К книге
Руки женщин моей семьи были не для письмаРуки женщин моей семьи были не для письма. XI. Живот
63%
Руки женщин моей семьи были не для письма. XI. Живот
12

Я не помню, в какой момент мой плоский детский живот стал округлым, желеобразным, как у матери. Я знала, что живот – самая важная часть женского тела, потому что именно там безмятежно лежали младенцы головой вниз, как новогодние украшения. Когда мама забеременела сыном, все вокруг переживали за ее живот, поглаживали, посматривали на него, трогали, – все знали, что за стенкой матки она несет самое ценное, что может нести женщина. С каждым днем ее живот становился все больше, он округлился, как панцирь улитки, даже старый шрам от аппендицита смотрелся празднично на ее плотной коже.

Затем беременный живот матери сменился на беременные животы двоюродных сестер: стремительно одна за одной они выходили замуж. Свадебные платья чередовались с беременными животами с такой скоростью, что я не успевала поздравить их с днем свадьбы, как уже приближался день родов. Каждый раз, когда моя мать узнавала о беременности своих племянниц, ее лицо немного мрачнело: она, конечно, была рада за них, но вместе с тем расстраивалась, обнаружив, что я не собираюсь выходить замуж или срочно рожать детей. Драматизма добавляло еще и то, что все приготовления невесты и даже сам акт «забирания невесты из отчего дома» происходили у нас в квартире. Хала развелась с мужем, она была единственной женщиной из известных мне женщин, которой хватило смелости бросить бьющего мужа и уйти с четырьмя детьми. А значит, фигуру отца нужно было кем-то заменить, да и квартира у них была меньше, поэтому было решено: девочки выйдут замуж у нас дома. Думаю, это еще больше расстраивало отца с матерью – они всё ждали, когда из этих дверей под звуки «Вазгалы» выйду я в белом пышном платье с красной лентой на поясе.

Темы женских посиделок на кухне менялись по мере нашего взросления: если вначале это были разговоры о школах и университетах, то очень скоро они сменились на обсуждение более насущных вопросов – свадеб и детей. То, что тональность изменилась, было понятно и по приветствиям: тети, родственницы, подруги матери при встрече замечали, как я выросла, какой я стала красивой, кокетливо подкидывали в разговор фразы «Совсем уже невеста» или «И тебе уже скоро пора замуж». Если приходили гости, мать строго следила за тем, как я одета, как веду себя, как разговариваю и насколько громко, – она стала контролировать мое поведение значительно больше, чем раньше. Ведь я уже вступила в возраст невест, а значит, потенциально каждый приходящий в дом мог рассматривать меня как невесту.

На свадьбах всем незамужним женщинам желали, чтобы и им досталось это счастье, свадьба была кульминацией женского становления, его логичной точкой. Как только торжественное событие совершалось, тема менялась на другую: когда пойдут дети, почему детей нет, кто конкретно нездоров, муж или жена. Если дети рождались, то обсуждались уже сами эти дети, как они выглядят, насколько здоровы, когда молодожены собираются заводить второго – темы, к счастью, не заканчивались никогда.

В какой-то момент все мои двоюродные сестры оказались замужем и с детьми: они с гордостью и почти вызовом приходили на общие посиделки, ведь им удалось выполнить главную дочернюю миссию. Они бросали в мою сторону жалобные или даже унижающие взгляды, ведь я, по их мнению, была не совсем полноценной женщиной, раз решила не выходить замуж и не рожать детей, тем более мне было уже тридцать лет, что по меркам диаспоры считалось крайним сроком. С годами мы совсем перестали общаться: они не считали нужным разговаривать с женщиной, которая не удосужилась вовремя родить ребенка и выйти замуж, а я видела, что предстаю для них как ошибка рода или случайность общины, обсудить неправильную жизнь которой всегда было приятно.

Печально, но мы никогда не были сплоченными или очень дружными: разве что совсем маленькими, когда не были еще увешаны социальными стереотипами и грузом ответственности и крепко обнимались на семейных фотографиях. Периодически в социальных сетях я вижу их красивые фотографии с собаками, детьми, мужьями, в них не слышны звуки семейных ссор, измены, злость, удары по лицу – все это надежно скрыто от посторонних глаз. Если и происходило что-то неприятное, к примеру измена мужа или насилие, – это быстро оказывалось скомканным и заброшенным в корзину для грязного белья, отстиранным, отутюженным и надетым обратно в лучшем виде. Пару дней дом кипел от обсуждения, но всякий раз оно заканчивалось одинаково: разводиться нельзя, а мужчине свойственно допускать ошибки. Женщины постарше заверяли, что так было всегда – мужскую природу не изменить, а оставаться разведенкой с детьми стоит только в самом крайнем случае.

Они тоже подсматривают в глазок социальных сетей за моей грешной жизнью, осуждают мои решения, сплетничают, и чем дольше я остаюсь незамужней женщиной без детей, тем больше могу не сомневаться, что не перестану быть объектом всеобщего обсуждения и осуждения. Словно какие-то слоги из емкого слова «ka-din»[39], «ga-din»[40], «жен-щи-на» выпадали, если на пальце не появлялось обручального кольца, а матка никогда не вмещала в себя младенца. Я знала, что перестала быть для них полноценной женщиной, все лукаво отводили взгляд и иронично спрашивали о работе во время семейных ужинов, словно я плохо ответила у доски или не выучила главный школьный урок. Что означало быть женщиной в нашей семье? Перестаю ли я быть ею, если отказываюсь от роли матери и жены, перестаю ли я быть частью культуры, истории, диаспоры, если даже части моего тела помнят свое происхождение. Неужели, чтобы происходить, обязательно нужно длить линию рода?

Живот женщин, которых я знала, мог как объединять их, так и разделять. Первым объединяющим событием была, конечно, менструация. Правда, о ней в доме тоже никогда и никто не говорил, это считалось табуированной темой. Поэтому, когда в двенадцать лет я обнаружила странную жидкость темно-коричневого цвета со смесью бордового на трусах, то была уверена, что умираю. Я подложила туалетную бумагу и проходила так еще полчаса, надеясь, что это пройдет само по себе, но через полчаса ничего не прошло. Тогда я решила, что это рак, ведь это было единственное заболевание, о существовании которого я точно знала. Я подошла к маме и дрожащими губами объявила ей, что я умираю. Поняв, что случилось, мать молча протянула мне прокладку и вышла. Единственное, что она сказала мне по этому поводу, – никогда не использовать тампоны, потому что их используют только замужние женщины. В какой-то момент я узнала, что менструация была у всех женщин вокруг меня: у двоюродных сестер, теть, родственниц, подруг – но никто о ней не говорил. Будто это было наше общее преступление, признаться в котором непременно означало быть наказанным и осужденным. Периодически женщины давали советы: что лучше пить, чтобы уменьшить боль, какие прокладки использовать, чтобы не испортить матрас. Больше всего я узнавала из большой розовой энциклопедии «Всё для девочек»: в ней была целая глава, посвященная взрослению девочки, правда, написана она была витиевато. Единственное, что было понятно, – менструация делала возможным материнство.

У меня она всякий раз проходила очень болезненно: низ живота сводило, ярко-красная кровь, казалось, не останавливалась ни на секунду, вместе с кровью тело прощалось не только с упущенным ребенком, но и с беззаботностью и легкостью, обнаруживая обязательство длить себя, чтобы избежать смерти. Мать строго следила за тем, чтобы в доме не было ничего, что указывало бы на «критические дни», чтобы отец ненароком не увидел в туалете прокладки или другие атрибуты взрослеющих тел своих дочерей. Когда я узнала, что у одноклассниц тоже бывают месячные, то испытала облегчение, мы выручали друг друга в женских раздевалках и туалетах, передавая друг другу средства личной гигиены, посматривали на брюки или юбки подруг, чтобы указать им, если на ткани красовалось предательское алое пятно. Мы были соучастницами. Придумывали тайные наименования для того, что с нами происходило, потому что это нельзя было называть вслух: красные дни календаря, эти дни, те самые дни, гости, красный код, началось или начались, мы шепотом передавали друг другу слоги, словно по очереди закапывали труп в лесу. Почему нам нельзя было озвучивать это вслух? Может быть, это делало нас уязвимыми перед лицом мужчин, теперь знающих о нашей способности быть матерями? А может быть, сказанное вслух слово «менструация» разбивало вдребезги хрустальные постаменты прошлого с хрупкими белыми фарфоровыми женскими телами, способными пленять своей красотой или нежно держать в руках свертки новорожденных детей, появившихся неизвестно как и откуда. В любом случае нельзя было говорить о своем теле, о том, что с ним происходит, болеет оно или здорово, полнеет или худеет, тело должно быть невидимым. Единственный раз, когда мужчины радовались женской крови, был в первую брачную ночь. Они вожделели не просто увидеть доказательство женской невинности, а след того, как эта невинность была отдана им безвозвратно. И хотя многие отказались от традиции вешать белую простынь с пятном на всеобщее обозрение, все знали, что это обязательная часть ритуала: жених мог в любой момент вернуть невесту назад, если она не соответствовала этому. Словно девственная плева была бараном, принесенным в жертву, чтобы доказать свою любовь.

Однажды родители приехали навестить меня в больнице, это было самое начало лекарственной терапии, я вышла к ним в самой удобной и типичной больничной одежде: в обтягивающих легинсах и белом свитере сверху. Мы поговорили буквально пятнадцать или двадцать минут, и напоследок мать сказала, что мне нужно срочно переодеть штаны, потому что отец злится. Его злило мое видимое тело, обтянутые тканью ноги интересовали его больше, чем собственное пьянство, чем разрушающая меня болезнь, чем несчастье матери. Видимость дозволялась женщине лишь во время беременности, хотя даже округлый живот свидетельствовал не только о ее материнстве, но и о принадлежности, вечной связи с мужчиной, который выбрал ее в жены. Я вновь нарушила правило.

Когда начались спазмы мышц живота, я не сразу их распознала: сначала думала, что это просто менструация. Но они не проходили и усиливались, поэтому я пару раз вызывала скорую, думая, что у меня аппендицит, пока наконец невролог не сказал мне, что, скорее всего, это спазмы мышц живота. Я привыкла к боли, но каждый раз, когда появлялась новая боль, мне требовалось время, чтобы привыкнуть, научиться ее распознавать и сосуществовать с ней, будто каждое утро я открывала глаза, а в доме появлялись приемные дети. Это означало, что теперь еще одна комната окажется занята. Взамен настоящих детей мой дом наполнялся словами и болью, оказалось, что это то единственное, что принадлежало мне всецело, что невозможно было отобрать или присвоить, как камни Гобустана[41].

Когда у матери начались родовые схватки, она тоже поначалу их не распознала, срок был слишком ранним: я должна была родиться 25 декабря, но родилась 27 октября, в первый день ее декретного отпуска. Первое, что я ощутила, были не ее руки, а холодные металлические щипцы, равнодушно охватившие маленькую голову. Мама взяла меня на руки только спустя несколько дней: до этого я лежала в кувезе[42], поэтому самые первые руки в моей жизни были руки отца. Врачи посоветовали родителям не называть ребенка, слишком маленький и может не выжить. Но они назвали, точнее, назвал отец. Он решил, что если выберет в качестве имени азербайджанское слово «yeganə»[43], то сможет перехитрить мир и мир, поддавшись словесной магии, оставит меня в живых. Маленькое и уже именованное тело училось дышать и набирало вес, не подозревая, что его раннее появление было неслучайным. Технически я была не первым, а вторым ребенком, первым выжившим. Первый невыживший даже не успел сформироваться, когда покинул тело моей матери после очередного отцовского пинка. Даже беременность не останавливала его ревность: ярость накрывала его, как заботливая мать укрывает ребенка одеялом, с головы до ног, он пинал ее по животу, убежденный в очередной измене, не осознавая, что уже тогда оплачивал свой гнев чужой жизнью. После каждой такой сцены он раскаивался и чувствовал стыд: ему хотелось загладить вину, он становился внимательным и чутким, приносил бродячих кошек и собак в вороте зимней куртки, словно их спасение должно было восстановить его в правах.

Перед операцией врачи собрали целый консилиум: они пытались понять, когда дистония дебютировала, что могло ее спровоцировать, какого она типа, распутать мешанину медицинских обследований, сделанных за последние три года. Вначале мы исключили дофа-зависимую дистонию[44]: мне дали небольшую дозу леводопы[45] и отправили в узкий белый коридор областной больницы. Невролог трижды сказала никуда не уходить, я никогда не чувствовала себя так, как тогда: хотя я стояла на ногах, я чувствовала, как закрываются глаза, все тело становится одновременно мягким и тяжелым, будто камень в воде в момент погружения, но еще не достигший дна. Затем меня отправили в Москву в единственную лабораторию, где можно было сдать анализы на проверку мутаций в генах DYT1, DYT6, DYT5, DYT12, чтобы исключить наследственный тип дистонии. Когда и ее исключили, врачи предположили, что она развилась в ходе гипоксии[46] головного мозга при рождении. Так, ярость отца, в очередной раз вылившаяся на тело матери как лава, спровоцировала рождение ребенка, неспособного дышать самостоятельно, что повредило его головной мозг и навсегда искалечило тело. Правда, тогда никто об этом еще не знал, мать безмятежно качала новообретенного младенца и тихо пела ему колыбельную:

Laylay, balam, yatasan[47],

засыпай, малыш, усни,

в мире

где тебе принадлежат только сны

Qızılgülə batasan.

пусть ты утонешь в розах.

сохрани их для долгой зимы

Gül yastığın içində

Şirin yuxu tapasan.

на подушке из цветов

пусть найдешь ты сладких снов.

тело твое совсем не твое

это тело матерей и отцов

Laylay, laylay, a laylay,

Körpə balam, a laylay.

спи, мой маленький, баю-бай.

сон и есть дорога в рай

там совсем ничего не болит

там твоя мать никогда не кричит

Laylay, beşiyim, laylay

Evim-eşiyim, laylay.

Sən get şirin yuxuya,

Çəkim keşiyin, laylay.

спи, моя колыбель, баю-бай,

ты все, что у меня есть:

мой дом, мой очаг, засыпай.

иди смотреть сладкие сны,

а я посторожу твой сон до утра.

ты мой дом но я могу разрушить его

потому что это я тебя родила

Laylay, laylay, a laylay,

Körpə balam, a laylay.

спи, мой маленький, баю-бай.

буду любить тебя пока

ты еще маленькое тело и большая душа

но когда тело станет больше души

вот тогда и жди беды

птицы летят над Губой [48]

видят как твой отец едет домой

едет смотреть на мать и отца

на его руку намотаны слова

всех женщин рода: матери и жены

дочери старшей и младшей

а посреди

тихо бежит горная река

там лежат все наши тела

Предыдущая главаГлава 12 из 19Следующая глава