Меня разбудил не стук. Жар.
Стена между моей новой комнатой и покоями Иртана была тёплой всегда — к этому я привыкла за две ночи, как привыкают к работающей батарее. Но сейчас от камня тянуло как от печи, в которую забыли перестать подбрасывать.
Я села раньше, чем проснулась. Халат, сумка, буж в кармане — руки собрали врача быстрее, чем голова собрала женщину.
В дверь ударили один раз.
— Госпожа! — Гелвин никогда не повышал голос. Сейчас повысил.
Служебная дверь между нашими комнатами открылась с моей стороны — теперь у неё была ручка и с моей стороны тоже. Я отметила это на бегу, машинально: в этом дворце дверные ручки выдавали уровень доверия точнее любых указов.
В покоях Иртана было темно и нечем дышать.
Он стоял на коленях у кровати — не упал, именно стоял, вцепившись обеими руками в столбик балдахина. Дерево под пальцами уже пошло трещинами. По плечам и спине ходили волны: чешуя проступала и втягивалась, проступала и втягивалась, как будто два тела делили одну кожу и ни одно не уступало.
Левый бок он зажимал локтем.
Колика. На фоне срыва Оборота. Прекрасно: два неотложных состояния по цене одного.
— Вон, — прорычал он, не поворачивая головы. Голос был на полпути между человеком и зверем. — Пока я ещё могу это сказать.
Где-то я это уже слышала. В первую ночь. Тогда я закрыла дверь с той стороны.
— В прошлый раз я ушла, — сказала я и поставила сумку на пол. — Больше не сработает.
— Анна…
— Гелвин, воды. Тазик, два полотенца, и никого сюда до утра. Совсем никого.
— Госпожа, он может…
— Он не может, — отрезала я. — Он мне запретил себя бояться, когда вручал перстень. Поздно передумывать.
Дверь за капитаном закрылась. Мы остались вдвоём — я и полтонны боли, которая пыталась решить, в каком теле её удобнее терпеть.
Я опустилась на колени напротив — так, чтобы он видел моё лицо, а не тень.
— Иртан. Смотри на меня.
— Уйди. Я не удержу его.
— Удержишь. Ты держишь его двадцать лет, а меня знаешь три недели. Из нас двоих сегодня новенькая — я, так что слушай инструктаж.
Золотые глаза с вертикальной нитью зрачка поднялись на меня. В них было столько боли, что любой нормальный человек отодвинулся бы.
Я придвинулась.
— Камень пошёл, — сказала я, кладя ладонь ему на левый бок, поверх его локтя. — Это больно, но это хорошо: он выходит. Твоя задача — не мешать. Задача дракона — не ломать мебель. Моя — всё остальное. Вопросы?
— Ты… всегда так… разговариваешь с умирающими?
— Ты не умираешь. Умирающие не язвят.
— Я не язвил.
— Значит, дела хуже, чем я думала.
Сквозь боль по его лицу прошло что-то, отдалённо похожее на смех, — и волна чешуи на плечах улеглась на полпальца ниже.
Записываю: юмор действует на драконью форму. Дозировать, как наркотик.
Дальше был час, который не попадёт ни в одну карту.
Я усадила его на пол у кровати, спиной к тёплому камню стены. Горячее полотенце на поясницу — при его жаре пришлось греть почти до кипятка, обычное он просто не чувствовал. Дыхание — по счёту, моему, вслух: вдох на четыре, выдох на шесть. Когда счёт сбивался у него — я начинала сначала. Когда счёт сбивался у меня — он замечал.
— Ты сбилась.
— Я задумалась.
— О чём?
— О том, что у меня под руками государственная тайна в остром периоде, а я даже историю болезни завести толком не могу: бумага сгорит.
— Заведи устную.
— Устные истории болезни называются сплетнями, Ваше Величество.
— Тогда буду знать, что двор ведёт мою карту уже двадцать лет.
Он шутит. На пике колики. Стоя на полу собственной спальни, в одном шаге от Оборота.
Плохие новости, Ковалёва: тебе это нравится. Хорошие: ты пока в состоянии называть это плохими новостями.
К третьему часу камень вышел на финишную. Иртан побелел, выдал такую тираду на стародраконьем, что где-то в архивах, наверное, самовоспламенился словарь, — и обмяк.
Отпустило.
Я видела это выражение сотни раз: секунда, когда боль уходит, и человек не верит. Смотрит внутрь себя, ищет её по привычке — и не находит.
— Всё? — спросил он хрипло.
— Почти. Пей.
Он выпил всё, что я дала, без единого «императоры не…». Прогресс за три недели был налицо: от «я не считаю объём мочи» до образцового пациента. Об этом я ему, разумеется, не сказала — образцовые пациенты портятся от похвалы быстрее молока.
Потом надо было встать и уйти. По всем правилам — встать и уйти: приступ снят, состояние стабильное, врач свободен.
Он сидел на полу, привалившись к стене, мокрый, выжатый, с закрытыми глазами — и держал меня за руку.
Не как пациент. Пациенты держатся за врача, пока страшно, и отпускают, когда отпустило. Его отпустило. Меня он — нет.
— Иртан. Мне нужно…
— Знаю, — сказал он, не открывая глаз. — Иди.
И не разжал пальцы.
Вот это в медицине называется «расхождение вербальных и невербальных сигналов». А в жизни — гораздо короче.
— Ты противоречишь сам себе.
— Я император. Мне можно.
— Тебе нельзя. У тебя постельный режим.
— Вот видишь, — он приоткрыл один глаз, золотой и абсолютно бессовестный. — Сама сказала. Режим. Постельный. Врачу положено следить за исполнением.
— Врачу положено спать.
— Спи здесь.
Сказал — и сам, кажется, услышал, что сказал. Пауза получилась звонкая, как упавшая склянка.
— В кресле, — добавил он тоном, которым подписывают мирные договоры после проигранной битвы. — Оно вон там. Далеко. Практически в другой провинции.
Скажи «нет», Ковалёва. Это просто. Одно короткое слово, ты говоришь его пациентам по сто раз на дню.
— Только до рассвета, — сказала я.
Предательница.
Он уснул быстро, как засыпают после боли — рухнув в сон, будто с обрыва. Руку мою так и не выпустил, и я сидела на полу возле его кровати, куда мы его всё-таки переместили, — в кресло в другой провинции я так и не дошла, потому что мой пациент держал моё запястье даже во сне, а будить его после такого приступа не стал бы ни один врач с совестью.
Совесть. Да. Будем называть это совестью.
Я смотрела, как он дышит. Ровно. Без драконьей паузы, без рокота — просто спящий мужчина, у которого впервые за долгое время ничего не болит. Складка между бровей, которую я считала врождённой, во сне исчезла. Без неё он выглядел моложе — и я вдруг поняла, что впервые вижу не императора и не дракона.
Тая.
Под утро он что-то сказал во сне — коротко, неразборчиво. Я наклонилась ближе, по врачебной привычке слушать бред.
— Не уходи, — сказал он ясно.
Я замерла. Сердце отработало тот самый всплеск-провал-возврат, который я уже дважды фиксировала у него.
Он спит. Он не тебе. Он вообще не…
— Анна, — сказал он во сне. — Не уходи.
…отставить. Он тебе.
Я не ушла. Сидела, держала руку, смотрела, как серый рассвет проявляет комнату, и вела с собой самый безнадёжный консилиум в своей практике: три специалиста — врач, женщина и здравый смысл, — и все трое орут друг на друга.
Он проснулся, как просыпаются военные и хронические больные: сразу, целиком, без границы между сном и явью. Открыл глаза — и первое, что увидел, была я. Очень близко. Гораздо ближе, чем помещается в слово «врач».
Никто из нас не отодвинулся.
— Ты осталась, — сказал он.
— У тебя был приступ.
— Он кончился до полуночи.
— Я контролировала динамику.
— Всю ночь.
— Динамика была… длинная.
Уголок его рта дрогнул. Рука — та, что держала моё запястье, — медленно поднялась, и горячие пальцы убрали с моей щеки прядь, которая выбилась ещё часов пять назад и которую я героически игнорировала.
Пальцы задержались. У самой скулы. Его глаза были совсем близко — золотые, человеческие, с расширенным зрачком, и я, как врач, обязана была отметить, что расширенный зрачок в утреннем свете — это не норма, это…
…это ты перестала дышать, Ковалёва. Дыши. Вдох на четыре, выдох на…
Он наклонился. Медленно — так, как делал всё важное: оставляя мне время отодвинуться, отшутиться, сбежать в диагноз.
Я не отодвинулась.
И в дверь ударили — три коротких, пауза, один.
Мы отпрянули друг от друга с синхронностью, которой позавидовал бы парный караул. Иртан издал звук, которого нет в человеческом языке, — что-то среднее между рыком и стоном человека, у которого отняли последнее.
— Госпожа Свидетель! — голос Миры был тонкий и перепуганный. — Сальвин! Он начал рисовать! Гелвин говорит — срочно!
Сальвин. Уголь. Немой свидетель заговорил линиями.
Врач во мне уже вставал и застёгивал халат. Женщина во мне пообещала врачу это припомнить.
— Иду! — крикнула я и обернулась.
Иртан сидел на кровати, взъерошенный, злой, с грозовым золотом в глазах — император, которого прервали на самом важном указе его жизни.
— Анна.
— Постельный режим до полудня, — сказала я. — Воду пить. Голос беречь.
— Анна.
Я остановилась у двери.
— Динамика, — сказал он, — будет длинной.
Это не вопрос, поняла я. Это прогноз.
— Посмотрим на анализы, — ответила я и вышла, пока лицо ещё слушалось.
В коридоре, у самого поворота, стояла Эльвира тер-Кассан — свежая, безупречная, в утреннем сером шёлке, будто дежурила тут с ночи по расписанию.
Её взгляд неторопливо прошёлся по мне: халат, вчерашняя коса, лицо человека, который не спал, — и дверь императорской спальни, закрывшаяся за моей спиной.
— Доброе утро, госпожа Свидетель, — сказала она безукоризненно светло. — Тяжёлая ночь?
— Ночное дежурство, — ответила я ровно. — У пациента был приступ.
— Разумеется. — Эльвира улыбнулась одними губами и посмотрела на моё запястье — туда, где выше перстня ещё горел след горячих пальцев. — Берегите себя, Анна. Ночные дежурства при этом пациенте плохо заканчивались для всех, кто их брал.
Она уплыла по коридору раньше, чем я успела спросить главное.
Для всех — это для кого, Эльвира? И в чью смену это было?