На плечах отца мир казался огромным, безопасным и полным опасности одновременно: с одной стороны, мне было страшно, так высоко я еще никогда не забиралась, с другой – я точно знала, что он меня не уронит. Мир с высоты отцовских плеч казался странным местом, хаотично перемещающиеся люди не видели девочку на несвойственной ребенку высоте, деревья удивленно вскидывали ветви в стороны, осознав, что кто-то видит их голые стволы. Это был мир, похожий на огромный аквариум с существами, способными тебя поглотить, но упирающимися в плечи отца, как в стекло. Взросление навсегда лишило меня этого чувства тотальной безопасности, меняющееся тело уже не помещалось на плечи и со временем оказалось спущено на землю, где быть телом – значит встречать другие тела.
Отец любил повторять нам с сестрой, что до тех пор, пока он жив, мы можем быть спокойны, нас никто никогда не обидит. Каждый раз, когда я уезжала на научную конференцию или по работе, он звонил мне вечером и спрашивал, не обижает ли меня кто. Мир, как говорили родители, был небезопасным местом: каждый в нем мог обидеть и обязательно обижал других. Всякий раз, когда происходило что-то в школе или в университете, мама отмечала, что мне следует быть осторожнее и внимательнее остальных, ведь я не русская, чужая, другая. О своей чужеродности я узнала еще в школе: о ней мне любезно напоминали одноклассники, которые практически никогда не называли меня по имени, вместо него часто использовались слова на букву ч и прочие наименования. Периодически слова преобразовывались в жесты или прямые действия – однажды самый нетерпимый из одноклассников со всей силы ударил меня баскетбольным мячом, указательный палец левой руки набух и остался таким на всю жизнь, как напоминание о том, что чужой всегда враг.
Второе напоминание о чужеродности случилось, когда я была подростком, это были годы русских маршей, массовых облав на оптовые рынки и нападений скинхедов. Каждый день на очередном рынке случались избиения продавцов и сотрудников, некоторые из которых заканчивались смертью. Сын отцовского друга, прилетевший в Россию на каникулы, оказался до смерти забит тяжелыми берцами бритоголовых, когда вышел из дома положить деньги на мобильный телефон. Поскольку отец работал на оптовом рынке, каждый вечер превращался в тревожное ожидание: вернется ли он сегодня домой, не обидит ли его кто-нибудь. Если он задерживался, мы начинали волноваться и бросались по очереди звонить ему на мобильный. Страшнее всего было весной в канун 20 апреля. Тот день мое тело запомнило навсегда. Обычный солнечный день, теплый и приятный. Мы томились в школе в ожидании звонка: оставался последний урок, хотелось поскорее сбежать на улицу, гулять и есть мармелад из соседнего магазина. В какой-то момент лицо учительницы скомкалось, как наши контрольные работы, надежно спрятанные от родительских глаз в мусорном ведре: она уже собиралась открыть рот, чтобы попросить тишины, как осознала, что звук идет не изнутри, а снаружи. Все бросились смотреть в окно: поначалу мне показалось, что это ползет огромный черный жук с множеством маленьких ног и рук, правда, вглядевшись внимательнее, я поняла, что это люди. Огромная толпа людей с черными флагами, гигантская толпа бритоголовых мужчин в тяжелой обуви выкрикивала слова. Громкоговоритель съедал слоги: мне приходилось наклоняться всем телом, чтобы услышать, что они говорят. Когда я услышала, то дернулась от отвращения, в классе чувствовалось напряжение, многие затихли и как-то избегали смотреть мне в глаза. По громкоговорителю кричали: «Россия для русских!» Раздался звонок, но я ждала, когда толпа разойдется, однако она не расходилась, и тогда мы с одноклассниками решили, что пойдем вместе: вряд ли они увидят меня в толпе. Мы вышли из школы, я, как обычно, еле волочила гигантский рюкзак со всеми книгами и тетрадями, квадратный и ужасно неудобный. Мне хотелось поскорее прийти домой, но ребята зашли в магазин скейтбордов: в нем ко всему прочему продавались крутые рюкзаки, куртки и кепки. Поскольку я ничем из этого не интересовалась, то решила подождать на улице, толпа уже разошлась, было жарко, и ребята обещали, что зайдут на пять минут. Через две минуты ко мне навстречу уже шли пятеро бритоголовых мужчин: один из них держал бейсбольную биту и широко улыбался – я сразу поняла, что надо бежать. Кто-то из одноклассников, увидев в витрине, что происходит, побежал за мной. Я не помню, кто это был, не помню, как долго мы бежали: помню только, как ныли плечи от тяжелого рюкзака, как он ударялся о поясницу, как сбивалось дыхание, как было страшно. Это был первый раз, когда я чувствовала кожей близость смерти, настоящую животную опасность, когда я поняла, что быть чужим означает быть ненавидимым, быть сосудом ярости.
Я видела это и раньше, но никогда не рефлексировала над тем, как отчаянно люди нуждаются в сосуде для ярости: другие необходимы им, как пустые банки из-под пива, которые можно пнуть во время ходьбы, как старый исписанный лист, который можно разорвать на мелкие кусочки. Периодически во мне всплывают эпизоды чужой ярости, будто короткометражные фильмы: вот мы с сестрой и мамой садимся в трамвай и едем куда-то по делам. Мама еще совсем молодая, с длинными черными волосами до груди, в синей блузке с подплечниками и юбке до колена, мы с сестрой о чем-то говорим на нашем детском языке: мне шесть, а сестре четыре. Мама просит нас держаться крепче за поручни, и тут я встречаюсь взглядом с бабушкой, сидящей у окна. Мне шесть, но я точно знаю, что в ее глазах злость и отвращение: она открывает рот, и из него вываливаются тушки мертвых зверей, она говорит, что мы понаехали, что из-за нас в этой стране нет работы, что мы тут нарожаем своих (дальше какое-то слово на букву в) и живем припеваючи. Я смотрю на маму, а моя красивая мама молчит: она крепко сжимает мои плечи, и они оказываются опущены вниз. Она молча ждет свою остановку, и я вижу, как к ее глазам подступают слезы, но она отправляет их обратно. Мы выходим, и она говорит: ай бала[20], все вас будут обижать.
Мы идем к маме на работу, она работала медсестрой хирургического отделения, заходим, и кто-то говорит «Света», мама улыбается и крепко сжимает мои плечи, когда я спрашиваю ее, почему они называют ее чужим именем?
Каждый раз, когда мне хотелось защитить ее и ответить обидчику, она мягко опускала мои плечи, словно бы напоминая мне о том, что здесь мы бесправные, здесь у нас не может быть слов, не может быть языка, мы не можем ударить того, кто ударяет нас, потому что он у себя дома, а мы случайно оказались его сожителями. Ее плечи всегда были опущены заранее, она старалась быть приятной и удобной окружающим, чтобы никто не мог оскорбить ее, каждое обидное слово, оскорбление, унижение – все это она несла на своих плечах. В какой-то момент все не сказанные ею и сказанные ей слова обратились в большие сухие камни, она заполняла свой мир словами сериальных персонажей: ей нравилось слушать бесконечные диалоги турецких актеров и сопереживать им. В мире турецких сериалов она точно знала, что не будет унижена и не будет избита: этот мир сквозь экран мобильного телефона гарантировал ей безопасность, гарантировал ей красоту, гарантировал ей события, которых так не хватало в действительности.
Плечи матери моей мамы тоже всегда были опущены: ее руки вечно носили ведра с водой, мешки с фасолью и фундуком, корзинки для ягод. Ее плечи были опущены по собственной воле, она знала, что тело нужно для того, чтобы кормить и одевать, и пронесла этот сухой камень до конца жизни.
Плечи матери моего отца я никогда не видела, но они наверняка были опущены под яростным взглядом ревнующего мужа, чтобы он точно был уверен в том, что вся ее воля навечно преобразовалась в сухой камень в его руке.
Мои плечи, вначале опущенные материнскими руками, затем оказались пережеванными дистонией. Однажды утром я вдруг поняла, что правое плечо неестественно опущено вниз, я никак не могла вернуть его в исходное положение. Все мое тело с правой стороны будто тянуло якорем, оно стягивалось к земле подобно магниту. Мышцы спины, мышцы живота, мышцы плеч, мышцы шеи напоминали стебельчатый шов: их было невозможно распутать, они мне уже не принадлежали. Я чувствовала, как одна моя рука, подобно руке дервиша, вечно тянулась к земле, а вторая бесполезно лежала на теле, уже не обращаясь к Аллаху.
После операции первое, что вернулось ко мне, были плечи, я стремилась распрямить их всякий раз, когда шла куда-то или сидела за столом. Спустя две недели после установки стимулятора я приехала к нейрохирургу на осмотр: он долго не решался и наконец попросил у меня разрешение выключить стимулятор, чтобы снять ролик «до». Они снимали каждого пациента до и после операции, но мое видео почему-то не сохранилось. Я кивнула, и он уверенно нажал на небольшую красную кнопку на пульте управления. Буквально через секунду мое тело искривилось, оно стянулось на правую сторону и начало болеть: болела шея, искривленная вправо, болели плечи, болели мышцы спины и живота, болела стопа, повернутая вбок, болела нога, мгновенно ставшая почти металлической и несгибаемой, болела рука, охваченная спазмами, речь скатилась до звуков, с трудом обнимающих друг друга. Врач попросил меня пройтись от одной стены к другой, и, пока я волочила правую сторону тела, пытаясь думать о чем-то, кроме боли, и жалея, что тут нет поручней, он направлял камеру, стремясь ухватить каждое аномальное движение, затем положил телефон и включил стимулятор. Все это длилось не дольше пары минут, но мне показалось, что прошла целая вечность: удивительно, как быстро я привыкла к нормализованному телу, как быстро забыла о боли, стерла из головы каждый спазм, словно мое тело всегда было способным жить без боли. Я жадно глотала возможность не знать ее, думать о других вещах и наполнять свою голову переживаниями и размышлениями за пределами собственной телесной оболочки. Первый месяц я постоянно боялась, что сейчас я проснусь – и все это окажется сном или мой металлический друг сломается и выйдет из строя, я подозрительно прислушивалась к каждому движению, всматривалась в каждую мышцу, боялась засыпать.
Жить без физической боли означало видеть мир за пределами собственных мышц и клеток, слышать других и распознавать их речь. Боль делала меня злой и замыкала в собственной коже, меня раздражали чужие здоровые тела, способные говорить, дышать, двигаться без усилий, раздражали подруги, радостно обсуждающие планы и новых партнеров. Каждый раз после встречи с одногруппницами по пути домой я долго плакала от злости и несправедливости. Я не видела будущего, потому что все, что способны были видеть мои глаза, была боль, очередной тупик тела, его умирание и медленный распад: я чувствовала, как превращаюсь в статую, как каменею изнутри, становлюсь сухим камнем, сосудом злости.
Большие отцовские плечи не защитили меня от боли, они предусмотрели все, кроме тела: родившись, я обрела тело, и теперь мое существование зависело только от него, от этих мышц, клеток, тканей, кровеносной и центральной нервной системы, от вегетативной нервной системы, от гормонов, от того, что будет происходить с этим телом: будет ли оно падать, какие получит травмы, чем заболеет, какие микробы подхватит, какие вирусы его атакуют. Когда я родилась, мое тело встретили металлические щипцы, из-за которых на голове остались две впадины. После того как мне сбрили волосы, я с удивлением обнаружила четыре старых шрама на моей голове: кто и что делал с моим телом, так и осталось не до конца ясным, но оно, в отличие от памяти, никогда не врет. Тело удивительно точно хранит факты: оно не искажает их, навсегда запоминая, что с ним происходило: то тут, то там обнаруживаются архивные шрамы, царапины, синяки, следы от ожогов, оно не прощает проступков. Единственное, что оно с легкостью готово забыть, – боль.