Есть дела, которые император делает сам. Их немного: война, помилование и одно письмо в месяц, о котором не знает даже Гелвин.
Я запер дверь кабинета, снял нагар со свечи и достал лист — тонкий, без герба. Гербовая бумага для указов. Эта — для другого.
Перо легло в руку привычно, в старую мозоль на второй фаланге.
Она её нашла. Разумеется, нашла. Три недели во дворце — и эта женщина прочитала по моей руке то, что двадцать лет не мог прочитать весь двор: указы так не держат.
— Она много чего нашла, — лениво заметил дракон. — Например, нас.
Я не ответил. С ним это лучший способ: не отвечать.
«Тай, — вывел я. — Сегодня чужая рука открывала твою шкатулку».
Рука не дрогнула. Я вообще хорошо обучен: голос ровный, шаг ровный, почерк ровный. Из меня годами делали строку в летописи — а строки не дрожат.
— Врёшь, — сказал дракон. — Когда она взяла лошадку, ты перестал дышать. Я считал. Я всегда считаю, когда ты перестаёшь дышать рядом с ней. Уже сбился.
«Вирлан — кровь Дома, — писал я. — Дверь узнаёт кровь. Я знал это всю жизнь и не подумал ни разу. Она подумала за один вечер».
Письма Таю я пишу с двенадцати лет. Первое написал через год после того, как меня отучили от имени: наставник сжёг мою лошадку — вторую, запасную, про которую не знал никто, — и сказал, что императору не нужны игрушки. В ту ночь я написал мальчику, которым больше не был: «Держись. Я вырасту и вернусь за тобой».
Не вернулся. Стал тем, кем велели. Письма остались — единственное место, где я не Пятый Этого Имени.
Каждое письмо я сжигаю на рассвете. Двадцать лет подряд. Пепел — единственный архив, который нельзя опечатать.
— Напиши про неё, — сказал дракон.
— Нет.
— Ты уже неделю пишешь про неё. Просто другими словами. «Вода проверена» — это про неё. «Пульс ровнее» — про неё. Вчера ты написал Таю про мерную чашу. Мальчик, которым ты был, не поймёт про чашу. Он поймёт другое: пришла женщина, которая не боится.
— Она боится. Я слышу её сердце через комнату.
— Боится — и остаётся. Это лучше, чем не бояться. Это называется…
— Замолчи.
Дракон замолчал — так, как замолкает зверь, который уже победил и может позволить себе великодушие.
Я обмакнул перо.
«Она взяла твою лошадку левой рукой, потому что правую ей отравили из-за меня. Взяла — как берут живое. Ты помнишь, как берут живое, Тай? Я забыл. Двадцать лет все руки, которые ко мне тянулись, что-то несли: яд, бумагу, присягу, счёт. Её руки не несут ничего. Только считают пульс и командуют дышать.
Я дышу, Тай. Впервые за долгое время — по команде, и впервые за долгое время — с удовольствием».
Я перечитал последнюю строку и понял, что улыбаюсь. Один, ночью, над письмом мёртвому мальчику. Лекари Гильдии нашли бы в этом симптом.
Она нашла бы тоже. Только она назвала бы его честно.
— Скажи ей, — дракон подался ближе, под самую кожу; у запястья проступила чешуя, тёплая, спокойная. — Слова простые. Даже ты справишься.
— Она Свидетель. По закону она умрёт со мной. Каждый, кто стоял ко мне ближе одного шага, платил за этот шаг. Отец. Корвин. Тай.
— Тай — это ты.
— Вот именно.
Дракон помолчал.
— Есть Третий случай, — сказал он наконец, тихо и без насмешки — а без насмешки он говорит только важное. — Освободи её. Публично, перед кровью Дома. И она сможет уйти.
Я долго смотрел на огонь свечи.
— В этом и дело, — сказал я вслух, один, в запертой комнате. — Если я её освобожу, она сможет уйти. А я уже не смогу смотреть, как она уходит.
Дракон не съязвил. Впервые за двадцать лет ему было нечего добавить.
«Заканчиваю, Тай. Кезрана держат за сына. Вирлана держит только жадность — таких не удержишь ничем, таких можно лишь остановить. Скоро он поймёт, что яд до меня больше не доходит, и ударит не по мне.
По ней.
И вот что я хочу, чтобы ты знал, пока это письмо ещё не пепел: если он тронет её — империи понадобится новый император. Потому что я снова стану тем, кем был до короны. Не Таем.
Драконом».
Я присыпал чернила песком и поднёс лист к свече — привычным движением, двадцать лет одним и тем же.
И остановился.
Пламя лизнуло уголок и не взяло. Или это я не дал. Не знаю. Мы с драконом не стали выяснять, кто из нас двоих отвёл руку.
Первый раз за двадцать лет я не сжёг письмо.
Я сложил его вчетверо и убрал туда, где теперь лежала шкатулка, — в место, о котором не знает никто.
— Она бы сказала, — сонно заметил дракон, сворачиваясь под рёбрами, — что это симптом.
— Знаю.
Я задул свечу и в темноте признался себе в том, в чём не признаюсь ей ещё долго: письмо я не сжёг, потому что впервые за двадцать лет мне понадобился свидетель. Не по закону. По сердцу.