Санкт-Петербург — Константинополь, осень 1819 — весна 1820 года.
Дорога была долгой. Сначала карета до Одессы — десять дней тряски по разбитым трактам, ночевки на постоялых дворах, где пахло щами и прелой соломой. Анастасия сидела у окна кареты, смотрела на бескрайние степи, на редкие деревни с черными от копоти избами, и молчала. Алексей сидел напротив, читал какие-то бумаги, делал пометки на полях. Они почти не разговаривали. Зачем? Все, что нужно было сказать, они говорили ночью.
А по ночам, в гостиницах или на постоялых дворах, он приходил к ней. Или она к нему — теперь это не имело значения. Они занимались любовью молча, яростно, не сдерживая себя. Она царапала его спину, он кусал ее плечи. Это был не секс — это был выплеск. Выплеск всего, что накопилось за годы молчания.
— Ты не устала? — спросил он однажды утром, когда они сидели в карете.
— Нет, — ответила она, не поднимая глаз от книги. — А ты?
— Тоже нет.
И снова замолчали.
В Одессе они сели на корабль — небольшой бриг «Святая Анна», нанятый для дипломатической миссии. Каюта была маленькой, тесной, с одним узким диваном и круглым иллюминатором, в который били соленые брызги. Они спали в обнимку, потому что иначе не помещались. Это сближало их — или, наоборот, делало еще более чужими. Она засыпала, чувствуя его дыхание на своей шее, и просыпалась оттого, что он уже встал и стоял у иллюминатора, глядя на море.
— Скоро будем, — сказал он на четвертый день плавания, когда на горизонте показались берега Анатолии.
— Я знаю, — ответила она.
Он подошел, обнял ее сзади, положил подбородок на плечо.
— Ты не боишься?
— Чего?
— Чужой страны. Другой веры. Людей, которые говорят на непонятном языке.
— Я всю жизнь живу среди чужих, — сказала она. — Двор — та же чужая страна.
Он не ответил, только поцеловал ее в висок.
Константинополь, ноябрь 1819 года.
Город встретил их шумом, криками торговцев, запахами специй и моря. Анастасия никогда не была в восточном городе. Она смотрела на минареты, на мечети с полусферами куполов, на пестроту одежд — фески, чалмы, шальвары, европейские сюртуки, — и чувствовала себя еще более чужой, чем в Петербурге. Здесь даже воздух был другим — густым, пряным, с нотками кофе, розового масла и дыма от кальянов.
Алексей снял дом в европейском квартале — Пера. Белый двухэтажный особняк с внутренним двором, фонтаном, журчащим среди апельсиновых деревьев, и решетчатыми окнами, выходящими на Босфор. Слуги — местные греки и армяне, говорившие по-французски, — кланялись и помогали вносить вещи. Анастасия осмотрела комнаты: высокие потолки с деревянной резьбой, мраморные полы, низкие диваны с множеством подушек, кальян в углу гостиной. Выбрала себе спальню с окнами на море — из них был виден пролив, корабли под алыми парусами и азиатский берег в дымке.
— Тебе нравится? — спросил Алексей, застав ее у окна.
— Привыкну, — ответила она.
Он не стал спрашивать больше.
Первые недели ушли на обустройство. Анастасия училась понимать слуг (их греческий с вкраплениями турецких слов был похож на какофонию), знакомилась с соседями-европейцами — женами французского и английского атташе, скучающими дамами, которые пили кофе и сплетничали о местных обычаях. Она изучала базары: большой крытый рынок, где пахло шафраном, корицей, кожей и потом, где торговцы кричали, хватали за рукава, сбивали цену с двухсот пиастров до пятидесяти. Купила несколько шарфов из тонкой шерсти, медный поднос и мешочек с сушеными фигами.
Алексей пропадал в посольстве — русское посольство находилось в Пере, в большом особняке с русским флагом, — на переговорах с Портой, на приемах у французского посла. Они виделись за ужином и ночью.
Днем он был холоден. Вежлив, корректен, никаких лишних слов. Она отвечала тем же. Они не говорили о том, что происходит между ними по ночам. Не говорили о чувствах. Не говорили о будущем.
— Как прошел день? — спрашивал он, разворачивая салфетку.
— Хорошо, — отвечала она, нарезая кусочек баранины. — Я была на базаре. Купила шарф.
— Ты осторожно? Там могут обмануть.
— Я торговалась.
— И сколько заплатила?
— Сорок пиастров. Хотел двести.
Он чуть усмехнулся — редкость для дневного времени.
— Ты научишься жить здесь.
— Я уже учусь.
И снова замолкали.
Но ночью, когда слуги расходились, когда дом погружался в тишину, нарушаемую только криками муэдзинов с минаретов (этот звук поначалу пугал ее, потом стал привычным), он приходил к ней. Или она к нему. Они раздевались, не говоря ни слова, и занимались любовью. Страстно, жадно, иногда грубо. Она стонала, он рычал. Она царапала его спину, он сжимал ее бедра. А потом они лежали молча, глядя в потолок, и не знали, что сказать.
— Почему мы не можем говорить? — спросила она однажды, когда он уже собрался уходить в свою комнату.
— Не умеем, — ответил он.
— Научимся?
— Не знаю.
Он ушел. Она лежала одна и чувствовала, как внутри все кипит.
Константинополь, весна 1820 года.
Прошло полгода.
Анастасия привыкла к городу. Она знала, как правильно здороваться с местными («Мерхаба», легкий кивок, руку не подавать), какие платья надевать, чтобы не привлекать лишнего внимания (темные, длинные, с высоким воротом), какие рынки посещать, а каких избегать. Она выучила несколько десятков турецких слов — «су» (вода), «экмек» (хлеб), «тешеккюр эдерим» (спасибо), — научилась заваривать кофе по-восточному, с кардамоном и пенкой. Соседки — жены европейских дипломатов — считали ее странной, но приятной.
— Графиня, почему ваш муж никогда не бывает с вами на людях? — спросила однажды жена французского атташе, мадам Дюпон, маленькая блондинка с вечным недовольством на лице.
— Он занят, — ответила Анастасия, попивая кофе из маленькой чашечки. — Дела.
— У всех дела, — заметила мадам Дюпон, поправляя кружевной чепец. — Но мужья все равно находят время для жен. Например, мой Жан каждый вечер гуляет со мной по набережной.
— Мой Алексей предпочитает работать по ночам, — сказала Анастасия с каменным лицом.
Мадам Дюпон не поняла двусмысленности, но поджала губы и перевела разговор на цены на шелк.
Анастасия не стала объяснять, что ее муж находит время для нее, но только ночью. И что эти ночи стали единственным, ради чего она просыпалась по утрам.
Днем они были как чужие. За завтраком он читал французские газеты, она — романы Вальтера Скотта в переводе. За обедом — короткие фразы: «Передай соль», «Благодарю», «Сегодня будет дождь». За ужином — молчание. Иногда он приносил ей подарки — турецкий шелк (кусок длиной в три аршина за пятьдесят пиастров), духи в хрустальных флаконах (роза и жасмин, вытяжка из лепестков), янтарное ожерелье, купленное у армянского ювелира. Она благодарила холодно, он кивал и уходил.
Но ночью...
Ночью он приходил. И она ждала.
— Ты ждешь меня? — спросил он однажды, застав ее у окна в одной сорочке, с распущенными волосами. Луна светила в стекло, серебря ее фигуру.
— Нет, — ответила она. — Смотрю на звезды.
— Врешь.
— Да, вру.
Он подошел, обнял сзади, поцеловал в шею — медленно, проводя языком от плеча до уха. Она выдохнула, откинула голову ему на грудь, и забыла обо всем.
В ту ночь они занимались любовью долго, почти изнурительно. Он раздевал ее медленно, целуя каждый сантиметр кожи, — пальцы, запястья, внутреннюю сторону локтя, подколенные ямки. Она лежала на ковре перед камином (в Константинополе весной еще было прохладно), и угли отбрасывали красноватый свет на ее тело. Он вошел в нее сзади, прижимая к себе, и она застонала — громко, не стесняясь. Его руки ласкали ее грудь, живот, бедра. Она кончила дважды — сначала от его пальцев, потом от его толчков.
— Я хочу, чтобы ты всегда была такой, — прошептал он, когда они лежали, переплетенные.
— Какой?
— Открытой. Не боящейся.
— Я боюсь, — призналась она. — Я боюсь, что это кончится.
— Не кончится.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Он поцеловал ее в лоб, и она заснула у него на груди.
Их отношения бесили обоих. Она злилась на себя за то, что не может быть с ним ласковой днем. Он злился на себя за то, что не может сказать ей теплых слов при свете. Но ничего не менялось.
— Мы как два корабля в ночи, — сказала она однажды, когда они пили кофе на террасе (редкий случай дневной близости). — Встречаемся, расходимся, и каждый держит свой курс.
— Ты права, — ответил он.
— И тебя это устраивает?
— Нет. Но я не знаю, как иначе.
Она хотела сказать «полюби меня днем», но не сказала. Она не умела просить о любви.