Мой дедушка часто целовал меня в спину, прямо в родинку между лопаток, он говорил, что это «печать пророка», такая родинка (точнее, родимое пятно) была у пророка Мухаммада, «мир ему и благословение Аллаха». Мама неоднократно настаивала на том, чтобы я ее удалила, – она была слишком крупной и очень неудобно располагалась, но я оставила ее как напоминание о дедушке.
Ни у кого в нашей семье не было родинок на спине, по неведомой причине огромная коричневая родинка между лопаток досталась только мне, но я не верила в то, что это «печать пророка», скорее мне казалось, что это «печать дедушки». Вместе со своим поцелуем он оставил все светлое, доброе и лучшее, что было в нем. Вместе с поцелуем передал мне главное: любовь как способность читать чужие тела, видеть доброе в обыкновенном, светлое в темном.
Часто он таскал нас сестрой на спине. Мы ложились на его большую широкую спину, обхватывали за шею и наблюдали: он показывал нам горные реки, кукурузные поля, рассказывал про деревенские дома и растения. Даже когда ему было тяжело, он никогда не отказывался покатать нас на своей спине, преодолевая одышку и приступы тошноты.
Помимо нас он таскал на себе большие мешки с черным углем, с собранной кукурузой, фасолью и фундуком. Последние годы жизни он работал кочегаром: каждый день ему приходилось подбрасывать уголь в печь, продувать ее, следить за тем, чтобы давление не повышалось, чистить топку и поддувало. Сколько бы раз он ни пытался отмыть руки, под ногтями все равно оставались следы черного угля, сам он с головы до пят был покрыт мелкой пылью, а его легкие медленно забивались ядовитыми испарениями. Поначалу сильно кружилась голова, было жарко, но со временем он привык: его перестало кидать в жар, голова почти не кружилась, а тело, казалось, привыкло к черной вуали из жара и пыли. Единственное, что расстраивало его, – это необходимость мыться, прежде чем обнять детей, иначе они тоже покрывались пылью и разносили ее по всему дому. Жена кипятила три ведра воды, набирала четвертое ведро холодной воды из колодца, наливала горячую воду в большую металлическую ванную, подливала холодную по необходимости, отгоняла детей в другие комнаты и оставляла его наедине с тазами и ведрами. Мыться почти всегда приходилось при свете керамической лампы, от нее исходил хорошо знакомый ему резкий запах, от которого слегка тошнило и хотелось спать одновременно. Он брал маленький кусок мыла и начинал последовательно натирать каждую часть тела, в особенности руки и лицо: чернота отмывалась не вся, не целиком, она уже проросла в него: стала его продолжением, таким же, как дети, таким же, как его жена. Несмотря на грязную и тяжелую работу, он не переставал улыбаться и верить в лучшее: наступят времена, мы поедем путешествовать по миру и нарисуем свою карту – мечтательно говорил он, открывая тархун перед сном.
Дедушка так и не смог нарисовать свою карту, черный уголь разрушил его тело последовательно и незаметно, поначалу никто даже не обратил внимания на появившееся уплотнение, которое словно пыталось вырваться из-под тонкой кожи. Местный лекарь никогда не видел подобного раньше и предположил, что это просто воспаление от пыли. Когда наконец дедушку осмотрел онколог – оказалось, что это злокачественная опухоль, уже успевшая раскинуть свои опыления по всему телу. Метастазы были везде: в его легких, в почках, в лимфоузлах, что, правда, не заставило его бросить курить. Постоять во дворе с сигареткой было любимым занятием, когда он курил, время сначала останавливалось, а затем протекало вместе с дымом, выпущенным изо рта.
Отец моего отца тоже любил курить, он даже умер с тлеющей сигаретой в руках, сидя напротив портрета жены. На своей спине он таскал большую ношу, доставшуюся ему по наследству, – патологическую ревность. Он ревновал свою жену ко всем: к каждому гостю в их доме, к соседям, к почтальону, – каждый, кто хотя бы останавливал взгляд на его жене, воспринимался как ее потенциальный любовник. Годы шли, но его ярость крепчала, как хороший коньяк: врастала в него подобно коре старого дерева, стала настолько органичной его частью, что никто из жителей села уже не помнил его без злого лица и нахмуренных черных бровей. Синяк на колене жены, полученный ею при падении с лестницы, он непременно считывал как проявление страсти во время тайной встречи с любовником. Тот факт, что жена практически никогда не выходила из дома, никак его не успокаивал, он был убежден в ее неверности, как и в том, что истинное восхваление принадлежит только Аллаху, Господу миров, милость Которого вечна и безгранична, Владыке Судного Дня[31]. Камень жгучей ревности он передал своему младшему сыну, моему отцу.
Мой отец обнаружил тайное наследство только в тот момент, когда встретил будущую жену на чужой свадьбе, увидев ее карие глаза, исподлобья наблюдающие за женихом и невестой, он сразу понял, что они отныне должны были видеть только его. Учиться отец не любил, в университет его не взяли из-за плохого русского, а в техникуме единственное, что его интересовало, – возможность с кем-то поговорить. Поэтому, когда лучший друг предложил ему открыть оптовую точку на рынке, он долго не думал, ведь нужны были деньги, а работы не было. Они скинулись на двоих и арендовали железный контейнер на рынке: годы шли, а он все так же продавал вилы, лопаты, черенки, цепи – целыми днями таскал на спине тяжелые коробки, сначала от поставщиков к магазину, затем от магазина к клиенту, выкладывал снаружи, убирал внутрь на ночь, снова раскладывал утром. С каждым годом спина болела все больше и больше, пока ему не пришлось нанять грузчика. Чтобы снять боль, он начал выпивать, сначала сто грамм, потом двести, пока наконец объем не дошел до прозрачного граненого стакана водки. Ему было жаль себя, ведь он никогда не хотел такой жизни: вместо бессмысленного перемещения металлических деталей его руки мечтали возделывать сад в родном Зангелане, сажать оливковые деревья, гладить собак и кошек, штукатурить стены отцовского дома, крутить руль фуры, разъезжая по разным городам и селам.
Со временем помимо боли в спине появился сухой камень разъедающей ревности: он приходил к жене на работу в больницу, избивал хирурга гинекологического отделения, с которым она работала в паре, косился на соседей по лестничной площадке, перестал приглашать друзей на застолья – ему казалось, что все мужчины вокруг пытаются овладеть его женой, он не доверял ей, проверял сообщения и звонки в мобильном телефоне, никуда не отпускал одну или без детей, запретил ей работать, чтобы она не общалась с мужчинами. Целых двадцать лет она не работала и сидела с детьми, ей казалось, что с годами он успокоится, что ее увядшая красота и ушедшая молодость успокоят его. Но годы шли, а его ярость врастала в него подобно корням старого дерева, стала настолько органичной его частью, что никто уже не помнил его без злого лица и нахмуренных черных бровей. Потеряв слух, он стал еще мнительнее, ему слышались мужские голоса, когда она моется в душе, – он врывался в ванную с наполненными яростью и кровью глазами в поисках любовника, периодически караулил входную дверь, уверенный, что, как только он покидает квартиру, туда приходят любовники. Он был похож на безумца, но если Меджнун[32], обнаружив собственное безумие, прятался в пустыне, то отец бродил по квартире, как загнанный бык. В такие минуты мы боялись его, боялись больше всего на свете, он никого не слышал, его глаза метались из стороны в сторону, будто он смотрит доступное только ему черно-белое кино.
Все женщины в доме затихали, закрывались в комнате и прислушивались, заснул ли зверь; когда он засыпал, все выходили из комнаты принести еды из кухни, налить воды, убрать разбитую посуду с пола. Мы ходили на цыпочках и старались не издавать звуков, мы знали, что в гневе он нас уже не различал, всякая женщина казалась ему существом, достойным гнева. Ничто так не успокаивало, как звук закрывающейся входной двери. Ушел. Отсутствие звука. Спит. После таких ссор мы ненавидели отца: ненавидели его жестокие руки, грозную спину, страшную голову, в которой крутились навязчивые мысли, ненавидели наши отцовские гены, части наших тел, унаследованные от него. Когда он остывал, то старался делать вид, что ничего не случилось, был нарочито ласковым и щедрым, разбрасывался деньгами, покупал продукты и любимые сладости, будто надеялся, что еда заставит нас забыть о его жестокости, а сладость шоколада разбавит горечь его гнева. Он злился, что мы поддерживаем маму и всегда встаем на ее сторону, его злила наша общая обиженность, если она с ним не говорила, то и мы тоже. Хотя так было во всех известных мне семьях: любой поступок дочери ложился на материнские плечи, если дочь совершала ошибку – матери приходилось расплачиваться за эти ошибки, ведь это была ее обязанность – воспитать достойную дочь достойных родителей. Если мы делали что-то, что ему не нравилось, это неизбежно означало, что мать тоже понесет за это ответственность, ведь это она воспитала плохих дочерей. Круговая порука расплаты побуждала нас вести себя тихо, быть ниже травы и тише воды, иначе его гнев равнозначно обрушивался на всех, как лавина. Но это действовало и в обратную сторону, причиняя боль ей, он причинял боль и нам, топил нас в ее слезах, шрамы оставались не только на ее уставшем теле, но и в нашей памяти, уничтожая каждый его хороший поступок с той же скоростью, с какой он уничтожал кухонную утварь.
На спине моей матери, на спине матери моей матери, на спине матери моего отца была веревка, связывающая мать с дочерью, а дочь с сестрой, это была круговая порука расплаты, одна говорила слово, а вторая отвечала за него. Может быть, поэтому в какой-то момент все они перестали говорить, перестали открывать рты, перестали писать и произносить слова.
С возрастом часы, потраченные на мытье полов, окон, плиты, ванной и кафеля, вернулись к маме в виде боли в спине, но она никогда не жаловалась. Разве могла эта боль сравниться с отцовскими пинками? За годы насилия она привыкла к боли так же, как и я привыкла к спазмам, ей начало казаться, что ноющее тело и есть тело нормальное, а небольшая боль всего лишь напоминание, что мы еще живы. Она знала, что всем женщинам приходилось жить с болью, всех периодически избивал муж, кроме ее матери, которая была редким исключением из правила. В юности она еще пыталась сопротивляться, пару раз в дом приходила милиция, но они всегда отпускали отца и говорили, что это дела семейные. В редких случаях, когда в дом приходили другие женщины, они усаживались за столом и полушепотом делились своими историями, периодически кто-то из них признавался в страшном – в изменах мужа или его избиениях. Каждая поглядывала на соседку, они оживали, чувствовалось радостное напряжение: оно было радостным не потому, что кто-то из них оказывался избит, а потому, что наконец можно было признаться в том, что брак не самый приятный опыт. Правда, заканчивались эти исповеди всегда одинаково, самая взрослая из всех философски замечала, что на то доля женская и все мужчины испокон веков были такими. Все затихали и через пять минут вновь надевали маски благопристойных, счастливых замужних дам.
Но был один случай, который поразил меня больше остальных. Это была история второй жены отцовского друга. Поскольку матери запрещалось общаться с кем-то за пределами дома, все ее подруги в основном были жены отцовских друзей. А один из его друзей был двоеженцем. Когда я была совсем маленькая, я не думала об этом, просто удивлялась, что он всегда приходит с двумя женщинами. Но со временем мысль становилась четче, будто я наконец надела очки с правильными диоптриями. Очень скоро стало понятно, что он не любил вторую жену и женился на ней по принуждению родителей: они были против его русской избранницы и считали, что достойной женой способна стать только девушка с родной земли. Я видела, как ей было тяжело, она совсем не знала русского языка, часто приходила с опухшими и красными от слез глазами, но всегда улыбалась. Когда его дочери, моей подруге, исполнилось семь лет, он увез всю семью в Азербайджан. Мы встречались каждый год, когда приезжали в Баку, они жили за чертой города в огромном двухэтажном особняке: на первом этаже жила первая жена, а на втором – вторая. В очередной приезд мы узнали, что его вторая жена пыталась покончить с собой, и приехали навестить ее, в какой-то момент мужчины оказались на балконе, а женщины на кухне. Она говорила и говорила несколько часов подряд о том, какой была изнанка их брака все эти годы, как он избивал ее, оскорблял, отказывался быть с ней в одной комнате, называл уродливой и толстой. Это был первый раз, когда женщина из тех, кто меня окружал, начала говорить, нарушив известную заповедь ev bizim sirr bizim[33]. Когда она замолчала, все сидели, придавленные той болью, с которой она жила все эти годы, никто не решался ничего говорить, да и что можно было сказать. Мама лишь тихонько гладила ее по спине, как гладят детей и домашних животных, в этом жесте помимо любви пряталось послание: я знаю, о чем ты говоришь.
Я никогда не умела молчать, поэтому, когда мы с сестрой стали старше, я бросалась на защиту матери и говорила отцу все, что не могла сказать она. Он ничего не отвечал, только крепко сжимал зубы от злости, в его глазах читалась только одна мысль – с такой, как я, будут проблемы. Узнав о моем диагнозе, он ничего особенного не сказал, мне кажется, он не понимал, что происходит, – он понял только, когда дверь нейрохирургического отделения захлопнулась за его спиной. Сложнее всего ему оказалось принять не мысль о моём больном теле, а то, что теперь я вряд ли стану невестой, вряд ли исполню их родительскую волю – кому нужен бракованный товар?
Когда у меня начались панические атаки и первые проявления болезни, биби, пытаясь что-то с этим сделать, повела меня в мечеть: мы долго ехали, пока не увидели длинные пальцы минаретов. Внутри в маленькой комнатке сидел имам с большими кроткими глазами, в которых будто не было дна, они светились, как красные огни на крышах высоких зданий, я протянула ему несколько манат, он спросил, за кого мы молимся, и я назвала свое имя. Затем мы прошли в дальнюю низкую комнату, у дверей которой скопилась толпа женщин: они рассказывали друг другу о своих несчастьях, о причинах, которые привели их сюда, о болеющих дочерях и сыновьях, о проблемах со сном и с сердцем, наконец дверь приоткрылась, и я увидела женщину в черном платке. В руках она держала раскаленную докрасна кочергу. Женщины впереди меня, словно были тут не первый раз, спокойно ложились на пол и закрывали глаза, служительница опускала кончик кочерги и прислоняла его сначала к лодыжкам, затем к животу, а уже потом к спине и, наконец, к шее. Наступила моя очередь: я легла и закрыла глаза, я не хотела видеть, как раскаленное железо прикасается к коже. Удивительно, но я совсем не почувствовала боли. После произведенного ритуала она вывела меня наружу и подвела к краю обрыва. Меня попросили повернуться спиной к обрыву, затем чьи-то руки разбили две стеклянные бутылки друг о друга, приговаривая суры из Корана. Стекло разлеталось на мелкие кусочки, оставляя после себя звук разрушения, я чувствовала, как трясутся ноги и чьи-то руки прикасаются к моей спине. Когда я открыла глаза, мир был таким же, как несколько минут до этого, вибрации утихли: воздух вернулся к своей лукавой неподвижности. Женщина в черном платке заверила меня и биби, что теперь мое тело здорово, они изгнали страх, обитающий в нем, разбили его, как зеленые бутылки из-под газированной воды.
Женщина в черном платке соврала, болезнь никуда не ушла, она последовательно забирала все, что принадлежало когда-то мне, пока через несколько лет не оставила мне в наследство боль. Если у меня что-то болело, я ничего не говорила родителям: это была моя боль, мое повествование, которое мне ни с кем не хотелось делить. Во многом благодаря болезни они перестали спрашивать, когда я уже выйду замуж, хотя и до сих пор краснели, когда их об этом спрашивали другие. Мое тело освободило меня от выполнения долга, но было несвободно от боли. Даже моя безмолвная спина в какой-то момент перестала молчать, она кричала мне историю рода, превратившись в скомканный папирус: мышцы сводило так, словно кто-то выжимал белье, сначала трапециевидную мышцы, затем большую и малую ромбовидные мышцу, затем мышцу, поднимающую лопатку, это была ни с чем не сравнимая боль. Может быть, это была боль всех женщин моей семьи? Матери отца моего отца, которую от ревности поколачивал муж, матери моего отца, которую от ревности поколачивал муж, моей матери, которую от ревности поколачивал муж, – сколько боли скрывали синяки под их платками. Периодически я не могла встать от боли, я лежала в кровати, вымаливая неизвестно у кого прекращение этой боли.
Из-за неправильной работы мышц тело искривилось, корпус тела сдвинулся вправо, как кривое дерево, правая рука висела, как оголенный обесточенный провод, мне было трудно дышать полной грудью. После операции стало лучше, но боль не прошла совсем, периодически она возвращалась, напоминая мне, кто из нас управляет этим телом на самом деле.