя, который даже со сна сначала прячет своё.

Потом он понял, где он. Кухня. Заварник. Я.

И руку не убрал.

— Сколько? — спросил он.

— Двадцать минут.

— Ты не разбудила сразу.

— Не было медицинских показаний.

— Анна. — Он смотрел на меня в упор, и в этом взгляде не осталось ни капли сна. — Я не спал при людях восемь лет.

— Я знаю.

— Тогда ты понимаешь, что это было не про сон.

Понимаю. И именно поэтому сейчас скажу самую неромантичную фразу этой ночи.

— За дверью стоял человек, — сказала я. — Один вдох. Ушёл беззвучно — по трём нескрипящим доскам. Завтра Канцелярии расскажут про эту ночь тоже.

Иртан не вспыхнул. Он стал очень спокойным — тем спокойствием, от которого у придворных обычно начинались проблемы со здоровьем.

— Не Эльвира, — сказал он. — Эльвира не ходит смотреть сама.

— Значит, у неё есть ноги в этом крыле. Или у Вирлана. — Я встала и достала из сумки тетрадь. — А теперь мы сделаем то, чего они не ждут.

— Что именно?

— Отнимем у них эту ночь. — Я открыла чистую страницу и начала писать, вслух, по строке: — «Протокол ночного наблюдения. Пациент: Иртан Пятый. Время: с третьего по четвёртый удар. Жалобы: нарушение сна на фоне интоксикации. Проведено: наблюдение, тёплое питьё, контроль пульса. Пациент уснул в присутствии лечащего Свидетеля. Пробуждение самостоятельное, состояние стабильное». Дата. Моя подпись.

Я развернула тетрадь к нему.

— И ваша. Как пациента.

Иртан смотрел на страницу, и в его глазах медленно разгоралось то самое золото — не гнев. Азарт.

— Ты превращаешь нашу ночь в документ.

— Я превращаю их улику в мою историю болезни. Пусть Эльвира завтра рассказывает Канцелярии про ночь в покоях. У меня о этой ночи — запись, время и подпись пациента. Лучшая защита от чужой версии — своя, сделанная раньше.

Он взял карандаш. Расписался — размашисто, по-императорски, поперёк половины страницы.

А потом поднял на меня глаза и сказал тихо, совсем не для протокола:

— Когда всё это закончится, Анна… я потребую эту ночь обратно. Без документов.

Ответить я не успела — за окнами кухни серел рассвет, и где-то наверху ударил первый утренний гонг.

До Канцелярии оставалось два удара.

И идти туда мне предстояло с протоколом, Кезраном и перстнем — против бумаги, невесты и человека, который умел открывать двери кровью.

Предыдущая главаГлава 21 из 36Следующая глава