Проблему с графиней Самойловой я решил, по сути, за один час. А вот с чёрным бриллиантом воевал почти месяц — и сдаваться этот мерзавец не собирался.
Забавно устроена жизнь. Интригу, на которую неглупая женщина потратила недели, я распутал за пару вечеров. А кусок спрессованного углерода размером с ноготь мизинца клал меня на лопатки с упорством, какого я не встречал ни у одного живого врага.
Камень хотя бы не строил козней. Он просто существовал таким, каким его задумала природа.
В мастерскую я спустился наутро, едва рассвело. Контрольная пластина дожидалась меня на рабочем месте, — крошечная Вселенная на чернёном серебре. Спираль прозрачных алмазов, изумруд на витке, кольцо угольной крошки по краю и чёрное жерло в самом центре.
— Ну здравствуй, — сказал я ему. — Соскучился?
Алмаз, как водится, не ответил.
В дальнем углу уже сидел Холмский — со стаканом кофе навынос и в огромных наушниках, кивая в такт музыке. Канделябры мы давно отдали, и теперь Николай возился с закрывающим механизмом для яйца. Крошечные петли, потайная защёлка — и всё настолько миниатюрное, что впору искать нового Левшу. Но Николай упрямо сражался с механизмом, и тот потихоньку сдавался. Голова у парня была сейчас занята своими сложностями, и это было кстати. Меньше всего мне сейчас хотелось иметь зрителей.
Я надел перчатки, выровнял дыхание и положил ладонь над пластиной.
— На малой держит, — пробормотал я. — На средней держит.
Я знал это и без проверки. Обратная петля работала ровно так, как я её задумал: чёрный камень тянул заряд из поля по тугой спирали, спираль наливалась светом, а часть силы по скрытому каналу уходила назад, в кольцо, — подкормить поле за миг до того, как центр его выпьет. Замкнутый круг.
Беда начиналась на полной мощности.
Я довёл подачу до предела — и сразу почувствовал дрожь на стыках поля и ядра. Тонкий высокий звон, от которого дребезжит нутро артефактора. Спираль на миг сбилась с хода, дёрнулась, как сердце, пропустившее удар, — и я тут же сбросил мощность, не дожидаясь, пока она сорвётся.
Звон стих.
— Опять, — сказал я вслух. — Значит, проблема системная.
Я зашёл в лоб. Развёл стыки шире, чтобы поле и ядро не тёрлись друг о друга на полной, а затем снова активировал контур.
Звон никуда не делся, но теперь звучал в другом месте. Раньше он пел на внешнем кольце, а теперь — ближе к центру, у изумруда. Я ужесточил фазировку и выровнял подачу вручную, виток за витком. Та же история: диссонанс не исчезал, а просто кочевал по контуру, как сквозняк по дому. Заткнёшь одну щель — подует из другой.
Можно было его просто заглушить, и я даже знал, как. Посадить поле и ядро на жёсткую общую частоту, не дать им дышать порознь — и звон умрёт.
Но вместе с ним умрёт и спираль. Та живость, ради которой всё затевалось, — это и был тот самый хаос, только укрощённый. Текучий, пульсирующий свет рождался из того, что поле и ядро шли чуть вразнобой и вечно догоняли друг друга. Убей этот разнобой — и получишь ровную мёртвую подсветку. Аккуратную, но безжизненную, каких полно в других артефактах. Не галактику, а лампочку в ёлочной гирлянде.
В большом яйце, где камней не пять, а несколько сотен, этот звон на полной разнесёт петлю в клочья. А предохранитель — тонкая сторожевая нить, которая должна усыпить камень при разрыве круга, — может и не успеть отреагировать. И тогда чёрная дыра потянется за силой к тому, кто держит яйцо в руках.
Я погасил контур и долго смотрел на потухшие камни. Глушить нельзя. Оставить как есть — тоже. А третьего я пока так и не придумал.
Дверь приоткрылась, и в мастерскую вплыла Марья Ивановна с подносом.
— Александр Васильевич, голубчик, вы опять с рассвета не евши, — пожурила она и поставила передо мной кофейник и тарелку с пирожками. — Сидите опять над своими каменюками, а в желудке ветер гуляет.
— Не до завтрака мне, душа моя, — отозвался я, не отрывая взгляда от пластины. — У меня тут одна штука звенит, и я никак не пойму отчего.
— Звенит у него. — Марья Ивановна неодобрительно оглядела разложенный инструмент. — У меня вон самовар звенит, когда вода вышла. Так я воды подливаю — и звенеть перестаёт.
Я хотел было ответить, что её самовар и моя контрольная пластина — вещи всё-таки разного порядка, но осёкся.
Потому что в её немудрёной кухонной логике было что-то до обидного близкое к делу. Вода вышла — подлей. Не борись с самоваром, а дай ему то, чего он просит.
Я отложил эту мысль в дальний угол. На время.
— Спасибо, Марья Ивановна, — сказал я. — Чуть позже поем.
— «Позже» у вас как всегда — после полуночи, — проворчала домоправительница и удалилась, оставив за собой запах ванили и сдобного теста.
Есть я, разумеется, не стал. Перед тонкой вязью руки должны быть спокойными, а желудок — пустым. Но кофе я себе всё же налил.
— Александр Васильевич, — осторожно подал голос Холмский из своего угла, — а может, его… ну… поменьше нагружать? До средней, и всё. Красиво же и так.
— Заказчику однажды может стать интересно, как оно отработает во всю мощь, Николай, — отозвался я. — И тогда жди беды. Нет, нужно предположить все сценарии и перестраховаться на каждом.
Холмский покивал и уткнулся обратно в свои петли.
Я снял перчатки. Времени до отъезда в Поднебесную оставалось всё меньше, а у меня в центре изделия по-прежнему звенело на стыках. И вечером, как назло, был урок с Сюем.
Идти не хотелось. Голова и без того была настолько забита спиралью и расчётами, что в ней не осталось места для китайских традиций.
Но пропускать урок я права не имел.
Господин Сюй явился точно к шести — с неизменной кожаной папкой и едва заметной любезной улыбкой.
Мы расположились в малой гостиной. На круглом столе уже ждал саксонский сервиз — белый фарфор с тонкой золотой нитью по краю — и зелёный чай из запасов, что Сюй когда-то сам нам и подарил.
— Сегодня, Александр Васильевич, разберём узоры, — начал Сюй, раскладывая листы. — Не цвета, не числа, а именно их построение. То, как образы располагаются на изделии относительно друг друга. Для китайского глаза это так же важно, как для вас — чистота огранки.
Я кивнул и взял ручку. Записывать я записывал, но мысли мои в это время медленно крутились спиралью вокруг чёрной точки в центре «Сингулярности».
— Запад любит одиночную фигуру, — продолжал Сюй, и палец его скользил по орнаменту на листе. — Герой в центре, остальное — фон. В нашей же культуре зачастую всё иначе. У нас образы ходят парами. Дракон — и феникс. Государь и государыня. Учитель — и ученик. Журавль и сосна. Один без другого неполон. Парность — это равновесие, а равновесие при дворе ценят выше любого блеска.
— А одиночный образ — это, стало быть, оскорбление? — спросил я скорее из вежливости.
— Скорее, незрелость. — Сюй чуть улыбнулся. — Как стихи, что уложили в одну строку. Вроде и мысль передана, а форма не соответствует содержанию.
Он перевернул лист, и я машинально отметил знакомый круг — две запятые, светлая и тёмная, перетекающие одна в другую.
— Вот сердце всего, — сказал Сюй. — Запад думает, что инь и ян — это борьба. Свет против тьмы, добро против зла. И это ошибка, Александр Васильевич. Это не борьба, а равновесие. Тёмное всегда несёт в себе зерно светлого, а светлое — зерно тёмного. Они не побеждают друг друга. Они поддерживают друг друга, сохраняя гармонию.
Я замер с ручкой в руках. Поддерживают друг друга…
— Повторите, пожалуйста, — сказал я.
Сюй посмотрел на меня с лёгким удивлением, но повторил:
— Они не подавляют друг друга, а уравновешивают. Сила одного гасится не запретом, а присутствием другого, равного и противоположного.
А вот это уже было интересно.
Перед глазами у меня стояла контрольная пластина. Поле и ядро, которые на полной мощности расходились вразнобой и звенели на стыках. Всё это время я пытался их помирить. Свести на одну частоту, заставить идти в ногу, задавить тех, кто фальшивит.
А что, если их не «мирить»?
Что, если разбить поле не как попало, а на симметричные пары — и пустить каждую пару в противофазу? Пик одной группы придётся ровно на впадину парной. Там, где одна сторона рвётся вверх, другая идёт вниз — и гасит её собой. Не жёстким подавлением, а присутствием равного и противоположного…
Диссонанс не исчезнет. Он… быть может, тогда он поглотит сам себя. А спираль останется живой, потому что я не глушу разность частот — я их уравновешиваю.
Инь и ян. Чёрт бы побрал этого китайца с его чайными притчами!
И тут память подсунула мне ещё кое-что. Не память Александра, а моя собственная.
Когда-то я собрал большую настольную композицию, в которой два крупных резонатора упрямо бились друг о друга. Полтора века назад, уже будучи почтенным Грандмастером, я провозился с ними целую неделю — и, в конце концов, не стал разнимать. Развёл в противофазу, один в плюс, другой в минус. И они замолчали, потому что каждый держал второго за горло ровно с той силой, с какой тот рвался запеть.
Я успел напрочь забыть этот приём. Оно и понятно — за полтораста лет много чего забывается.
— Александр Васильевич, — мягко окликнул Сюй. — Вы снова где-то не здесь.
— Здесь, — отозвался я. — Впервые за неделю — именно здесь, господин Сюй. Кажется, только что вы помогли мне разрубить один узел.
Сюй не стал спрашивать, какой. Лишь чуть склонил голову и улыбнулся.
— Симметрия любит чётность, — добавил он напоследок, собирая листы. — Пары, шестёрки, восьмёрки. Только, Александр Васильевич, заклинаю вас…
— Знаю, — перебил я, не сдержав усмешки. — Не четыре. Четвёрка — это смерть. Я запомнил.
Отца я нашёл в кабинете уже за полночь.
Спать он, как и я, не лёг. Сидел с каталогом Лондонской выставки и чашкой остывшего чая. Но по тому, как он отложил каталог при моём появлении, я понял — он ждал новостей.
— Излагай, — сказал Василий. — По лицу вижу, что ты до чего-то додумался.
Я придвинул табурет, разложил перед ним пластину и набросок и рассказал всё, к чему пришёл. О противофазе, симметричных парах, о том, что резонанс можно не глушить, а уравновешивать встречным.
Отец слушал молча, постукивая пальцем по краю стола. И первым делом, как водится, выложил не похвалу, а возражения.
— Допустим, — сказал он. — Вопрос первый. Противофаза гасит звон — хорошо. А не сожрёт ли она заодно и ту хаотичную живость? Ты ведь сам говорил: спираль дышит как раз оттого, что поле и ядро идут вразнобой. Уравновесишь до нуля — и получишь тот же мёртвый свет…
— Не до нуля. — Я ткнул карандашом в схему. — Я гашу не весь разнобой, а только его пики. Только те, что бьют по стыкам на полной. Низкая, рабочая дрожь остаётся, и это сделает свет живым и пульсирующим.
— Тонко, — буркнул отец. — Но пока только на бумаге.
— На бумаге, — согласился я.
— Вопрос второй. — Он подался вперёд. — Пары держат равновесие, пока обе стороны равны. А если под нагрузкой одна группа просядет хоть на волос? Скол, неровная посадка, камень чуть слабее соседа? Тогда твоя противофаза перестанет гасить и начнёт, наоборот, раскачивать. И вместо тихого звона ты получишь резонанс, который сам себя разгоняет. Это уже не звон. Это трещина по всему контуру.
Я помолчал. Возражение было дельное.
— Поэтому пары и придётся выверять вручную, — сказал я наконец. — Чтобы отдача с точностью до сотой совпадала. Тогда просесть им будет не на чем.
— Десятки гнёзд, — медленно проговорил Василий. — Каждое — в пару к своему, на одной частоте, без права на ошибку. — Он усмехнулся невесело. — Ты хоть понимаешь, что это за работа?
— Понимаю. Поэтому к тебе и пришёл.
Василий усмехнулся.
— Хорошо. Последнее. — Он не отступал, и мне это нравилось: работу такого уровня сначала полагается попытаться сломать. — Что с предохранителем? Твоя сторожевая нить должна усыпить камень, едва петля разорвётся. Раньше она стерегла один круг. А теперь у тебя поверх него — второй слой, десятки противофазных пар. Это десятки новых мест, где всё может лопнуть. Как углядеть за всеми ними?
Я ответил не сразу. Над этим стоило подумать как следует.
— Если протянуть её и по всему второму слою, — сказал я. — Не только по основному кругу, но и по каждой паре. Тогда если лопнет где угодно, нить почувствует и погасит всё разом.
— Чем длиннее нить, тем больше самой нити рискует попасть под удар, — заметил отец. — И тем тоньше должна быть работа.
— Тоньше, — согласился я. — Зато надёжнее. Один разрыв — и камень засыпает. Без этого Департамент яйцо к заказчику не отпустит. И будет прав.
Василий хмыкнул, но кивнул. И этим, кажется, исчерпал запас возражений.
Он откинулся в кресле и долго смотрел на схему. Я видел, как на его лице скепсис боролся с азартом. И азарт, как всегда, побеждал.
— Знаешь, это против всех правил, которым меня учили, — сказал он. — Контур, который держится не на согласии, а на противоборстве. Поле и ядро, которые светят оттого, что вечно тянут друг друга. — Он покачал головой. — Любой Грандмастер старой школы выставил бы тебя за дверь.
— Ты уже мне это говорил, — заметил я с улыбкой. — Что я у нас, оказывается, теперь еретик от артефакторики.
— Говорил. — Василий вдруг едва заметно усмехнулся. — А твоя схема взяла и заработала. Ладно, давай делить работу. Второй слой вязи — на тебе. Противофазные каналы, что свяжут пары, и фазовую подстройку ядра, чтобы пульс не убегал от поля. Это твоя схема, ты её придумал, тебе её и пробрасывать. А выверку парных гнёзд я возьму на себя.
— Это марафон, — сказал я. — Работы очень много, а на тебе ещё военные заказы висят.
— Знаю, что марафон, — спокойно отозвался отец. — Не смотри так. Я ещё не настолько стар, чтобы пугаться обилия работы.
В дверях, неслышно подошедшая, стояла мать. Сколько она там простояла, я не заметил.
— Там работы на несколько суток, — сказала Лидия Павловна негромко. — Без перерыва.
— Лида, всё в порядке, — не оборачиваясь, сказал отец чуть мягче.
Мать ничего не ответила. Только посмотрела на него долгим взглядом, укоризненно покачала головой и тихо ушла к себе.
Отец сделал вид, что этого не заметил.
— А тебе, Лида, — бросил он ей вслед, будто она ещё была в дверях, — нужно переделать посадку под два новых камня. Геометрия теперь другая.
Из коридора донеслось короткое:
— Завтра сделаю.
Мы переглянулись. Каждый из нас знал, о чём она промолчала. Был в нашей семье один разговор, который мы не вели вслух, — про то, сколько отец однажды уже отдал и чего ему это стоило.
Но яйцо само себя не соберёт.
— Начнём с утра, — сказал я, сворачивая схему. — На свежую голову и рука твёрже.
— Иди уже, — проворчал отец, снова берясь за каталог. — Изобретатель…
Спать я, разумеется, не лёг сразу. Поднялся к себе, разложил расчёты — и тут зазвонил телефон. На экране высветился контакт «Алла Самойлова».
Я удивился. Время — уже половина первого. Поздновато даже для неё.
— Алла Михайловна, — сказал я, принимая видеозвонок. — Доброй ночи. Или уже не доброй?
На экране появилась она — в комнате их особняка на Елагином, с распущенными волосами, в наброшенном на плечи халате, словно вот-вот собиралась засыпать. Обычно мягкое и жизнерадостное лицо девушки сейчас выглядело встревоженным и даже растерянным.
— Прости, что так поздно. — Она понизила голос. — Мне просто… надо было тебе сказать. Я уезжаю, Саша.
Я сделал вид, что меня удивила эта новость.
— Куда же?
— В Неаполь. К тётке, маминой сестре. — Алла невесело усмехнулась. — Меня с самого утра огорошили… Мама объявила, что нам обеим нужно поправить здоровье на юге. Что петербургская осень меня изведёт, что мне нужны солнце и море… И что всё это — едва ли до самого Рождества!
Вот, значит, как. Граф и правда выполнил свою угрозу.
Мне было непросто держать лицо. Я-то знал, отчего её срывают с места. И знал, что правды Алле говорить нельзя. Меньше всего я бы хотел, чтобы она конфликтовала с собственной семьёй.
— Юг — это неплохо, — сказал я. — Апельсины, тёплое море. Отдохнёшь от нашей вечной сырости.
— Саша. — Она посмотрела прямо в камеру. — Это так внезапно. Посреди сезона, безо всякой веской причины. Мама терпеть не может срываться с места так неожиданно. Уж я её знаю! А тут — за один день, и сразу до Рождества. — Алла чуть нахмурилась. — У меня такое чувство, будто меня от чего-то увозят. Словно что-то случилось или вот-вот случится, а родители хотят меня от этого оградить…
В проницательности Алле не окажешь. Впрочем, столь срочный и далёкий отъезд в любом случае вызвал бы у неё вопросы.
— А что могло случиться? — отозвался я спокойно. — Возможно, твоей матушке и правда захотелось солнца. Или твоя тётка настояла, например, а тебя не посвятили в детали. Всякое же бывает…
Она смотрела на меня ещё секунду — пытливо, со строгостью учителя, пытающегося понять, протащил ли гимназист шпаргалку на экзамен. Но я выдержал её взгляд.
Иные тайны для того и хранят, чтобы беречь тех, кого любишь.
— Ну ладно, — сдалась она наконец. И уже мягче: — Зато будем чаще созваниваться. Хоть так. Теперь у меня есть самая что ни на есть уважительная причина…
— Будем, — пообещал я. — Будешь рассказывать мне все неаполитанские сплетни. А я, видимо, стану делиться впечатлениями от поездки в Китай.
Алла тихо засмеялась, и на душе у меня стало чуть легче.
— Знаешь, — сказала она, понизив голос, — у меня всё равно нехорошее предчувствие. Не из-за Неаполя. Просто… будто что-то надвигается. Береги себя, пока меня не будет. Хорошо?
— Я само благоразумие, — заверил я.
— Ты — что угодно, только не благоразумие. — Она оглянулась на дверь и заторопилась. — Всё, мне пора, пока мама не услышала. Спокойной ночи, Саша.
— Спокойной ночи, Алла.
Она отключилась, а я ещё долго сидел в темнеющем кабинете, глядя на чёрное зеркало спящего экрана.
С одной стороны — так было правильно. Пусть Алла проведёт эти месяцы у тёплого моря, среди южных цветов и доброй родни, как можно дальше от петербургских интриг, в безопасности и счастливом неведении. Лучшего я для неё сейчас и не придумал бы.
С другой — она уезжала до Рождества, а я отбывал в Поднебесную. И выходило, что увидимся мы теперь бог знает когда. Может, к весне. Может, и того позже.
Но я знал, что Алла умеет ждать. И знал, что и я не изменю решения.
Быть может, граф Самойлов таким образом хотел устроить проверку нашим чувствам. Смогут ли двое молодых людей пережить столь долгую разлуку? Сохранят ли оба серьёзность намерений, или один из нас поддастся соблазнам?
Как бы то ни было, и это испытание нам предстояло пройти.